Нестеров Андрей Николаевич
Мёртвые души. Том 3

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Логическое завершение трилогии

  
  
  ТРЕТИЙ ТОМ
  
  "МЁРТВЫХ ДУШ"
  
  ПОЭМА
  
  
  
  ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  
  ССЫЛКА И ДОРОГА НА ВОСТОК
  
  
  
  ГЛАВА I
  
  В КОТОРОЙ ЧИЧИКОВ УЗНАЁТ, ЧТО СИСТЕМА НЕ ПРОЩАЕТ СВОИХ, И ПОЛУЧАЕТ ТО, ЧЕГО ТАК ДОЛГО ИСКАЛ, - А ИМЕННО: НИЧЕГО
  
  Бывают минуты, читатель, когда человек, ещё вчера казавшийся самому себе кряжистым и основательным, как казённый дом, вдруг чувствует, что под ним нет ничего. Не то чтобы почва уходила из-под ног - нет, она просто переставала существовать, словно её и не бывало, а он, господин средней руки, с приятною округлостью в манерах и не без ловкости в делах, повисал в пустоте, выделывая ногами движения, совершенно несообразные с его чином. Именно такое неловкое и неприличное состояние испытал Павел Иванович Чичиков в то самое утро, когда вместо кофе с сухарями, который ему обыкновенно подавал расторопный мальчишка в нанковом сюртучке, ему вручили повестку в уголовную палату.
  
  Надобно сказать, что последние месяцы он обретался в расположении духа тревожном, но отнюдь не безнадёжном. После истории с мёртвыми душами, после бегства из города NN, после всей этой кутерьмы с Ноздрёвым, Коробочкой, Собакевичем и Плюшкиным, после того как он едва не дал себя женить на губернаторской дочке (что, согласитесь, было бы покруче любой уголовщины), после всего этого он успел перевести дух в одной губернии, затем в другой, а там и в третьей. Везде его принимали - не с прежним размахом, правда, но принимали. Имя его уже не было тем волшебным ключом, что отворял все двери, однако и не несло в себе того душка, который бежит впереди человека, как бежит запах дешёвых сигар от человека, который слишком долго пробыл в компании нечистоплотных откупщиков.
  
  Чичиков обживался заново. Осторожно, мягко, с тою кошачьею повадкою, которая составляла едва ли не главное его дарование. Он уже поговаривал о покупке имения в Симбирской губернии (разумеется, на чужое имя), как вдруг, словно гром среди ясного неба, в Петербурге всплыло то самое таможенное дело, которое он считал погребённым навеки.
  
  История была старая, но живучая, как таракан в казённой палате. Ещё в бытность свою на таможне Чичиков провернул одну операцию, до того искусную, что о ней, случалось, он рассказывал сам себе перед сном вполголоса, как рассказывают детям сказку. Она принесла ему изрядный капитал и едва не стоила свободы. Тогда ему удалось откупиться - не деньгами, нет, деньгами он тогда ещё не разбрасывался, а услугами: кое-кому из нужных людей он оказал услуги, о которых не говорят вслух, но которые помнят долго, дольше, чем долговые расписки. Дело замяли. Чичиков лишился места, но сохранил и свободу, и немалую часть нажитого. А теперь, спустя годы, когда все, кто мог бы замолвить слово, или умерли, или сами сидели по чужим делам, дело вдруг воскресло - и воскресло не само по себе, а в связке с какими-то бумагами, которых Чичиков и в глаза не видывал, и с показаниями, которых он никогда не давал.
  
  Как это случилось - он так и не понял. То ли кто-то из старых приятелей вспомнил о нём в неподходящий момент, то ли в губернском правлении кому-то понадобилось отвлечь внимание от дел посерьёзнее, а Чичиков подвернулся под руку как фигура известная, но не настолько, чтобы нельзя было принести её в жертву. Так или иначе, повестку он прочёл, перечёл, потом перекрестился (хотя крестился редко и больше для порядку) и понял: на этот раз всё серьёзно.
  
