Нечипуренко Виктор Николаевич
Реставратор

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:


   Реставратор
  
  
   Время здесь застыло в слоях лака и пыли. Моя мастерская находится в затхлом сердце старого города. Я реставрирую книги. Не те, которые люди читают, а те, на которые они смотрят, чтобы почувствовать себя причастными к чему-то вечному. Мои пальцы привыкли к хрупкости старой бумаги и пергамента, они знают, как сгладить рубец, нанесенный временем, не уничтожая его. Я хирург мертвых слов. И всегда, до того дня, я считал эту работу своим тихим триумфом порядка над хаосом.
  
   Затем вошла она.
  
   Он, тот, кто сидит теперь напротив, вы, наверное, думаете, что я препарирую вам душу, как старинный фолиант? Нет. Я просто хочу, чтобы кто-то понял. Они все сходят с ума по-разному. Кто-то в шуме городов, кто-то в гуле миллионов голосов. А я - схожу с ума по-тихому. Она пришла в полдень.
  
   Лена.
   Она не сказала, как меня нашла. Просто спросила, могу ли я восстановить "Лексикон ангелов" - то, что не существовало. Апокрифический труд, приписанный безумному монаху из тринадцатого века. Говорили, он пытался классифицировать божественные сущности по степени их падения. Она сказала, что ей нужны первоисточники для ее диссертации. Ее голос был холодным, как звук, который издает хрустальный бокал, если щелкнуть по его краю пальцем.
  
   Я сказал, что никакой такой книги не существует. Она усмехнулась, и в этой усмешке было больше презрения, чем в отупевшем взгляде палача.
   - Я знаю, - сказала она. - Но кто-то в этом городе утверждает, что у него есть фрагмент. Хотелось бы взглянуть.
  
   В тот момент я не чувствовал ничего, кроме профессионального раздражения. Еще один охотник за призраками для своей никчемной академической работы. Но ее глаза... в них не было жажды познания. Только холодное, выверенное любопытство анатома, который впервые видит редкую форму рака. Она смотрела не на меня, а сквозь меня, как на дешевый экспонат.
  
   И во мне что-то дрогнуло. Не желание. Нет. Что-то более рептильное и более грязное. Потребность в том, чтобы она перестала смотреть сквозь. Чтобы она увидела. Меня.
  
   Это началось, как все гангрены, с маленького, незаметного пятна. Я нашел для нее того фальсификатора, записал адрес. Я думал, на этом все закончится. Но на следующий день я уже не мог работать. Пальцы, которые держали скальпель для бумаги, предательски дрожали, когда я пытался зашить один порванный лист. В воздухе мастерской, в запахе старой кожи и гниющей целлюлозы, мне чудился ее аромат - не духов, а чего-то свежего, как после грозы.
  
   Я бросил все и последовал за ней.
  
   Я сделал это как профессионал. Не уличное хамство, не навязчивость. Я стал ее тенью, ее инструментом. Моя одержимость облеклась в форму помощи. Я узнал, где она живет. Она снимала комнатку на чердаке вот в этом доме. Через пару дней я "случайно" встретил ее на лестнице. Я сказал, что был у того антиквара, и он, черт возьми, предложил мне кое-что по теме ее поиска. Я не солгал. Он действительно ничего ей не продал. А я, проведи я в архивах еще неделю, нашел бы там упоминание. Без нее. Я нашел за два дня. Потому что меня больше не интересовала мертвая история. Меня интересовала она.
  
   Я принес ей исписанный лист, который я сам состряпал, подражая почерку XIII века. Весь день я потратил, изучая палеографию, химикаты для состаривания бумаги. Это был шедевр. Поддельный, но совершенный.
  
   Я думал, она будет в восторге. Она взяла лист, долго и молча смотрела на него. Потом подняла на меня глаза.
   - Это хорошо, - сказала она. - Но вас никто не просил его для меня писать.
  
   Именно в том, что не было гнева, была сила. Только скупая, хирургическая констатация факта. Меня разбил не ее гнев. А ее полное безразличие к моему порыву. Она оценила мою работу как ремесло, но не пожалела мою душу.
  
   Именно тогда во мне проснулся тот самый амок. Не тропический, не вспышка. Мой был тихий, холодный, как ледник. Я понял, что ее невозможно покорить экстравагантностью жестов или интеллекта. Ее можно было только сломать. Или... спасти. И я выбрал спасение.
  
