Дорога выгибалась в последний раз, огибая овраг с осевшими глинистыми краями, и тут, за тёмной полосой ольшаника, за холмом, на котором желтела полёгшая прошлогодняя трава, показалась крыша. Сначала - только она одна, старая, провисшая посередине, покрытая мхом. Потом выступили из-за деревьев две трубы, одна - рухнувшая до половины, другая - стоящая косо. И наконец весь дом, его тёмный остов явился целиком, точно выплыл из земли.
Алексей Петрович остановил лошадь. Ему было пятьдесят три года, он был худ, седоват, лицо имел сухое, обветренное, с резкими складками у рта, какие бывают у людей, привыкших молчать и много думать. Двадцать семь лет он не был здесь - в Ольшанке, в бывшем имении дяди, куда его, ещё гимназиста, привозили каждое лето.
Лошадь фыркнула и переступила с ноги на ногу. Тарантас качнулся. Алексей Петрович не двигался, сидел, положив руки на колени, и смотрел. Вечернее солнце било в глаза, и дом казался сквозь этот свет чёрным, плоским, как силуэт, вырезанный из чёрной бумаги и наклеенный на желтое закатное небо.
Странное дело - он не испытывал того волнения, которого ожидал. Не было щемящей тоски, не было умиления. Была только чувство, похожее на любопытство: что же осталось?
Он тронул лошадь. Колёса загремели по разбитой дороге. Справа потянулись остатки липовой аллеи - некогда тенистой, прохладной даже в самые жаркие июльские полдни. Теперь половина деревьев была мертва: стояли голые стволы, обрезанные временем, с чёрными дуплами, с культями обломанных ветвей. Те, что уцелели, разрослись безобразно, выпустив толстые сучья во все стороны, и эти сучья сплелись над дорогой так низко, что Алексею Петровичу пришлось пригнуться.
Ворот не было. Столбы стояли - два каменных столба, некогда выбеленных, с облупившимися гипсовыми шарами наверху, - но железная решётка исчезла. Её, должно быть, сняли и продали ещё давно, в первые голодные годы, когда продавали всё: медные дверные ручки, чугунные плиты с крыльца, даже черепицу с погреба.
За воротами открылся двор, заросший высокой травой, которую не косили, по меньшей мере, два года. Среди травы торчали лопухи, крапива, дикий цикорий с бледно-голубыми, уже подзавявшими к вечеру цветками. Посередине двора росла берёза - огромная, с белым раздвоенным стволом, - которой прежде здесь не было. Алексей Петрович помнил на этом месте круглую клумбу с георгинами и флоксами. Берёза, значит, выросла сама, и за четверть века успела сделаться старой и величественной.
Он остановил лошадь у коновязи - столбик ещё стоял, хотя и покосился, - и сошёл на землю. Ноги затекли. Он постоял, разминая их, потом сделал несколько шагов к дому.
Дом был велик - это Алексей Петрович помнил хорошо. Но теперь, в запустении, он казался ещё больше. Фасад в девять окон (три из них заколочены досками), мезонин с балконом (перила обвалились), два флигеля по сторонам (правый - без крыши). Штукатурка осыпалась, обнажив кирпичную кладку, тёмно-красную. Колонны у крыльца потрескались. Одна из них раскололась вдоль, и в трещине росла трава.
Алексей Петрович поднялся по ступеням. Входная дверь была притворена, но не заперта - запирать было некому и незачем. Он толкнул её. Дверь подалась с долгим, мучительным скрипом.
Внутри пахло сыростью и плесенью - тем характерным запахом запустения, который присущ старым домам, оставленным людьми. Алексей Петрович стоял в полутьме прихожей и ждал, пока глаза привыкнут. Из щелей в ставнях пробивались косые лучи, и в них плавала пыль, белесая и медленная, как пух одуванчика.
Постепенно он стал различать предметы. Вот вешалка - та самая, с оленьими рогами, - она ещё здесь, хотя рога обломаны. Вот зеркало, огромное, в потемневшей раме, - стекло лопнуло наискосок, и трещина рассекала отражение на две неравные части. Он увидел своё лицо в этом зеркале и не сразу узнал себя: какой-то старик с провалившимися глазами, с белой щетиной на щеках...