  Суд, о котором следовало бы рассказать подробнее, был страшен именно своею обыденностью. Никаких выкриков, никаких страстей, никакого того лицедейства, к которому Чичиков так привык и которого так опасался. Всё тихо, пристойно, в строгом соответствии с параграфами. Судьи - трое чиновников в свежих воротничках - перебирали бумаги с таким видом, словно занимались самым обыкновенным делом: ну, превышение полномочий, ну, злоупотребление доверием, ну, нанесение убытка казне. Кому из них не случалось? Но в том-то и заключалась ловушка, что каждый из них знал: сегодня они судят Чичикова, а завтра кто-то другой будет судить их, и судить так же, без злобы, но и без пощады.
  
  - Коллежский советник Чичиков, - читал председатель, маленький сухой человечек с бакенбардами, похожими на две кисточки, - обвиняется в том, что, состоя на службе при таможне, вступил в преступный сговор с лицами, занимавшимися контрабандою, и, пользуясь своим служебным положением, способствовал незаконному перемещению товаров через границу, причинив казне убыток в размере... - он назвал сумму, от которой у Чичикова внутри сделалось холодно и пусто, как в заброшенном амбаре.
  
  - Не было этого, - сказал Чичиков, и голос его прозвучал не так твёрдо, как хотелось бы. - Я готов представить доказательства.
  
  - Доказательства, - повторил председатель, и в голосе его послышалась та сладость, которая бывает у людей, знающих, что доказательств у обвиняемого нет. - С удовольствием ознакомимся.
  
  Чичиков протянул руку туда, где должна была быть папка с бумагами, и тут только вспомнил, что бумаги эти остались в бричке, а бричка - бог весть где, потому что вчерашний вечер он провёл в размышлениях, как бы получше подготовиться к суду, и в размышлениях этих, подогретых мадерою, решил, что бумаги лучше спрятать, а куда спрятал - забыл. Или не забыл, а просто не успел найти? Или, может быть, их и не было вовсе, а были только черновики, которые он когда-то, в припадке осторожности, сжёг?
  
  Он открыл рот, чтобы сказать что-нибудь умное, но в это время один из судей, тот, что сидел справа, с лицом, напоминавшим старого, усталого пса, зашевелил бумагами и произнёс:
  
  - А вот здесь, в показаниях, значится, что господин Чичиков не только сам участвовал в контрабанде, но и привлекал к этому других лиц, в том числе и служащих таможни, которым обещал... - он запнулся, пробежал глазами строчку и закончил: - ...обещал покровительство при получении следующих чинов.
  
  Чичиков вспомнил. Был такой разговор. С одним молодым человеком, который служил под его началом и который очень хотел выслужиться. Чичиков тогда ничего ему не обещал, он просто... он просто дал понять, что если молодой человек будет смотреть в нужную сторону, то начальство это заметит. Разве это преступление? Разве не так поступают все? Разве не сам председатель, с его бакенбардами-кисточками, получил своё место через покровительство тестя, который, как поговаривали, имел виды на казённый подряд?
  
  Но возражать было бесполезно. Чичиков это понял сразу, как только увидел лица судей. Они не желали ему зла. Они вообще ничего ему не желали. Им нужно было закрыть дело. Дело было старое, неудобное, оно висело на них мёртвым грузом, и они хотели от него избавиться. А Чичиков - фигура подходящая: не слишком важный, чтобы его защищали, и не слишком мелкий, чтобы его исчезновение осталось незамеченным. К тому же ходили слухи, что кто-то наверху дал указание - не по Чичикову, а вообще - почистить старые дела, показать, что закон работает. И Чичиков попал под эту чистку, как снег под метлу: без злобы, без умысла, просто потому, что оказался на пути.
  