   Моя профессия учит терпению. Можно неделями скрести один сантиметр поврежденной поверхности, чтобы добраться до цвета, который был заложен художником сто лет назад. Я применил это к ней. Я стал изучать ее не как женщину, а как поврежденную рукопись. Я узнал, что бежала она не от диплома. От мужа, видимо. От себя. От той музыки, которую писала. Она была композитором, и ее музыка была такой же холодной и сложной, как она сама. Никому не нужна, кроме горстки извращенцев.
  
   Я нашел ее мужа. Не для того, чтобы наказать. Нет. Я пошел к нему, чтобы понять. Он был ударником в какой-то рок-группе, тупое, доброе животное с татуировками. Он рассказывал мне о ней с трогательной идиотской любовью, и я понял, почему она бежала. От этой простоты, от этой теплоты. Они ее пугали.
  
   И тогда я понял свой долг. Мой долг реставратора. Она была уникальным, разрушающимся экземпляром. Ее сущность разрушалась под натиском серой, пошлой действительности. Я должен был сохранить ее. Изолировать от всего, что могло нанести ей урон. От добрых мужей, от добропорядочных книг, от требовательных профессоров. От самой себя.
  
   Я не писал ей больше. Я переписывался с ней. Я стал ее покровителем. Я начал продавать поддельные антикварные книги, чтобы обеспечить ее анонимную жизнь. Я создал вокруг нее кокон. Я писал ей поддельные письма от вымышленных европейских фондов, предлагая ей гранты. Я нашел слушателей для ее музыки, людей, которые были так же изолированы и умны, как она. Я создавал для нее реальность, где ее холодность была не пороком, а добродетелью. Эстетикой.
  
   Я следил за каждым ее шагом. Не как палач. Как хранитель. Я знал, когда она ест, когда спит, когда плачет в подушку от отчаяния. Дважды она пыталась совершить суицид. Я был там. Не спас ее напрямую. О, нет. Я "организовал", чтобы ее нашла добрая хозяйка. Я анонимно отправлял ей деньги, чтобы она могла лечиться у врачей. Она не знала, кто ее ангел-хранитель. Она думала, это удача.
  
   Я сломал ее мужа, не прикасаясь к нему. Я подстроил так, что его арестовали за то, чего он не совершал. Мне помогли мои старые знакомые из криминального мира, достававшие для меня редкие химикаты. Он сел надолго. Ее прошлое было расплавлено.
  
   Кульминация пришла, когда я решил, что она готова. Я был ее создателем. Я дал ей новую жизнь. И я хотел, чтобы она ее признала. Я пришел к ней в тот вечер. Собака на лестнице визжала и пряталась от меня. Все звери чувствуют в амоковце не человека, а силу природы.
  
   Я сказал ей все.
   Что я сделал. Почему. Как я люблю ее. Любовь - не то слово. Я говорил о своем долге реставратора, о сохранении уникального явления.
  
   Она смотрела на меня. И впервые в ее глазах я увидел не холод. Я увидел чистый, незамутненный ужас. Обезоруживающий, абсолютный ужас. Не передо мной. Перед самой собой. Она впервые увидела, что ее жизнь - это не ее жизнь. Что она - марионетка в руках своего спасителя.
  
   Она не закричала. Она не заплакала. Она спокойно подошла к своему роялю. Села. И начала играть. Музыку, которую я никогда не слышал. Это был не холодный авангард. Это был звук, с которым сходят с ума. Это была музыка саморазрушения. Она разрушала себя звуком. Каждая нота была обвинением.
  
   Я стоял и слушал. И я понял, моя реставрация провалилась. Я пытался сохранить обложку, а сгнил корень. Я думал, что ее хрупкость связана с миром. А она была в ней. В самой ее сущности.
  
   Она играла до тех пор, пока не упала лицом на клавиши. Последний, дисгармоничный аккорд расплылся по комнате.
  
   Вы, наверное, думаете, я помог ей? Вызывал скорую? Нет. Я выполнил свой последний долг. Я запер дверь изнутри. Сел рядом и ждал. Я должен был стать свидетелем конца моей работы. Я должен был убедиться, что она обрела свой покой, тот, который я ей соорудил.
  
   Утром, когда ее тело остыло, я вышел. Я аккуратно стер все отпечатки. Я оставил на столе ее нотный лист с пометкой, что это самоубийство. Я для нее подготовил это. Я для нее все. Я создал для ее смерти идеальную раму, как для редкой гравюры.
  