Он прошёл в гостиную. Здесь было светлее - ставни в одном окне отвалились. Мебели почти не осталось: только диван с продавленными пружинами (обивка истлела, сквозь дыры торчал конский волос), да ломберный столик на витых ножках, да стул без спинки. На полу валялись обрывки обоев, куски штукатурки, птичий помёт. Потолок провис, и в провисе темнела щель, через которую виднелись доски пола верхнего этажа.
Алексей Петрович подошёл к окну и выглянул. Виден был сад. Бывший. Сейчас яблони, груши, вишни - всё сплелось в единую зелёную массу, непролазную, дикую. Кое-где из этой зелени торчали мёртвые верхушки - серые, голые, с когтистыми отростками сучьев. Дорожки исчезли. Беседка у пруда рухнула и сгнила - остался только каркас, обвитый хмелем, похожий на клетку, в которой заточили зелёное чудовище.
"Всё умерло, - подумал Алексей Петрович без горечи. - Всё давно умерло. И то странно, что я ещё жив".
Он вернулся в прихожую, отыскал дверь в кабинет дяди. Дверь заклинило, пришлось надавить плечом. Она поддалась с хрустом - что-то отломилось от косяка.
Кабинет был мал и тёмен. Ставни здесь держались крепко. Алексей Петрович вынул из кармана свечу (он захватил с собой свечи, хлеб, солонину - собирался провести здесь ночь), зажёг её.
Огонёк высветил письменный стол - массивный, дубовый, с резными ножками. Он был здесь, несмотря ни на что, - слишком тяжёл, чтобы вынести, слишком прочен, чтобы сгнить. На столе - чернильница без крышки, высохшая до дна, с ржавым пятном внутри. Подсвечник, бронзовый, в виде дракона. Пресс-папье из тёмно-зелёного камня. И - неожиданно - книга.
Книга лежала раскрытая, словно кто-то читал её и, дойдя до середины, отложил. Алексей Петрович взял её в руки. Переплёт рассыпался от прикосновения, но страницы, хоть и пожелтели, были целы. Он наклонил свечу. Французский текст, крупный шрифт. Он разобрал заглавие на титульном листе: "Les Confessions" - "Исповедь". Руссо.
Дядя, значит, читал Руссо. Или не дядя - может быть, кто-то после. Может быть, тот, кто жил здесь уже после всего. Алексей Петрович слышал, что в усадьбе одно время устроили школу, потом - склад, потом - опять бросили.
Он сел на стул (стул скрипнул, но выдержал) и стал листать книгу. Не читать - читать было слишком темно, да и зачем? - а просто переворачивать страницы, смотреть на буквы, вдыхать бумажный запах ветхости. Это успокаивало. В этом было что-то ритуальное, как в перебирании чёток.
Когда он поднял голову, свеча догорала. Вторую зажигать не хотелось. Он встал, вышел из кабинета, прошёл по коридору к боковой двери. Там была узкая лестница наверх, в мезонин. Он помнил её хорошо - по этой лестнице, мальчиком, он взбегал каждое утро, чтобы посмотреть на восход с балкона.
Ступени скрипели, некоторые прогибались опасно. Но он поднялся, держась за стену, и вышел на площадку. Здесь было три двери. Одна - в комнату, где он жил когда-то. Он толкнул её.
Комната была пуста. Ничего не осталось - ни кровати, ни стола, ни шкафа. Только обои, когда-то синие в белый цветочек, а теперь бурые, местами отставшие от стен, висели клочьями, как содранная кожа. И окно - большое окно, выходившее на юг. Стекло было цело, только покрыто такой грязью, что свет едва пробивался.
Алексей Петрович подошёл к окну. Потёр стекло рукавом. Ничего не изменилось - грязь была снаружи. Тогда он попытался открыть раму. Рама не поддавалась. Он надавил сильнее - и вдруг рама распахнулась сама, словно её тоже отпустили снаружи, и в лицо ему ударил вечерний ветер, тёплый, влажный, пахнущий скошенной где-то далеко травой.
