В уездном городе С. жизнь текла столь медленно, что иные события, в ином месте показавшиеся бы вздором, здесь приобретали значение почти государственное. Такова уж была судьба у всего, что касалось дома художника Нестерова, человека угрюмого, с лицом, напоминавшим не то недоученого философа, не то кота, который только что съел канарейку и размышляет о тщете бытия.
Жил он одиноко, писал бесконечные этюды с чахлыми березами, которые, по его же словам, были "воплощением русской скорби", а в свободное время занимался странным, даже абсурдным промыслом: поил сторожа Петухова брагой.
Петухов, существо до того облезлое и потерянное, что даже воробьи на базарной площади смотрели на него с презрением, исполнял должность сторожа при старом складе, где не хранилось ровным счетом ничего, кроме мышиного помета и прошлогодних слухов. Единственной его отрадой была эта самая брага, которую в определенные дни, с торжественностью жреца, вручал ему Нестеров в обычном гончарном горшке.
Здесь-то и возникал главный узел сего нелепого действа. Горшки эти, столь жизненно необходимые для утоления скорби Петухова, поставлял гончар Поликарп, человек редкой простоты и, как поговаривали, столь же редкой глухоты к прекрасному. За каждый горшок Нестеров расплачивался с ним не деньгами - о, нет, деньги были слишком материальны и грубы для сей тонкой цепи мироздания, - а той самой брагой, которую горшок впоследствии должен был в себе содержать.
Возникала дивная, замкнутая в себе вселенная абсурда: гончар Поликарп получал брагу за то, что производил сосуд, единственным назначением которого была доставка этой же браги сторожу Петухову. Иными словами, Поликарп пил награду за свой труд из будущей же своей продукции. Это была какая-то питьевая ипотека, пьяная философия круговорота сущего в отдельно взятом уездном городе.
- Поликарп! - говорил Нестеров, встречая гончара на пороге. - Горшок твой - суть не сосуд, но врата в царство забвения для нашего Петухова. Испей же за труды свои.
И Поликарп, молчаливый, как глина, испытывал. Он выпивал свой гонорар, отдавал горшок и удалялся, пошатываясь от браги и смутного ощущения, что он - важнейшее звено в некоем высоком, ему не понятном деле.
Но кульминация наступала позже, когда горшок, наполненный брагой, вручался своему конечному потребителю. Петухов выпивал содержимое залпом, с каким-то отчаянным, звериным хрипом. На его лице проступала сложная гамма чувств: блаженство, отчаяние, просветление и приступ исторической ностальгии. Затем, с силой, неожиданной для столь тщедушного существа, он бил пустым горшком о свою голову.
Глиняный черепок с сухим треском разлетался на осколки. Петухов, со стекающей по лицу брагой, смешанной с кровью от царапин, закатывал глаза к небу и, потрясая кулаком, издавал душераздирающий крик, в котором слышались отзвуки иной, героической эпохи:
-Спарта-а-а!
Крик этот, одинокий и нелепый, терялся в гулкой тишине мастерской.
Сам же Нестеров наблюдал за этим финальным актом у мольберта, с мрачным удовлетворением. Сидя перед новой картиной "Святая Русь у разбитого корыта", он размышлял о символичности сего ритуала. "Вот она, жизнь русская, - думал он, с наслаждением вороша в душе осадок сарказма. - Рождается горшок, чтобы его напоили брагой. Чтоб его выпили. И чтобы он разбился о голову, вскрикнувшую о Спарте. Глубоко. Это уже не быт, это бытие".
Что же до гончара Поликарпа, то, услышав из своей мастерской знакомый клич, он лишь добродушно ухмылялся. Ему льстило, что его продукция участвует в столь патетическом, хоть и не вполне понятном, действе.
Так и текли дни в городе С. Художник творил, гончар лепил, сторож сторожил и впадал в классическую древность. И все это вертелось вокруг браги, налитой в горшок, который был одновременно и товаром, и оплатой, и целью, и средством, и орудием маскарадного героизма. И была в этом своя убогая, гротескная гармония. Порою казалось, что если Петухов однажды не крикнет "Спарта!", то весь город, эта хрупкая конструкция из скуки и абсурда, рухнет, как подгнившая рама от нестеровской картины.