Сторож Питухов, человек с лицом, напоминающим печеное яблоко, и усами, какие бывают только у отставных унтер-офицеров и котов-философов, стоял у входа в контору и смотрел на утреннее небо. Небо было бледное, равнодушное, точно выцветшая казенная простыня.
"Утро доброе, по графику, без происшествий", - записал он мысленно в свой вечный, невидимый журнал. Мысли его текли медленно, вязко, как кисель, и были столь же питательны.
Из глубины здания, откуда-то из-за горы канцелярских папок, донесся голос, знакомый до тошноты, голос поэта-охранника Боброва.
"Боброе, на каком посту, на диване?"
Питухов даже не повернулся. Он давно уже не удивлялся тому, что Бобров числится в охране. Это была одна из тех абсурдных деталей, из которых, как из кирпичиков, складывалось здание их существования. Бобров сочинял вирши, пахнущие дешевым портвейном и безысходностью, и носил форму, на которой вечно виднелись следы вчерашнего ужина.
"На Аляске, - мрачно ответил Питухов, глядя на ржавый забор, за которым простиралась такая же ржавая, никому не нужная пустошь. - Забирать будем. Брыкалов уже готов".
Наступила пауза, столь глубокая, что в ней, казалось, можно было утонуть.
"Помер?" - раздался наконец голос Боброва, и в этом одном слове звучала не столько тревога, сколько скупая, деловая констатация факта.
Питухов молча кивнул, хотя его и не было видно. Да, Брыкалов, их коллега, человек, чье главной жизненной функцией было наличие и отсутствие, на сей раз перешел в состояние перманентного отсутствия. Он сидел в своей каморке, прислонившись к стене, с выражением легкого удивления на лице, словно обнаружил в бухгалтерском отчете досадную описку.
"Это все ипотека и калужский бренди", - изрёк Бобров, и в голосе его зазвучали ноты трагического пафоса, приличествующие поэту, нашедшему, наконец, достойную тему.
Питухов тяжело вздохнул. Он представил себе эту пару: Брыкалов и его ипотека. Две неразлучные сущности, как сиамские близнецы, сросшиеся долговой распиской. Брыкалов брал кредит, чтобы купить комнату в доме, который виделся ему замком, а оказался хрущобой. Ипотека висела на нем, как колокол на шее у утопленной кошки. А калужский бренди... О, этот калужский бренди! Жидкость, по цвету и консистенции напоминающая то ли лак для пола, то ли грехопадение. Он тек по жилам Брыкалова, согревая его иллюзией тепла в ледяном мире квартальных отчетов и графиков дежурств.
"Пойдем, - сказал Питухов, обращаясь к пустоте. - Надо его упаковывать".
Бобров появился в дверях, бледный, вдохновленный. В руках он сжимал клочок бумаги.
"Я уже написал. Эпитафию. Слушай: Он умер от цифр и цирроза, в объятьях холодного мороза. Прости, Господь, его простой, ипотечный, душный грех земной".
Питухов посмотрел на Боброва с тихой ненавистью. Ему вдруг страшно захотелось засунуть этот клочок бумаги Боброву в глотку вместе с его рифмоплетством.
Они побрели к каморке Брыкалова. Тот действительно сидел, "готовый", как и говорил Питухов. На столе перед ним стояла пузатая бутылка с этикеткой "Калужский Бренди. Выдержка 3 дня". Рядом лежала папка с надписью "Ипотечный договор. Срок - 25 лет".
Бобров сел напротив покойного и вздохнул.
"Вот и всё, коллега. Вырвался. Из этого ада графиков и платежей".
Питухов, стоя у двери, мрачно наблюдал за сценой. Бобров, воодушевленный аудиторией, пусть и не отвечающей, продолжал:
"Мы все здесь- сторожим. Но что? Пустоту. Собственную тень. Мы сторожа призраков, Брыкалов! Ты сторожил свою ипотеку, я - свои несбывшиеся сонеты. А Питухов... Питухов сторожит график. И все мы по этому графику и умираем. Аккуратно, без происшествий".
Питухов почесал затылок. Мысль о том, что он сторож графика, показалась ему странной, но не лишенной смысла. Да, график был единственной несомненной реальностью. Все остальное - суета.
"А знаешь, - Бобров понизил голос до заговорщицкого шепота, обращаясь к Брыкалову, - я всегда завидовал твоей ипотеке. У тебя был якорь. Пусть он и тянул тебя на дно. А у меня что? Только рифмы, которые никому не нужны".
Он взял со стола бутылку, отхлебнул из горлышка и скривился.
"Гадкая штука. Но честная. В ней - вся правда нашей жизни. Горит, душит, но согревает. Как ипотека. Как служба".
Питухов не выдержал. Он подошел, взял у Боброва бутылку, поставил на место.
"Хватит. Нечего осквернять покойного. И его бренди. Тащи за ноги".
Они взяли Брыкалова - один под мышки, другой за ноги - и понесли по коридору. Он был удивительно легок, будто ипотека высосала из него не только душу, но и кости.
"Напишу поэму, - бормотал Бобров, спотыкаясь. - Элегия в конторском коридоре. Или Ода усопшему коллеге..."
"Молчи, - хрипло сказал Питухов. - Неси".
Они вынесли Брыкалова на крыльцо. Утро было по-прежнему добрым, график - не нарушенным, происшествий - не было. Только один из сторожей теперь навсегда отбыл со своего поста.
Бобров вытер пот со лба и посмотрел на Питухова.
"А на Аляске-то, Питухов, красиво, поди?"
Питухов, глядя в бледное, равнодушное небо, ответил с редкой для себя искренностью:
"Холодно, Бобров. Очень холодно и пусто. Как в твоих стихах".
Поэт-охранник обиженно надулся, но промолчал. Он уже сочинял в уме новое произведение, где будут и Аляска, и ипотека, и вечная мерзлота человеческой души.
А контора стояла, серая и молчаливая, готовая принять нового сторожа, новую ипотеку и новую бутылку калужского бренди. Всё было по графику. Без происшествий.