Он стоял у открытого окна и смотрел. Солнце уже село, но закат догорал, окрашивая небо в те странные цвета, которые бывают только в июне: светло-зелёный переходил в лимонный, лимонный - в розовый, розовый - в лиловый, а выше начиналась уже ночная синева. На этом фоне чернел лес - дальний лес, в трёх вёрстах отсюда. И оттуда, из этого леса, доносился крик какой-то птицы - короткий, повторяющийся, похожий на вопрос.
"Чего она спрашивает? - подумал Алексей Петрович. - У кого? О чём?"
Он не знал. Он вообще многого не знал. Не знал, зачем приехал сюда. Не знал, что будет делать завтра. Не знал, зачем жил эти двадцать семь лет, что делал, к чему стремился. Всё расплылось, смешалось, потеряло очертания, как предметы в этом доме, как дорожки в этом саду. Была какая-то жизнь, и она прошла, и остался только он - стоящий у окна в пустой комнате, в пустом доме.
Ночью он спал на полу, на своей шинели, положив под голову седельную сумку. Спал тяжело, без снов, просыпаясь от каждого звука: то скрипела рассохшаяся балка, то пробегала крыса в стене, то кричала та же птица в лесу - всё с тем же вопросом.
Но под утро, когда небо за окном стало сереть, он погрузился в какую-то странную полудрёму, ни сон ни явь, и увидел нечто.
Он увидел комнату - эту самую комнату, - но не такой, какой она была теперь, а такой, какой была когда-то. Обои синие, свежие, с белыми цветочками. Кровать застелена, на ней - белое пикейное покрывало. Стол у окна, на столе - книги, тетради, перо в чернильнице. И сам он - мальчик, двенадцать лет, - сидит за столом и пишет что-то, высунув язык от усердия.
Он смотрел на себя со стороны - взрослый на ребёнка - и чувствовал странную смесь нежности и ужаса. Нежности - потому что это был он сам, он, ещё не знающий ничего, не раненный ничем, полный надежд, которым не суждено исполниться. Ужаса - потому что он знал всё, что будет потом, а мальчик не знал, и нельзя было сказать ему, нельзя было предупредить.
Потом комната стала меняться. Стены раздвинулись, потолок поднялся, и вдруг он оказался не в комнате, а в огромном зале, бесконечном, похожем на собор, - колонны уходили ввысь, терялись в темноте, и между колоннами горели свечи, тысячи свечей, целые созвездия свечей.
И в этом зале были люди - множество людей. Он узнавал их: дядя, тётушка, кузины, гувернантка, повар, садовник, соседи, приезжавшие на праздники, - все, кого он когда-то знал и кого давно уже не было на свете. Они стояли неподвижно, как восковые фигуры, и смотрели на него молча, и в их глазах было что-то похожее на упрёк.
"Почему?" - хотел спросить он, но не мог произнести ни слова.
Потом люди стали таять, расплываться, превращаться в дым. Колонны рухнули без звука. Свечи погасли. И он остался один - в темноте, в пустоте.
Он проснулся от холода. Было раннее утро, часов пять. Солнце ещё не взошло, но небо уже светлело, и в комнате стоял тот серый, мертвенный свет, который бывает перед рассветом.
Алексей Петрович сел, потёр лицо руками. Сон ещё не отпускал. Он чувствовал его горечь.
Он встал, подошёл к окну. Сад лежал внизу, серый, покрытый росой. Трава была седой от этой росы. В траве что-то белело - он пригляделся: остов давно погибшей собачьей конуры, занесённой в бурьян. Когда-то у дяди были собаки - гончие, легавые. По осени он выезжал на охоту, и сад звенел от лая, и лошади нетерпеливо танцевали у крыльца, и всадники в красных куртках гарцевали по аллее...
Всё это было. Всё это кончилось. Всё это исчезло, как исчезает облачко на летнем небе.
Он спустился вниз, вышел во двор. Утренний воздух был свеж и сыр. Пахло травой, землёй, чем-то грибным. Роса холодила ноги сквозь сапоги.