   И теперь... теперь я сижу здесь. В этой мастерской. На столе лежит книга, которую я должен был реставрировать год назад. Я так и не коснулся ее. Мне больше не хочется ничего сохранять. Я понимаю, что мой профессиональный долг всегда был ложью. Отговоркой. Я не хочу порядка. Я хочу разрушения. Я хочу чувства, что я могу стереть, так же, как и создать.
  
   Иногда по ночам мне кажется, что я слышу ее музыку. Извините. Мне кажется, я должен продолжать работу.
  
   Вы неправильно понимаете. Вы думаете, я испытываю раскаяние. Это самая распространенная и плоская из эмоций. Человек, совершивший чудовищную ошибку, кается. Человек, создавший шедевр, не кается. Он анализирует.
  
   Я взглянул на книгу, лежащую на столе. "Илиада" в потертом кожаном переплете XVIII века. Кто-то заплатил за ее восстановление целое состояние. Я провел пальцем по ее тисненой поверхности. Красота. Порядок. Настойчивость человеческого духа, желающего увековечить героев. Лживая, сентиментальная чушь. Не в тексте. А в самой идее сохранения.
  
   Мои руки, дрожавшие при мысли о ней, теперь были совершенно спокойны. Я взял свой скальпель. Не тот, с зацепом, которым я поднимаю клей, а тот, самый острый, которым я отделяю фолианты от переплетов. Я разрезал ремешки. Звучало это так, как будто кто-то глотает кости. Затем я перевернул книгу и начал работать с блоком. Я не отделял листы. Я начал счищать текст. Не химикатами, это было бы слишком грубо. Я брал каждый лист и, работая лезвием под микроскопом, соскребал каждое слово. Буква за буквой. Слово за словом. Строчка за строчкой. Оставляя после себя чистую бумагу. Я не уничтожал книгу. Я освобождал ее от грязи истории.
  
   Через три ночи у меня осталась кипа идеальных, белых листов, связанных в блок. Я усмехнулся. Вот она. Истинная "Илиада". Не о войне, не о героях. О белизне. О пустоте, которая становится холстом для идеальной мысли читателя. Я не испортил книгу. Я усовершенствовал ее. Я довел до абсолютного состояния, до которого она стремилась, но никогда не смогла бы достичь от природы.
  
   Вы все еще сидите. Вам не скучно? Или вы поняли, что показываете мне? Я вижу, как вы положили на край стола тонкую папку. Не говорите. Я догадаюсь.
  
   В том, что я сделал с Леной, была ошибка. Любовь. Я любил ее идею, ее хрупкость, ее музыкальный дар. Я хотел, чтобы она была в безопасности. Я вмешался эмоционально. Это был мой "амок" - страсть, которая ослепила меня. Я думал, что спас ее, а на самом деле я просто создал наиболее совершенный финал для ее черновика. Но я был слишком близок. Я оставил следы. Не физические. Я оставил след своих эмоций. И это было несовершенство.
  
   То, что принесло мне ее разрушение, был я. Не мое вмешательство, а моя слабость. Желание быть увиденным. Быть признанным самим объектом моего спасения.
  
   Теперь я понимаю. Истинное искусство - это не создание. И даже не сохранение. Это стирание. Не агрессивное, не хаотичное. А хирургическое. Точное. Я - анти-творец. Я не пишу историю. Я работаю с тишиной.
  
   Вы понимаете. Я не сумасшедший. Я прошел через это. Мое прозрение пришло в ту ночь, когда я сидел с мертвой голубкой на скамейке в парке. Я не плакал. Я просматривал в голове все этапы своей работы. Где я ошибся? Я ошибся в самом начале. В желании помочь. Помощь - это эмоциональный беспорядок. Истинная работа требует дисциплины. Объективной ясности.
  
   Я вернулся в свою мастерскую, открыл компьютер. Я все уничтожил. Все данные о ее муже, фальсификаторах, поддельных грантах. Я стер себя из ее жизни, как соскабливал слова с "Илиады". Я не существую для нее больше. Моя работа окончена. И она совершенна в этот момент. Она думала, что покончила с собой из-за отчаяния. Как наивно. Она покончила с собой, потому что в этот момент была абсолютно свободна. Свободна от прошлого, от будущего, от меня, от самой себя. Это было ее последним шедевром. И я был лишь ее инструментом.
  
   Теперь вы предлагаете мне новую работу.
  
   Я протягиваю руку. Вы передаете мне папку. Я не открываю ее. Мне не нужно. Я уже чувствую фактуру новой рукописи.
  
