Сторож губернского Минздрава Сторожук, человек шестидесяти лет, благообразный и грузный, имел жену и двух любовниц - пятидесяти и сорока лет. Распределение сие сложилось исторически, как распределяются должности в присутственных местах: по знакомству, по привычке, а более по инерции. Жена, Клавдия Степановна, была им получена в законном порядке тридцать пять лет назад и с тех пор являлась чем-то вроде казённой печати - необходимой, тяжёлой и редко употребляемой по прямому назначению. Пятидесятилетняя Настасья Филипповна, вдова смотрителя бани, досталась ему по случаю, вместе с наследством из трёх флаконов одеколона "Шипр" и чугунной сковороды. Сорокалетняя же Марфа Игнатьевна, женщина пышная и пахнущая свежим хлебом, была предметом особой гордости Сторожука, ибо заполучена в единоличное, так сказать, пользование путём сложных интриг, и притом была она не кассиршей, не приказчицей - аптекаршей. Собственной, можно сказать, особой, державшей в пухлых, но проворных пальцах судьбы всех неврастеников, ипохондриков и просто чиновников с похмелья.
В аптеке Шнеерзона она заведовала лекарственным столом, и, глядя, как она ловко заворачивает в бумажный кулёк порошки от мигрени, любой мужчина чувствовал: эта женщина знает цену страданию и умеет с ним обращаться.
Но здоровье, как известно, - чиновник капризный. Инфаркт, приключившийся с ним в день объяснений по поводу невынесенного ведра, навсегда поселил в груди Сторожука не то мышь, не то совесть - нечто скребущееся и напоминающее о тленности всего сущего, особенно сущего женского пола.
И вот тут в его жизни, словно таракан на белой скатерти, объявился Питухов.
Питухов тоже работал в охране. Не в той охране, где сторож - существо оседлое, приросшее к табуретке и жестяному чайнику, а в охране незримой, таинственной: он служил ночным сторожем в архивном крыле губернской управы. Днём он спал, ночью - не столько охранял, сколько присутствовал. Служба его заключалась в самом факте бытия: пока Питухов сидит в архиве с газетой трёхдневной давности и бутербродом с ливером, враг не дремлет, но и не нападает. В городе его знали как человека скромного, даже незаметного, но с настойчивым, каким-то липким взглядом из-под козырька форменной фуражки.
К фуражке этой он относился трепетно: дома хранил на бюсте Гоголя.
Питухов давно уже вился вокруг Марфы Игнатьевны, делая вид, что интересуется гомеопатией, а сам, шельма, пожирал её глазами поверх аптечного прилавка. Он приходил в аптеку каждый божий день, хотя был здоров, как бык, и спрашивал то капли датского короля, то настойку боярышника, то просто нюхательную соль. Ему шёл сорок седьмой, он был холост, и в его холостяцкой душе, тёмной и сырой, как неотапливаемый архив, зрела потребность в уюте.
Сторожук долго мучился. Он скрипел сердцем, как скрипят несмазанные колёса водовоза. По ночам ему снилось, что Питухов сидит в его, сторожа, кресле, пьёт его, сторожа, чай и держит за руку его, сторожа, Марфу Игнатьевну. И что самое обидное - фуражка Питухова висит на гвозде, где испокон висела ушанка самого Сторожука. Просыпался он в холодном поту и долго лежал, глядя в потолок, где трещина извивалась, точно змея, проглотившая кролика.
Доктор запретил волнения. Клавдия Степановна требовала ремонта крыльца и намекала, что она ещё не старуха и могла бы, между прочим, тоже пользоваться вниманием, если бы муж не был таким развалиной. Настасья Филипповна жаловалась на ревматизм и говорила, что скоро ляжет в сыру землю, и тогда все узнают, как они с ней обращались. А Марфа Игнатьевна смотрела на Сторожука с той укоризной, с какой смотрят на просроченное лекарство: жалко выбросить, а принимать уже опасно.
И однажды утром, глядя в окно на мокрый снег, Сторожук сдался.
- Бог с вами, - сказал он Питухову, даже не поздоровавшись, когда тот заглянул в сторожку под предлогом справиться о давлении. - Забирайте. Только чтобы без брачных намерений. Женщина она серьёзная, аптекарша, её баловать нельзя.