Лошадь стояла у коновязи, где он её оставил. Она переночевала на привязи, без корма, - он забыл о ней, забыл обо всём. Теперь он подошёл к ней, погладил по морде, извиняясь. Лошадь фыркнула и повела ушами.
- Сейчас, - сказал он вслух. - Сейчас поедем. Ещё немного.
Он хотел пройтись по саду - пока не рассвело окончательно, пока ещё было это странное междувременье, когда мир принадлежит не дню и не ночи, а чему-то третьему, не имеющему имени.
Он пошёл по траве, раздвигая её руками. Трава была высока, местами по пояс. Под ногами хлюпало - почва здесь всегда была сырой, близко стояли грунтовые воды. Он шёл наугад, без дороги, и кусты смыкались за его спиной, и всё вокруг было зелёное, мокрое, живое.
Сад был мёртв - и жив одновременно. Культурные растения погибли, но дикие процветали. Бузина разрослась в целые рощи. Крапива стояла стеной. Дикий виноград оплёл всё, до чего мог дотянуться, - заборы, деревья, столбы. На месте клумб росли лопухи. На месте беседки - молодые осины.
Алексей Петрович остановился. Перед ним была старая яблоня - он узнал её. Это была Антоновка, та самая, которую посадил ещё дядин отец, его прадед. Когда-то она давала плоды - крупные, зелёные, пахучие. Теперь она стояла мёртвая - ствол растрескался, кора отвалилась, обнажив белую, изъеденную жучками древесину. Но из-под корней, из самой земли, пробивались молодые побеги - много побегов, целая поросль. Яблоня умерла, но что-то от неё осталось, что-то прорастало заново.
Он стоял и смотрел на эти побеги, и думал о том, что это и есть, может быть, единственное утешение: ничто не исчезает совсем. Что-то остаётся - если не в камне, то в земле, если не в памяти, то в корнях.
Солнце поднялось. День начался. Алексей Петрович вернулся к лошади, отвязал её, сел в тарантас. Колёса скрипнули, тарантас качнулся и тронулся.
Он выехал из ворот, повернул на дорогу. Дом остался за спиной. Он не оглядывался - незачем было оглядываться. Он знал, что никогда больше сюда не вернётся. Да и некуда было возвращаться: дом уже не существовал. То, что стояло там, за липовой аллеей, - это был не дом, а только его призрак, его тень, его воспоминание, ненадолго навестившее и готовое уйти.
Дорога шла меж полей. Рожь стояла высокая, зелёная, ещё не колосившаяся. Над рожью кружились жаворонки, и их пение - торопливое, захлёбывающееся, счастливое - лилось сверху, как дождь из другого мира.
Алексей Петрович слушал это пение и думал о том, что жаворонки поют так же, как пели двадцать семь лет назад, и будут петь через двадцать семь лет, когда его уже не будет. Всё проходит - всё, кроме этого пения, этой земли, этого неба. Человек приходит и уходит, строит дома и бросает их, сажает сады и забывает о них, любит и перестаёт любить, помнит и забывает, - а жаворонки поют, и рожь колышется, и солнце встаёт, и солнце садится.
И в этом не было ни печали, ни радости - только принятие, только понимание, только смирение перед тем, что больше и долговечнее нас.
К полудню он доехал до станции. Здесь он оставил лошадь у знакомого крестьянина (обещал прислать за ней), сел в поезд и уехал.
Поезд шёл на север. За окном мелькали поля, деревни, перелески. Алексей Петрович сидел у окна и смотрел. Он не думал; думать было не о чем.
Это было всё, что нужно: только покачивание вагона, стук колёс, мелькание света и тени за окном.
Через три месяца Алексей Петрович умер - тихо, во сне, в своей городской квартире. Его нашли утром, с книгой на груди. Книга была раскрыта на середине. Это был Руссо - "Исповедь".
Никто не понял, почему он читал именно эту книгу. Никто не знал про Ольшанку, про старый дом, про сад, про яблоню с молодой порослью у корней.
Но где-то далеко, на холме за ольшаником, дом продолжал разрушаться, и сад продолжал дичать, и птицы продолжали кричать по ночам.
И жаворонки пели. И будут петь.