  Приговор огласили через три дня. Чичиков ждал его в маленькой камере, куда его поместили после первого заседания. Камера была сырая, с окном, выходящим во внутренний двор, где день и ночь кто-то колол дрова. Звук этот - тупой, ритмичный, бесконечный - въедался в голову и не давал думать. Чичиков пытался строить планы: кого вызвать в свидетели, какие бумаги запросить, на какие законы сослаться. Но каждый раз, когда он начинал выстраивать логическую цепочку, дровосек во дворе наносил удар, и цепочка рвалась.
  
  - Тук, - говорил дровосек.
  
  - Ничего, - думал Чичиков. - Есть ещё возможность...
  
  - Тук, - повторял дровосек, и возможность исчезала.
  
  - Но ведь я...
  
  - Тук.
  
  На третий день его вывели в зал. Судьи сидели на тех же местах, в тех же воротничках, с теми же лицами. Председатель огласил приговор: лишение чинов, дворянства, конфискация всего движимого и недвижимого имущества и ссылка в Сибирь на поселение.
  
  Чичиков слушал и не верил. Лишение чинов - это было страшно. Он столько лет их копил, каждый был куплен бессонными ночами, унижениями, поклонами, деньгами, наконец. А дворянство? Дворянство было его мечтою, тою самою, ради которой он пустился в авантюру с мёртвыми душами. И вот теперь всё это - бумага, которую можно сложить и убрать в папку.
  
  - Имущество, - продолжал председатель, - включая бричку, лошадей, одежду и прочее, подлежит конфискации в пользу казны.
  
  Чичиков хотел было спросить про шкатулку, но вспомнил, что шкатулка осталась в бричке, а бричка - на постоялом дворе, и кто-то, наверное, уже нашёл её, открыл, увидел двойное дно и...
  
  - ...и определить его, - закончил председатель, - в Сибирь, на поселение, сроком на десять лет, с этапом.
  
  Чичиков открыл рот. Он хотел сказать, что десять лет - это смерть, что ему уже не тридцать, что он не выдержит этапа, что он всегда был верен престолу и отечеству, что он готов заплатить, что у него есть деньги (а денег не было), что он... но вместо всего этого сказал:
  
  - А куда именно в Сибирь?
  
  Это было так нелепо, так неуместно, что судьи переглянулись. Председатель пожал плечами:
  
  - Определит начальство.
  
  Чичикова увели.
  
  
  
  ГЛАВА II
  
  О ТОМ, КАК ПАВЕЛ ИВАНОВИЧ ШЁЛ ПЕШКОМ ТУДА, КУДА РАНЬШЕ ЕЗДИЛ В БРИЧКЕ, И ЧТО ОН УВИДЕЛ НА ЭТОМ ПУТИ
  
  Этап, читатель, есть вещь особенная. В нём нет ни чинов, ни денег, ни "приятной наружности". В нём есть только ноги, ступающие по грязи, спина, которую жжёт солнце или леденит ветер, и плечо, которое трётся о плечо соседа - такого же, как ты, потерявшего имя, вес и право на то, чтобы называться человеком.
  
  Чичикова вывели из тюремного замка ранним утром, когда город ещё спал тем сонным, тяжёлым сном, каким спят только уездные города. Кроме него, в партии было человек двадцать: кто шёл на каторгу, кто на поселение, кто просто переводился из одной тюрьмы в другую. Конвой - трое солдат с ружьями, под командою унтера с лицом, напоминавшим старый, разношенный сапог, - построил их в колонну, пересчитал, пересчитал ещё раз, для верности, и скомандовал:
  
  - Пошли.
  
  Город остался позади. Дома кончились, началось поле, потом лес, потом снова поле. Дорога была та самая, по которой Чичиков когда-то ездил в своей бричке, но теперь она казалась совсем другою. Тогда он смотрел на неё из окна, размышляя о том, как бы получше устроить дела, как бы понравиться тому или иному помещику, как бы выгадать лишнюю копейку. Теперь он шёл по ней ногами, и каждый камень, каждая кочка отдавались в ступнях болью, которая не давала думать ни о чём, кроме следующего шага.
  