   Молодой поэт. Девушка-поэт. Двадцать лет. Врожденный талант сжигает ее изнутри. Она пишет о грязи, о распаде, о красоте, найденной в гниющих вещах. Она привлекает не тех людей. Не тех любовников. Не тех друзей. Она уже на пути саморазрушения. Ее стихи неуклюжи, полны боли, но иногда... иногда появляется строчка чистейшего, кристального ужаса. Строчка, которую необходимо сохранить.
  
   Ее отец богат. Влиятелен. Обеспокоен. Он думает, что ей нужен психиатр. Отпуск. Новый парень. Он не понимает. Вы понимаете.
  
   На прошлой неделе она пыталась вскрыть вены. Не чтобы умереть. Просто чтобы увидеть цвет. Просто чтобы написать об этом. Она уродует собственные страницы своей собственной неряшливой, отчаянной жизнью.
  
   Моя работа - не спасать ее. Это дать ей идеальный, тихий конец. Стереть неряшливую рукопись, прежде чем она будет окончательно испорчена жизнью. Сохранить потенциал, идею, ее блестящую искру, погасив несовершенный, физический сосуд, который ее содержит.
  
   Я достаю новый набор инструментов. Чистый. Стерильный. Мои руки больше не дрожат. Нет страсти. Нет любви. Нет признания. Есть только работа.
  
   На этот раз все будет иначе. На этот раз все будет идеально.
  
   Я смотрю на вас в первый раз. По-настоящему. Вы не полицейский. Вы не друг. Вы куратор. А я... я больше не реставратор книг. Я самый специализированный художник в мире. Я реставрирую души, превращая их в безупречные, безмолвные шедевры.
  
   "Возраст?" - спрашиваю я, и мой голос звучит так, как будто я спрашиваю, который час.
  
   Двадцать один, - ответили вы без малейшего колебания. Ваш голос такой же сухой, как звук переворачиваемой бумаги. Вы не сочувствуете ей. Вы коллекционируете. Я кивнул. Это идеальный возраст. Текст уже сформирован, но страницы все еще податливы. Чернила достаточно свежи, чтобы расплываться, но основа заложена. Она - первоиздание в прекрасном, но уже тронутом порчей состоянии.
  
   Вы сделали паузу, ожидая, что я начну планировать, задавать вопросы, просить доступ к ее медицинским картам, адресу. Как это делал бы любой другой. Но я не другой.
   - Мне нужны ее стихи, - сказал я. - Все. Опубликованные, черновики, записи на салфетках. Все. И ее дневник, если он есть. Никаких личных встреч. Никаких контактов. Я не должен для нее существовать. Искусство реставрации требует дистанции. Вмешательство художника всегда оставляет на полотне следы тщеславия. Моя работа должна быть невидимой. Результат - безупречным.
  
   Вы кивнули, словно это было именно то, что вы и ожидали услышать. Через два дня мне доставили коробку. Не цифровые файлы, а настоящую физическую коробку. Внутри я нашел не только ее стихи, но и части ее жизни. Билетные корешки на поезд в город, куда она так и не доехала. Засушенный, умирающий цветок. Одна потускневшая серьга. Вы знаете свое дело. Вы даете мне не рукопись, а целое археологическое месторождение.
  
   Я не читал ее стихи как читает почитатель. Я читал их как диагност. Я вычерчивал паттерны отчаяния, повторяющиеся метафоры стекла и разбивания, лихорадочный ритм строчек, которые были короткими, резкими, как поверхностные вздохи. Ее саморазрушение не было криком о помощи. Это был ее творческий процесс. Она использовала свою собственную жизнь как сырье, перемалывая его, чтобы произвести мелкую, темную пыль своего искусства. Проблема была в том, что она была неэффективна. Неряшлива. Ее попытки суицида были неумелыми перформансами, рассчитанными больше на драматизм стихотворения, которое они породят, чем на фактическое угасание. Ожоги на руках - тривиальны. Передозировка - просчет. Она крикунья, а не художница. Она делала из своего шедевра беспорядок.
  
   Моя задача была не подталкивать ее к смерти. О, нет. Это было бы грубо. Моя задача была убирать все, что мешало ей достичь идеального, эстетичного самоуничтожения. Я должен был сделать то, что делает хороший редактор с гениальным, но сырым текстом, - убрать все лишнее, смутные пассажи, фальшивые ноты, чтобы истинный, ужасающий гений просиял.
  
