В сумерках городского сада, где увядшие клумбы напоминали пролитые чернила, а запах прелых листьев густо замешивался с ароматом жареных семечек из ближайшей будки, на ржавой скамейке из чугуна, рядом с монументом "Неизвестному благотворителю", случилось историческое свидание. Поэт-охранник Казимир Бобров, чья стёганая телогрейка была испещрена пятнами не то от супа, не то от вдохновения, встретил сторожа пункта забытых вещей Амброзия Питухова. Лицо Питухова напоминало потерянную вещь, которую давно перестали искать.
После обязательных вздохов о бренности бытия и обмена рецептами дешёвого самогона, Казимир, поддавшись внезапному порыву, изложил свою историю.
"Видите ли, Амброзий, - начал он, закуривая самокрутку из газетного листка, - вся человеческая комедия заключается в деньгах. Я их копил. Всю жизнь. Копил с таким усердием, с каким иной коллекционирует бабочек или цитаты из Ницше. Сундук под кроватью отяжелел от медяков и смятых ассигнаций, он скрипел по ночам, словно совесть, требуя применения".
Сначала, по его словам, он хотел купить дом. Не просто дом, а нечто с мезонином и видом на реку, где можно было бы, задрав голову, декламировать стихи потолку. Потом мечта сменилась: ему привиделись пальмы и заморские страны, где люди ходят в белом и не знают, что такое стёганая телогрейка. Но мечты эти так и остались бы пылиться в сундуке, как забытые зонты в пункте Питухова, если бы не она.
"Варвара Сидоровна, - прошептал Казимир, и в глазах его мелькнула сухая, выжженная тоска. - Местная разведёнка. С тремя детьми, которые смотрели на мир с таким выражением, будто он им должен за прошлогодний снег".
Однажды она пригласила его на чай. Чай оказался странным отваром, пахнувшим полевыми травами и чем-то ещё, от чего у Казимира поплыл рассудок.
"И вот, Амброзий, я превратился в зомби, - с горьким сарказмом продолжал поэт. - Не в того, что плоть ест, а в того, что волю теряет. Я отдал ей сундук. Весь. До последней медной монеты, которая пахла моим потом. Но и этого ей показалось мало! "Казимир, - говорит, - у тебя же курица есть, одна-единственная, несушка. Она мне нужна, для супа детям". И знаете, я её... зарубил".
Он замолчал, глядя на облупленную статую благотворителя. Казалось, он ждал от неё совета, но статуя молчала.
"И что же вырвало вас из этого чарующего плена?" - спросил Питухов, чьё собственное лицо стало отражать всю глубину трагедии.
"Калужский бренди, - торжественно изрёк Казимир. - Я выпил его на последние гроши, которые нашёл в кармане старых штанов. И, представьте, чары спали! Словно пелена с глаз. Я осознал, что "былое прошло", как поётся в жестоком романсе. Я увидел свою жизнь: пустой сундук, перья любимой зарубленной курицы на пороге и полное, абсолютное ничто".
"И что же вы теперь?" - с участием спросил Питухов.
Казимир Бобров выпрямился во весь свой невысокий рост, и в его позе появилось нечто от античного философа, созерцающего руины.
"С тех пор, дорогой Амброзий, я читаю Шопенгауэра. Мир как воля и представление, понимаете? Вся эта комедия - лишь дурной сон, наваждение. А Варвара Сидоровна... она была лишь особенно ярким и неприятным миражом в этом всемирном балагане".
Они сидели ещё долго, два одиноких островка абсурда в сгущающихся сумерках. Питухов достал из кармана фляжку, и они выпили за то, чтобы миражей в их жизни было поменьше, а калужского бренди - хоть немного, но оставалось. Ибо только он один и мог развеивать самые стойкие чары.