  В первый день он ещё пытался разговаривать с конвойными. Узнать, куда их ведут, сколько вёрст назначено на переход, нельзя ли получить обувь получше. Сапоги у него были старые, ещё из той, прежней жизни, и уже на втором часу пути начали натирать ноги. Но унтер-офицер - тот самый, с лицом-сапогом - посмотрел на него с тем особым равнодушием, которое бывает у людей, привыкших, что к ним обращаются только с жалобами, и сказал:
  
  - Иди, иди, барин. Там узнаешь.
  
  - Какой я тебе барин, - пробормотал Чичиков, но унтер уже отвернулся.
  
  На второй день Чичиков начал присматриваться к тем, кто шёл с ним рядом. Люди были разные, но все непохожие на тех, с кем он привык иметь дело. Тут были крестьяне, попавшие в острог за поджоги, за убийства, за воровство. Был один мещанин, который, как поговаривали, сбывал фальшивые ассигнации. Были двое солдат, сосланных за побег. И был один человек, который сразу привлёк внимание Чичикова - не потому, что выделялся из толпы, а потому, что, напротив, был в ней совершенно незаметен.
  
  Звали его, кажется, Петром Ивановичем. Это был человек лет сорока, с небольшой бородкой, с тихими глазами и руками, которые он постоянно держал сложенными на груди. Одет он был не лучше других, но от него исходила какая-то чистота - не телесная, ибо телесной чистоты в этапе быть не могло, а внутренняя. Шёл он легко, словно и не чувствовал тяжести пути, ни на что не жаловался, с конвойными разговаривал спокойно, без той угодливости, которую Чичиков привык видеть в людях, зависящих от власти.
  
  На ночлеге, когда все расселись вокруг костра, Чичиков подсел к Петру Ивановичу.
  
  - Вы, извините, по какому делу? - спросил он.
  
  Пётр Иванович посмотрел на него тихим взглядом.
  
  - По мыслям, - сказал он.
  
  Чичиков даже рот открыл. По мыслям - это как? За мысли разве ссылают?
  
  - Вы что же, - спросил он осторожно, - по политической части?
  
  Пётр Иванович чуть улыбнулся - не насмешливо, а скорее грустно.
  
  - А какая разница, - сказал он. - Всякая мысль, которая против, - она уже политическая. Иной раз слово скажешь - и всё. А иной раз и не скажешь, а просто посмотришь не так - и уже ссылка.
  
  - И куда же вас? - спросил Чичиков.
  
  - В Иркутск. Там у нас, говорят, общество есть. Мыслители. Книги читают. - Он помолчал и добавил: - Только вот книги у нас отобрали.
  
  - И вы... не жалеете?
  
  Пётр Иванович посмотрел на огонь, на чёрное небо над ним, на звёзды, которые в эту ночь были особенно яркими.
  
  - Жалею, - сказал он просто. - Но не о книгах. О том, что не успел. Времени мало было. А так много нужно было сказать. - Он помолчал. - Вы, Павел Иванович, я слышал, за души? За мёртвые?
  
  Чичиков вздрогнул. Откуда он знает? Но Пётр Иванович, казалось, и не ждал ответа.
  
  - Забавно, - сказал он. - Души покупали. Мёртвые. А мы вот - живые - идём. И не знаем, куда.
  
  - Как это - не знаете? - удивился Чичиков. - Вас же ведут. Вам же сказали.
  
  - Сказали-то сказали, - Пётр Иванович опять улыбнулся. - А только куда мы на самом деле идём? В Сибирь? А Сибирь - это где? Место? Или состояние души? - Он посмотрел на Чичикова тем особенным взглядом, от которого тому стало не по себе. - Вы, Павел Иванович, всю жизнь ездили. По помещикам, по губерниям. Думали, вы куда-то едете. А ехали вы всё время в одно место.
  