   Я начал с ее друзей. Не с теми, кто плакал над ней. Они были полезным реквизитом. Они питали ее драму. Я избавился от тех, кто пытался ее "спасти". От чистосердечного парня, который таскал ее по больницам. От мягкого терапевта, который уговаривал ее "найти смысл". Каждый из них был как грязный палец, оставляющий отпечаток на хрупкой эмали. Анонимно я отправил компрометирующую информацию набожным родителям парня, обеспечив его отправку в религиозный ретрит. Я сфабриковал профессиональную жалобу на терапевта, намекая на неподобающие отношения. Ничего громкого. Просто тихие, эффективные стирания.
  
   Затем был ее любовник. Скульптор-бруталист, на двадцать лет ее старше. Он поощрял ее членовредительство, видел в этом форму перформанса. Он был худшим видом загрязнения - он праздновал ее распад вместо сохранения его целостности. Он хотел, чтобы она падала вечно, в неряшливом, публичном спектакле. Ей же был нужен единичный, идеальный, безмолвный финал. Я изучил его. У него была слабость к импортному мрамору. Я просто навел таможенные органы на "несоответствие" в его транспортных накладных. Последовавшая за этим судебная тяжба поглотила все его время, ресурсы и креативность. Он исчез из ее жизни, раздавленный весом собственной жадности.
  
   Моя работа была почти невидимой. Я никак не пересекался с ее миром. Я был как гравитация, безмолвный, неотвратимый, формирующий траекторию ее падения. Убирая все спасательные круги, я не толкал ее в воду. Я просто позволял естественному закону тяготения сработать. Я очищал ее путь от отвлекающих факторов.
  
   И тогда я наткнулся на проблему. В коробке с ее бумагами, погребенное под иероглифами ее боли, я нашел одно стихотворение. Оно было другим. Не про стекло или разбитые вещи. Оно было об одуванчике, растущем сквозь трещину в асфальте. Оно было коротким, простым и наполненным жестоким упрямством. Отказом умирать. Заявлением о существовании, а не о распаде.
  
   "Мой стебель - труха, мой цвет - прах и желчь,
   Но я сквозь асфальт прорастаю, и в этом - сила".
  
   В этом стихотворении не было искусной саморазрушительности. В нем была устойчивая, аутентичная, органичная сила. И оно вызвало во мне отвращение. Это был изъян в рукописи. Биологический изъян в иначе совершенном произведении искусства. Это было как найти забрызганные грязью страницы в середине идеально чистого текста. Это стихотворение нельзя было стереть. Оно было написано. Оно было частью ее. И оно угрожало целостности всего произведения. Если в ней было это семя жизнестойкости, ее смерть не была бы чистым художественным высказыванием. Это было бы просто поражением сорняка, который не смог пробиться сквозь бетон.
  
   Мой холодный, клинический гнев, такой, какой чувствует часовщик, найдя песчинку в своем тонком механизме, был огромен. "Амок" - это была страсть, а это было хуже. Это был дефект.
  
   Теперь у меня появилась новая, более деликатная задача. Я не мог убрать этот "изъян". Я должен был сделать его несущественным. Я должен был показать ей своей безмолвной работой, что такая жизнестойкость бессмысленна. Что истинная эстетическая победа не в выживании, а в совершенстве конца.
  
   Я начал готовить свою финальную ловушку. Я анонимно приобрел одно из ее разрозненных, сырых стихотворений. По-настоящему блестящую вещь о цвете умирающей звезды. Затем, через цепочку подставных фирм и трастов, я устроил так, что оно выиграло крупную престижную международную поэтическую премию. Новость поразила ее как удар. Она, чувствовавшая себя невидимой, внезапно стала видимой. Не для друзей, не для любовников, а для холодного, безликого мира высокого искусства. Абсолютное признание.
  
   Ее пригласили дать чтение в одной европейской столице. Все расходы оплачены. Идеальная сцена.
  
   Вы видите совершенство моего замысла? Я не толкал ее к краю пропасти. Я пригласил ее на вершину. Я дал ей выбор. Она может остаться в своей комнате, резать себя, писать об одуванчиках, быть неряшливой, несовершенной рукописью. Или она может принять корону. Она может выйти на мировую сцену, быть признанной гением, которым она является, и исполнить свой последний, совершенный опус. Само чтение станет ее шедевром. В тот момент, когда она закончит, ей больше некуда будет идти. Апогей ее творения станет моментом ее стирания.
  