Питухов вспыхнул, замахал руками, забормотал о чистоте помыслов, но фуражка его, снятая с почтением, довольно блеснула лакированным козырьком.
- Я понима-ас, - протянул он, разглаживая бортик. - Я человек служащий. У нас в архиве тоже... порядок. А Марфа Игнатьевна - это вам не кассирша из лавки. Это тонкая материя.
Сделка состоялась. Сторожук почувствовал невыразимую лёгкость, словно скинул с плеч мешок с песком. И одновременно - такую тоску, точно заживо похоронил кого-то очень родного.
Вечером того же дня Питухов сидел в аптеке у стола с весами и ступкой. Марфа Игнатьевна, сконфуженная, но, кажется, не слишком удивлённая, поправляла кружевные манжеты. Питухов говорил о пользе режима и о том, что ночная смена развивает чуткость и внимание к деталям - вот, например, он сразу заметил, что банка с валерьянкой стоит не на той полке. Марфа Игнатьевна краснела и аккуратно, любовно отвешивала порошки от кашля.
А Сторожук сидел у себя в сторожке напротив Клавдии Степановны. Она штопала его ватное пальто, и игла её двигалась с той же методичностью, с какой движется время в присутственных местах. Снег за окном уже не шёл, моросил мелкий, нудный дождь. Сторожук слушал, как стучит его сердце, и старался не думать о Питухове. Но Питухов лез в голову, как тот самый таракан, - усатый, нахальный и в форменной фуражке.
- Чего вздыхаешь? - спросила Клавдия Степановна, не поднимая головы.
- Годы, мать, - ответил Сторожук. - И вообще... странно. Мы с ним, выходит, коллеги. Оба при исполнении.
- Коллеги, - повторила она с невыразимым сарказмом. - Один при своём хозяйстве, другой при чужом добре.
Настасья Филипповна, оставленная на съедение ревматизму и одиночеству, в эту самую минуту плакала на кухне. Ей казалось, что её тоже кому-нибудь уступят, но, видно, никому не нужно было даже даром. Она взвесили в руке чугунную сковороду, доставшуюся от покойного мужа, и думала: "Хоть бы кто позарился".
Так и потекло. Питухов теперь регулярно наведывался в аптеку, отрастил брюшко и манеры знатока женского сердца. Марфа Игнатьевна начала носить шляпку с цветами и принимать заказы на сложные рецепты с особенно загадочным видом. Питухов даже пытался пристроить её на работу в архивную сторожку - мол, вдвоём веселее караулить папки с делами двадцатилетней давности. Но начальство воспротивилось: "Архив - не богадельня и не филиал аптекарского магазина".
А Сторожук всё сидел у окна. Ему шёл шестьдесят первый. Инфаркт больше не повторялся, но и радости не было. Только ровная, серая, как небо над губернским городом, усталость. И странное чувство, будто он уступил не любовницу, а последнюю свою охоту к жизни.
Иной раз, проходя мимо архива, он видел в окошке тусклый свет и силуэт в фуражке. Силуэт читал газету и, кажется, улыбался. А иногда рядом с ним маячил другой силуэт - пышный, в кружевных манжетах, и тогда в окошке горел не просто свет, а целых два огня. Сторожук отворачивался и думал: "Эх, Питухов, Питухов... И чего тебе на своём посту не сиделось?"
Но вслух не произносил ничего. Только поправлял на плече видавшую виды сторожевую берданку, не заряженную уже лет пятнадцать, и шаркал дальше - по замёрзшим дорожкам, мимо аптеки, мимо управы, мимо собственной, такой знакомой, до дыр протоптанной жизни.
В аптеке горел зелёный матовый шар. За стеклом, среди банок с латынью и пузырьков с ядами, мелькала тень Марфы Игнатьевны. Она взвешивала что-то на медных весах, и лицо её было спокойно и значительно, как у жрицы, свершающей древний, никому уже не понятный обряд. Сторожук постоял минуту, глядя на этот тёплый, аптечный свет, и пошёл дальше. Сердце его скреблось, но уже как-то привычно, почти без боли.