  - В какое же? - спросил Чичиков.
  
  - В себя, - сказал Пётр Иванович. - Или от себя. Я так и не понял. Но теперь, кажется, вы доехали.
  
  Чичиков хотел было обидеться. Всю жизнь ездил в себя? Что за вздор? Он ездил по делам. Он совершал сделки. Он налаживал связи. Но Пётр Иванович уже не смотрел на него. Он смотрел на звёзды.
  
  На пятый день пути, когда партия проходила через небольшое село, Чичиков увидел нечто, что поразило его до глубины души. У околицы стояла церковь. Не та пышная, с золотыми куполами, которые он привык видеть в городах, а маленькая, деревянная, почерневшая от времени, с покосившимся крестом. Дверь её была открыта. Из неё выходил священник - старый, седой, в рваной рясе, с лицом, изрытым морщинами, как старая карта.
  
  Он посмотрел на партию, на конвойных, на арестантов. Потом подошёл к унтер-офицеру, поклонился и сказал тихо:
  
  - Отцы, дайте хоть помолиться людям. Видите, церковь стоит. Может, кто захочет.
  
  Унтер-офицер хотел было отмахнуться, но священник смотрел на него так, что унтер-офицер почему-то не смог отказать.
  
  - Ладно, - сказал он. - Пять минут. И чтоб все были в сборе.
  
  Арестанты потянулись к церкви. Чичиков пошёл последним, сам не зная зачем. Он не был верующим. Бог был для него чем-то далёким, ненужным, вроде тех философских систем, о которых он когда-то читал в молодости и тут же забыл. Но сейчас, когда он переступил порог, когда увидел тусклые лики святых на иконах, когда почувствовал запах ладана и воска, смешанный с запахом сырости и тлена, что-то внутри него дрогнуло.
  
  Священник начал службу. Голос у него был слабый, дрожащий, но в этой дрожи была такая сила, какой Чичиков никогда не слышал в речах самых блестящих ораторов. Он говорил о грехе, о покаянии, о том, что нет такого греха, который нельзя было бы искупить, и нет такой души, которая была бы мертва для Бога.
  
  - Господь, - говорил священник, - не смотрит на чины и на звания. Господь смотрит в сердце. И если сердце живо - жива и душа. А если сердце мертво - то никакие чины, никакие деньги, никакие мёртвые души не помогут.
  
  Чичиков вздрогнул. Мёртвые души? Откуда этот старик знает? Но священник говорил не о нём, говорил вообще, для всех.
  
  - Многие из вас, - продолжал он, - идут на каторгу, идут в ссылку, идут в места, где, кажется, нет Бога. Но Бог есть везде. Потому что Бог - это не место. Бог - это любовь. А любовь может быть везде.
  
  Чичиков стоял, слушал, и слёзы текли по его щекам. Он не понимал, почему плачет. Он не чувствовал ни умиления, ни раскаяния, ни страха. Он просто плакал, и слёзы эти были первыми настоящими слезами в его жизни - не слезами обиды, не слезами жалости к себе, а слезами чего-то такого, чему он не мог найти названия.
  
  Когда служба кончилась, на выходе Чичиков столкнулся с Петром Ивановичем. Тот посмотрел на его заплаканное лицо и ничего не сказал. Только положил руку на плечо - легко, невесомо.
  
  - Ничего, - сказал он. - Это хорошо. Это значит, живая ещё.
  
  И они пошли дальше.
  
  
  
  ГЛАВА III
  
  СИБИРСКИЙ ГОРОД N., ГДЕ ВСЁ НЕ ТАК, КАК В ЕВРОПЕЙСКОЙ РОССИИ, И ГДЕ ЧИЧИКОВ ВПЕРВЫЕ ПОНИМАЕТ, ЧТО ЕГО НАВЫКИ НИЧЕГО НЕ СТОЯТ
  
  Сибирский город N. встретил Чичикова ветром. Не тем ветром, который гуляет по московским бульварам или питерским набережным, а ветром настоящим, степным, который дует откуда-то с востока и несёт с собой запах снега, сосны и чего-то ещё, неопределимого, что можно назвать только одним словом: простор.
  
