Сознание вернулось ко мне вместе с кислым привкусом во рту и гулом, тягучим, как смола. Этот гул исходил не от машин за окном - машин не было, была лишь осенняя московская слякоть, вязкая и безнадежная. Нет, этот гул рождался внутри, в самой пустоте черепной коробки, и был он отзвуком чужих голосов, которые я был обречен пропускать через себя день за днем.
Мы собрались в этой бледной комнате с потолком, который, казалось, медленно, но верно опускался, чтобы раздавить нас за нашу никчемность. Причина собрания была столь же абсурдна, сколь и все в этом мире: решить, какого оттенка бежевого цвета следует покрасить стену в коридоре. Вопрос, лишенный смысла, требовал от нас серьезности, достойной обсуждения судеб вселенной.
И они были все здесь - мои сотоварищи по несчастью. Лица, вылепленные из теста безразличия, с глазами-пуговицами, которые смотрели, но не видели. Они сидели, погруженные в тяжкий труд существования, и молчали, ибо нечего было сказать. Их молчание было густым, как столовый суп, и таким же неаппетитным.
А потом пришел Он.
Его появление предварял не свет, а звук. Топот каблуков, властный и дробный, ворвался в комнату раньше него самого. И затем - Голос.
- Так, я вижу, собрались! Отлично, отлично!
Он не сказал, а извергнул эти слова, как извергают поток лавы. Голос был грубым, лишенным тембра, просто массой звука, занимающей пространство. Он не нес информации - он нес лишь сам себя. Он был актом утверждения, физическим телом, которое втиснулось между нами, оттесняя стулья и мысли.
Я наблюдал, как мои соседи преобразились. Их позы выпрямились, взгляды, до того блуждавшие по узорам на линолеуме, устремились на него с тупым, почти животным ожиданием. Они не понимали смысла его слов - "оптимизация цветового решения", "парадигма визуального комфорта" - это были просто звуковые оболочки, пустые и громкие. Но они внимали шуму. Их уши, эти жалкие раковины, были настроены не на частоту разума, а на громкость бытия.
Он говорил. Говорил о бежевом. Но на самом деле он говорил о власти. Каждый гортанный звук, каждое повышение тона было актом присвоения. Он присваивал себе право говорить, присваивал наше время, наше внимание, нашу пассивность. Его речь была не общением, а оккупацией. Он оккупировал пространство нашего собрания, и мы, партизаны молчания, без боя сложили оружие.
Я посмотрел на Ивана, сидевшего напротив. Инженер, человек, в чьей голове жили сложнейшие расчеты, формулы, способные описать полет звезд. Его ум был тихим, упорядоченным местом. Но сейчас он смотрел на Громкого с открытым ртом, и в его глазах читался не вопрос, не возражение, а лишь облегчение. Облегчение от того, что не нужно думать. Не нужно нести тяжесть собственного суждения. Можно просто подчиниться шуму. Это было так просто. Так отвратительно просто.
Вот он, фундаментальный абсурд рода человеческого. Мы - существа, наделенные сознанием, способные к размышлению, к поиску истины. Но мы предпочитаем яркий, кричащий мираж тихому, неуверенному шепоту истины. Мы выбираем не того, кто прав, а того, кто избавляет нас от ужасающей необходимости выбирать самим. Его громкость - это стена, за которой мы прячем нашу экзистенциальную трусость.
Он закончил. Воздух дрожал от звона в ушах. Воцарилась тишина, но это была уже не наша тишина размышления, а его тишина - тишина ожидания одобрения.
- Я полностью поддерживаю! - вдруг выдохнула женщина справа.
- Разумное предложение! - пробурчал кто-то сзади.
Они кивали своими головами-маятниками, и в их согласии не было мысли, был лишь инстинкт стада, бегущего под громкие крики пастуха прямо к обрыву.
Голос победил. Разум капитулировал без единого выстрела. Вопрос о бежевой краске был решен.
Я вышел на улицу. Город встретил меня тем же равнодушным серым небом. Где-то там, за стенами этих унылых домов, миллионы таких же голосов боролись с миллионами таких же молчаний. И проигрывали. Всегда проигрывали.
Человечество не движется вперед. Оно лишь барахтается в шуме, который само же и создает, принимая этот шум за голос прогресса. И самое ужасное, самое сущностное в этом - наша добровольная капитуляция. Наше молчаливое соучастие в этом безумии. Мы сами выбираем тех, кто говорит громче, ибо в их громе мы тонем и избавляемся от самой мучительной своей привилегии - необходимости думать.
Мы обречены слушать глотку, а не разум. И в этом наша свобода, и в этом наше проклятие.