   Она не примет передозировку. Она не вскроет вены. Она эволюционировала за пределы этой грубости благодаря моей редактуре. Она найдет способ поэтичный, безмолвный и абсолютный. Возможно, она просто перестанет дышать в середине строки. Возможно, она выйдет в холодную реку после аплодисментов. Это будет ее решением. Но я создал эту возможность. Я зарядил ружье ее собственного гения.
  
   Сегодня утром я получил известие. Она приняла приглашение.
  
   Я надеваю свой лучший костюм. Не чтобы идти на чтение. О, нет. Это было бы вульгарно. Я еду в аэропорт. Мне нужно увидеть, как она садится в самолет. Увидеть рукопись во всей ее хрупкой красе, отправляемую к конечному пункту назначения.
  
   Работа почти завершена.
  
  
  
   Аэропорт был идеальным местом для наблюдения. Храм безвременья, где люди, лишенные контекста, становились простыми биологическими организмами, перемещающимися из точки А в точку Б. Здесь все были шедеврами анонимности. Я сел в дальнем углу кафе за стеклом, откуда был виден выход на посадку. Мне не нужно было ее слышать или касаться. Мне нужно было видеть, как рукопись сама совершает путешествие.
  
   Я ждал не больше часа. Потом я ее увидел. Она не была напугана. Не была взволнована. На ее лице не было ничего. Безупречно чистое полотно, на котором художник не закончил картину. Она шла с легкой, почти невесомой походкой. В ее глазах не было страха, но не было и решимости. Был лишь непреодолимый закон тяготения. Ее воля, ее талант, ее пороки - все это уже падало в гравитационный колодец финального, окончательного высказывания, в создании которого я помог ей. Она не летела в Европу; она просто двигалась по заранее прочерченному вектору к собственному заключению.
  
   Она скользнула через металлоискатель, ее сумка прошла через рентген. Никаких эмоций. Механическая, бесстрастная процедура. Люди вокруг кашляли, разговаривали по телефону, смеялись. Они были шумом. Помехами. Она была сигналом. Чистым, ясным, ужасающим сигналом моей собственной философии. Она выглядела мертвой, и это было красиво. Это было самое красивое, что я когда-либо видел. Моя Лена, ее конец был неряшливым, эмоциональным, провалом моего ремесла. Эта девушка, эта поэтесса... ее конец будет совершенством. С этой мыслью я встал и покинул аэропорт. Моя работа здесь была закончена. Рукопись была в пути. Теперь начинался тончайший, самый ответственный этап - работа с наследием.
  
   Я вернулся в мастерскую. Запах старой кожи и клея больше не успокаивал меня. Он раздражал своей примитивностью. Работа с физическими объектами - это работа для подмастерьев. Я был теперь концептуальным художником.
  
   Первым делом я уничтожил все мои досье на нее. Черновики, мои заметки, ее письма. Все археологическое месторождение, которое вы мне дали. Я сжег все в камине, лист за листом. Это было не уничтожение. Это была форма художественной целостности. Произведением искусства был уже не человек и не ее жизнь. Произведением искусства становилось ее отсутствие. Чистый, совершенный, безмолвный провал, который она оставит после себя. Сырые детали, грязь - они только осквернили бы готовую работу.
  
   Следующие недели я жил в странной, вибрирующей пустоте. Я не начал новый проект. Я не выходил из дома. Я ждал. Как композитор ждет, когда оркестр закончит исполнение его партитуры, чтобы оценить баланс, тембр, общее впечатление. Я подключился к информационным потокам. Не новостные ленты - это для вульгарных. Я нашел самый тонкий, самый элитарный поэтический журнал в Париже, тот, который должен был принимать ее. Я следил за их анонсами, за перепиской на их закрытых форумах.
  
   И вот я это увидел. Небольшая заметка. "С чрезвычайной скорбью сообщаем, что запланированное чтение [Имя] отменяется из-за ее внезапной и трагической кончины...". Ни деталей. Ни сантиментов. Просто заявка на дыру в расписании. Идеально.
  
   Я начал искать подробности. Во французских блогах, в полицейских отчетах - все было недоступно. Потом я нашел. В блоге одного из других поэтов, который должен был выступать с ней. Короткий, панегирический пост. "Она говорила, что нашла способ превратить свое молчание в музыку. Она сказала, что финал любого произведения искусства - это не последняя нота, а тишина, которая за ней следует. Не думаю, что кто-то понял, что она имела в виду. Теперь мы понимаем". Больше ничего.
  