  Город был маленький, деревянный, с кривыми улицами и покосившимися заборами. Центр - несколько каменных зданий: присутственные места, собор, дом губернатора - выглядел почти столично, но стоило отойти на два квартала, и начиналась та самая Сибирь, о которой Чичиков слышал в детстве: избы, вросшие в землю, пустыри, поросшие полынью, и бесконечное небо, которое давило своею огромностью.
  
  Чичикова привели в острог - не тот, в котором он сидел после суда, а другой, специальный, для ссыльных, ожидающих распределения. Острог стоял на окраине, за рекой, и представлял собою длинное бревенчатое здание с маленькими окнами, забранными решётками. Внутри было тесно, грязно, пахло кислой капустой, махоркою и немытым телом. Чичиков, который в своей прежней жизни не выносил даже запаха дешёвых сигар, теперь сидел на нарах, вдыхал этот воздух и старался не думать о том, что ему предстоит провести здесь не один день.
  
  На второй день его вызвали к начальнику. Полковник Абакумов был человеком старым, заслуженным, с седыми усами и лицом, которое, казалось, видело всё, что только можно увидеть на этой земле, и ничему уже не удивлялось. Он сидел за столом, покрытым зелёным сукном, и читал бумаги. Когда Чичикова ввели, он поднял глаза, посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом и сказал:
  
  - Чичиков? Тот самый?
  
  - Тот самый, ваше высокоблагородие, - сказал Чичиков, стараясь придать голосу ту почтительность, которая всегда помогала ему расположить к себе начальство.
  
  Но полковник Абакумов был, видимо, из тех, кого не расположашь ни почтительностью, ни угодливостью.
  
  - Тот самый, - повторил он. - Мёртвые души. Слышал. - Он отложил бумаги и сложил руки на столе. - Скажи-ка мне, Чичиков, зачем ты это сделал?
  
  Чичиков растерялся. Вопрос был неожиданный. Он ожидал допроса, ожидал обвинений, ожидал, что его будут пугать каторгою. Но чтобы начальник острога спросил его "зачем" - этого он не предусмотрел.
  
  - Я, ваше высокоблагородие, - начал он, - действовал по недомыслию. Не рассчитал. Обстоятельства так сложились...
  
  - Брось, - сказал Абакумов. - Я не следователь. Мне твоих показаний не нужно. Я тебя спросил как человек человека: зачем? Деньги? У тебя и так были деньги. Чины? Ты и так был коллежский советник. Дворянство? Ну, получил бы ты дворянство - и что? Стал бы ты другим человеком? - Он помолчал. - Не стал бы. Это я тебе точно говорю. Потому что видел я и дворян, и графов, и князей - и все они такие же, как ты. Только у одних души мёртвые, а у других - и тех нет.
  
  Чичиков молчал.
  
  - Ладно, - сказал Абакумов. - Определю тебя в деревню при приисках. Будешь жить на поселении, работать, если сможешь. А не сможешь - помрёшь. Здесь это быстро. - Он посмотрел на Чичикова с чем-то, похожим на любопытство. - Посмотрим, что из тебя выйдет. Может, человеком станешь. А может, так и останешься - душой мёртвой.
  
  Чичикова увели.
  
  Деревня, куда его определили, находилась в трёх днях пути от города. Называлась она Усть-Тунгуска, но никто из местных не помнил этого названия, и все называли её просто "деревня". Домов в ней было десятка два, все из серого, замшелого леса, с плоскими крышами. Жители - ссыльные и местные, перемешавшиеся так, что уже нельзя было понять, кто откуда, - занимались тем, что возили лес, ловили рыбу и, как поговаривали, тайком мыли золото на соседних приисках.
  
