Ночная тишина над Иерусалимом. В иссиня-чёрном воздухе мерцают угольки костров, и кажется, будто само время задержало дыхание. Именно в такую паузу между вдохом и выдохом к страннику из Галилеи приходит Никодим. В Евангелии от Иоанна сцена занимает всего несколько строк, но ощутить их плотность можно, пожалуй, лишь внутренним чувством: там, где повествование сжимается до почти неслышимого, рождается невыразимое.
Никодим стремится понять: "Как может человек, будучи стар, снова войти в утробу матери?" - и внезапно сталкивается с двойственным греческим словом ἄνωθεν. Оно то "свыше", то "снова", и переводчики вынуждены выбирать, хотя сама тайна не выбирает ничего, а удерживает оба значения. Двойственность неразрешима принципиально: рождение "свыше" никогда не отменяет рождения "снова", и наоборот.
Телесное рождение - кольцо времени, которое запирает нас в причастности крови, языка, памяти; вечное рождение - отверстие в этом кольце, через которое бесконечность прорастает в конечное. Но отверстие появляется изнутри: невозможно вставить его снаружи, как вставляют замочную скважину. Поэтому логос Иисуса можно лишь услышать, но нельзя переложить на систему наставлений; он расслаивает привычный порядок вместо того, чтобы дать новую инструкцию.
Мейстер Экхарт, размышляя над тем же парадоксом, говорит о "вечном рождении, которое Отец совершает в вечности". Он радикально переносит родильную камеру в глубины самой души: Бог рождается во мне, но лишь в той мере, в какой я уже давно рожден в нём. Внутренность оказывается древнее внешности.
Если прислушаться, то у Экхарта рождающий и рождаемый меняются местами, подобно героям квантового парадокса: невозможно решить, кто инициирует событие. Отец производит Сына, но и Сын "будит" Отца, складывая из беспредельного одноточечную ясность "Я есмь". В этом взаимном освещении высвечивается дерзкое: источник порождения оказывается не позади, а впереди нас - мы рождены тем, что ещё только должно в нас состояться.
Человеческий язык плохо справляется с такими топологиями. Когда мы говорим "сначала" и "потом", "внутри" и "снаружи", слова распадаются, как сухая глина на потоке. Поэтому мистики изобретают обходные тропы: темноту, молчание, образы родов и огня.
Рождение во времени - акт завершённый: пуповина перерезана, и тело начинает отсчитывать собственную меру. Рождение свыше - процесс незакрытый, скорее пружина, чем момент; оно не "добавляется" к уже имеющемуся существованию, а распахивает его в новую многомерность. Потому Никодиму трудно понять: он ищет второй хронологический старт, а получает приглашение выйти за границы хроноса.
Здесь уместно вспомнить Плотина: "Всякое становящееся становится из того, чем оно уже является". Душа, стоящая на пороге, держит ключ из того же металла, что и дверь. Из-за этого христианская традиция, насколько она ориентирована на внутренний опыт, подчёркивала странный обратный ход: сначала "умереть" для себя, дабы "родиться" в Боге. Но у Экхарта смерть и роды слипаются в одно неделимое действие; прерывистость времени исчезает, и остаётся чистый акт "есть".
Парадокс взаиморождения можно пересказать как диалектику, но тогда исчезнет аромат тайны. Гегелев тезис-антитезис-синтез лишь внешне напоминает рухнувший небесный шатёр Экхарта. У Экхарта нет "третьего" уровня, где конфликт снимается; есть бесконечный ток, где оба полюса уже всегда содержат друг друга.
В языке каббалы сказали бы: буква, которую ты завязываешь на руку (далет в слове "эхад"), указывает на пустоту, дверной проём. Там, где буква сообщает о различении, она одновременно напоминает о неразличимости. Разве не это пытается нащупать Иисус, когда говорит Никодиму о Духе, веющем "где хочет"? Он не обозначает направление - он показывает, что у движения нет фиксированного адреса, потому что само рождение свыше - адрес любого места, где возникает слушающее сердце.
Св. Августин однажды заметил: "Время есть протяжение души". Добавим: душа растягивает не только прошлое к будущему, но и горизонтальное к вертикальному, временное к вечному. И если рождение во времени - это точка, то рождение свыше - прожектор, который превращает точку в бесконечную линию, не меняя её локуса.
Отсюда осторожная этика мистиков: нельзя передать рождающее Слово, можно лишь стать его акушером. Внешнее слово - как соль: призвано усилить жажду, сделать пространство внутри ещё суше, чтобы живая вода, когда она вспыхнет, стремительно заполнила пустоту.
Может показаться, что схема "кто уже рожден - тот рождает" породит элитизм. Однако логика вечного рождения подрывает любые иерархии: нет "ранее" и "позднее", есть только непрерывное зачатие настоящего самостью Бога и Бога самостью человека. Каждое мгновение эта вспышка может произойти в случайной точке пространства-времени - в подземном гараже, на овощном рынке, в камере смертника.
Поэтому рассказ Иоанна остаётся лишь намёком. Возможно, Никодим так никогда и не понял. Но поражение понимания - часть замысла: как только интеллект признаёт собственную конечность, раскрывается пустота, готовая принять рождение. Не мудрость, а изумление оказывается истинной маткой духа.
Куда ведёт такое рождение? Ни к "загробному" раю, ни к уходу из мира. Оно прививает к телесной истории способность прорываться в нескончаемую современность Бога. Кто вкусил её, говорит, как Экхарт: "Душа, поистине рожденная Богом, пребывает с тем же Богом выше времени и вне времени".
А внизу, внутри часа, продолжается привычная смена секунд. Деревья старятся, дети вырастают, города пылят под солнцем. И в каждом ритме кровотока может, как дрожь, вспыхнуть память о том, что мы уже давно родились из будущего, которое всегда было.
Там, где наш язык умолкает, остаётся пустое эхо, тихая оттепель внутри грудной клетки. Можно попробовать назвать её "царством", "единением", "самостью" - но любая этикетка застынет слишком быстро. Лучше оставить её без имени, как безымянным было мгновение, когда свет разделился с тьмой, и обе восхитились друг другом, узнаваясь как отец и сын, как мать и дитя, как рождение и родившийся.
Пусть этот безымянный миг продолжает зреть внутри каждого нашего вдоха, как первозданное "да", сказанное до всякого слова. Тогда даже самый глухой полночный вопрос о том, "как может человек снова родиться", станет не мучительным парадоксом, а эхом грядущего, которое уже когда-то, где-то в нас самих, тихо совершилось.