   В тот момент я понял, что преуспел. Она не просто умерла. Она подчинила свою смерть своей эстетике. Она превратила собственное стирание в свое последнее стихотворение. И я был лишь ее соавтором, тем, кто предоставил ей инструменты, убрав все лишнее. Это было даже лучше, чем я мог себе представить. Не просто стирание. Это было художественно направленное саморазрушение.
  
   Я сидел в своем кресле, в полной тишине моей мастерской, и впервые за долгое время почувствовал что-то похожее на профессиональное удовлетворение. Не радость. Не гордыню. Тихое, леденящее чувство завершенности. Работа была шедевром концептуального искусства, выставленным и оцененным в самой эксклюзивной галерее мира - умах избранных. Сама девушка была лишь медиумом.
  
   Я посмотрел на вас. Все это время вы сидели здесь, молча. Слушая. Не осуждая. Просто наблюдая. Вы понимали, не так ли? Вы не полицейский и не друг. Вы галерист. Покровитель искусств. Вы искали не убийцу. Вы искали художника нового типа. И вы его нашли.
  
   - Я понимаю, - сказал я, впервые обращаясь к вам напрямую. - Вы не здесь, чтобы меня арестовать. Вы здесь, чтобы предложить мне новую работу.
  
   Вы медленно, с едва уловимой улыбкой, кивнули.
  
   - Что на этот раз? - спросил я. - Что за рукопись? Больной? Художник? Политик? Или, может быть... куратор?
  
   Ваше лицо изменилось. На мгновение в безмятежной маске прорезалась щель. Щель чистого, незамутненного страха. И это было прекрасно. Вы поняли.
  
   - Дело не в рукописи, - сказал я, вставая и подходя к вам. - Рукописи грубы. Конечны. Несовершенны изначально. Но идеи... идеи безупречны. Идеи можно совершенствовать. Я начал с реставрации физических объектов, потом перешел на реставрацию людей. Но все это - лишь тренировка. Моя истинная работа - реставрация идеологических конструкций. Убрать из них логические недостатки, эмоциональный хлам. Довести до абсолютной, безупречной, чудовищной чистоты.
  
   Я взял со стола свой самый тонкий, самый острый скальпель. Тот, которым я работал над "Илиадой".
   - Ваша идея... идея о том, что искусство - это коллекционирование, что его можно контролировать, изолировать... это прекрасная, но грязная концепция. Испорченная вашей сентиментальностью, вашей потребностью в признании. Вы искали художника. Какая банальность.
  
   Я подошел вплотную.
   - Моя последняя, усовершенствованная работа будет не стиранием человека. Это будет стирание вас как загрязняющего фактора в чистом процессе художественного творения. Я не убью вас. О, нет. Я просто вычеркну вас из вашей собственной жизни. Я уберу вашу память, ваше имя, вашу самость. Оставлю только идею. Идею безупречного патронажа, чистого, холодного наблюдения. Ваше дело будет продолжаться, но вы исчезнете. Вы станете совершенным, безмолвным фундаментом для искусства стирания.
  
   Вы смотрели на меня, и в ваших глазах отразился ужас, который была способна вызвать только моя работа. Ужас идеального художника перед своим совершенным творением.
  
   - Не волнуйтесь, - сказал я мягко, как медсестра перед инъекцией. - Это будет безболезненно. Это будет искусство.
  
   Ваш ужас - это краска. Страх - это исходное движение, но его преображение - вот истинное искусство. Это цвет первозданного, незамутненного потенциала, момент, когда душа понимает, что она - чистая страница, которую вот-вот перепишут. Я не стал вас связывать. Не было нужды. Оковы уже были в вашем сознании, выкованные годами культивации той самой ледяной отстраненности, которую я теперь использую, чтобы стереть ее. Вы сами опутали себя собственной философией.
  
   Я посадил вас в кресло в центре своей мастерской. Не связал. Еще нет. Я сказал вам, что мы будем беседовать. Долгий разговор. Я дал вам стакан воды. В воду я добавил несколько капель вещества, которое использовал в самом начале своей карьеры для травления древних свитков. Нейротоксин, который не убивает и не парализует. Он просто создает крошечные, перманентные разрывы в формировании кратковременной памяти. Он делает восприятие... пористым. Готовым к новому тексту. Он превращает разум в идеальную, не сопротивляющуюся поверхность.
  
   - Расскажите мне о первом произведении искусства, которое тронуло вас, - начал я.
  
   И вы начали рассказывать. Ваш коллекционный инстинкт, ваша способность видеть изъян в шедевре, как это было не о красоте, а о поправке, способной сделать его трансцендентным.
  
   - Но чтобы такое произведение появилось, - продолжил я, когда вы замолчали, - нужен исполнитель. Нужен хирург. Не художник. Хирург. Тот, кто понимает, что истинная красота - в совершенстве финальной редактуры.
  
   Вы кивнули. Ваш голос был спокойным, но я видел, как ваши пальцы вцепились в подлокотники кресла.
   - Хирургия... идеологии? - прошептали вы, подбирая мои собственные слова, словно переписывая их в своем сознании.
  
   - Именно, - подтвердил я с улыбкой. - Хирург души. Тот, кто может удалить опухоли чувства, рак эго, артериальный склероз скомпрометированной морали. Чтобы оставить пациента - общество, идею - здоровым, чистым, функциональным.
  
   Я взял со стола тонкую металлическую иглу. Не для боли. Для воздействия. Нейростимулятор, который можно настроить на частоту воспоминаний. Самоделка, созданная по эскизам, найденным в одном из тех старых, пыльных фолиантов.
   - Каждое воспоминание - это просто сигнал в мозге. Резонанс. Его можно усилить. Или... заглушить.
  
   Я прикоснулся кончиком иглы к вашему виску. Вы вздрогнули, но не отстранились. Вы были прикованы к месту собственным ужасом и, я подозреваю, ужасным, обезоруживающим любопытством. Вы вот-вот должны были испытать собственное искусство.
  
   - Первый объект, который вы когда-либо приобрели. Расскажите мне о нем, - сказал я, плавно двигая ручку стимулятора.
  
   Вы открыли рот, но слова не вышли. Вместо этого на вашем лице отразилось чистое замешательство. Лицо человека, который ищет книгу на полке, а ее там нет.
   - Я... я не могу... - вы попробовали снова. Не было файла. Не было данных. Я не только заглушил память об объекте; я заглушил память о вас самих как о коллекционере в тот момент.
  
   - Это то, чего вы хотели, не так ли? - мой голос был мягким, успокаивающим. - Идеальная работа. Невидимая рука. Финальная, безмолвная правка. Вы хотели быть богом галереи. Творить искусство, не прикасаясь к нему. Я просто превращаю вас в ваш собственный идеал. Я курирую вас.
  
   Следующие часы были блаженством. Это было лучше, чем реставрация старой книги. Это было лучше, чем стирание поэта. Это был акт чистого творения. Я не удалял вас. Я менял вашу базовую операционную систему. Я вытравливал вашу личность, ваше имя, вашу историю и вписывал на их место свою собственную философию. Философию чистой, отстраненной, художественной безупречности через стирание и контроль. Я превращал вас в свое завещание.
  
   Иногда вы пытались сопротивляться. Краткие вспышки старого вас. Имя всплывало из глубин заглушенных нейронов. Проблеск гнева. Но я был быстр. Эффективен. Каждое восстание было лишь еще одним изъяном, который нужно исправить, еще одним мазком, который нужно закрасить. К утру вы изменились. Ваше тело осталось тем же, но глаза... они были ясными. Пустыми, как бутылка. В них была идеальная, леденящая пустота шедевра, выставленного в стерильной белой комнате. Страха больше не было. Не было больше вас. Была только... идея.
  
   Я встал и подошел к телефону. Я набрал номер. Я не знал, чей он. Одного из безмолвных кормильцев в этой экосистеме безупречного искусства. Я сказал одну фразу: "Холст подготовлен".
  
   Вы сидите в кресле. Вы больше не знаете своего имени. Вы не знаете, зачем пришли сюда. Но у вас есть функция. У вас есть цель. Это единственная цель, которую ваш разум теперь способен осознавать. Это была история Лены, поэтессы, десятка других, которых я "усовершенствовал". Это было евангелие безмятежного, тотального и прекрасного стирания. И вы будете его пророком. Вы больше не патрон. Вы стали обращенным. Моим конечным творением.
  
   Я смотрю на вас, и я чувствую... не удовлетворение. Еще нет. Это всего лишь одна инсталляция. Истинное искусство - не единичный акт, а перманентный процесс, постоянная шлифовка самой реальности.
  
   Я подхожу к окну. Город спит. Но он полон несовершенных рукописей. Полон шума. Полон неряшливых, плачущих, смеющихся, любящих, умирающих людей. Все они - сырой материал.
  
   Моя работа только начинается.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"