  Чичикова поселили в избе у старухи, которая, казалось, была здесь всегда. Она выделила ему угол, лежанку и старый тулуп, который пах овчиною и ещё чем-то, напоминающим о зиме, хотя до зимы было далеко.
  
  Первые дни Чичиков пытался "пристроиться". Он обошёл всех местных - тех, кто казался ему главным, кто имел хоть какой-то вес. Он рассказывал о своих прежних связях, о том, что он коллежский советник, что его знают в Петербурге, что он, возможно, ещё вернётся.
  
  Его слушали и молчали. А потом один старик, который сидел на завалинке и грыз сухарь, сказал:
  
  - Ты, барин, не суетись. Здесь всё равно. Кем ты был - никому не нужно. Кем ты станешь - никто не знает. А пока ты есть - ты есть. И больше ничего.
  
  Чичиков обиделся. Как это - "больше ничего"? Разве он, Павел Иванович Чичиков, может быть просто "есть"? Он должен что-то значить, иметь вес, влиять. Без этого он - никто.
  
  Но деревня не принимала его правил. Здесь всё было по-другому. Здесь не брали взяток - не потому, что были честными, а потому, что взять было нечего. Здесь не было чинов - не потому, что все были равны, а потому, что чины здесь ничего не решали. Здесь решала сила - не та, что даётся званием, а та, что даётся здоровьем, выносливостью, умением работать. А Чичиков не умел ничего. Он не умел колоть дрова, не умел носить воду, не умел чинить крышу, не умел даже разжечь печь без того, чтобы не задымить всю избу.
  
  Он был бесполезен. И это было страшнее тюрьмы, страшнее суда, страшнее всего, что с ним случалось раньше. Потому что в тюрьме он был жертвою - и мог жалеть себя, мог надеяться на справедливость, мог строить планы на будущее. А здесь, в деревне, он был просто никем. Никем, кто не умеет делать ничего, что нужно для жизни.
  
  Однажды, на второй неделе, он пошёл к старосте - местному мужику по имени Еремей, которого все называли "голова", - и попросил работы.
  
  - Работы? - Еремей посмотрел на него с удивлением. - Ты, барин, работать-то умеешь?
  
  - Я научусь, - сказал Чичиков.
  
  Еремей подумал и отправил его на лесоповал. Чичиков продержался там полдня. Он не мог поднять бревно, не мог удержать топор, не мог идти по валежнику, не спотыкаясь. К вечеру руки его были в крови, спина не разгибалась, в глазах стоял туман. Мужики, которые работали рядом, смотрели на него без насмешки - с тем особым равнодушием, которое бывает у людей, привыкших к чужой боли.
  
  - Иди, барин, - сказал один из них, пожилой, с рыжею бородою. - Иди, отдыхай. Не твоё это.
  
  Чичиков пошёл в избу, лёг на лежанку и заплакал. Плакал он долго, беззвучно, уткнувшись лицом в тулуп, чтобы старуха не слышала. Он плакал не от боли, не от унижения, а от того, что впервые в жизни понял: он ни на что не годен. Все его таланты - умение обходить законы, находить подход к людям, выгадывать копейку - здесь не нужны. Здесь нужны руки, спина, выносливость. А у него их нет.
  
  В ту ночь ему приснился странный сон. Будто едет он в своей бричке по бесконечной дороге, и вокруг поля, леса, деревни, и все те же лица: Манилов, Коробочка, Ноздрёв, Собакевич, Плюшкин. Но теперь они не смеются, не торгуются, не обманывают. Они стоят вдоль дороги и молчат. И он едет мимо них и понимает, что все они - это он. Каждый из них - часть его самого. Маниловская мечтательность, коробочкинская глупость, ноздрёвская удаль, собакевическая жадность, плюшкинская скаредность - всё это в нём, всё это он. И он везёт их всех в своей бричке, везёт к себе, в самое сердце, и не может от них избавиться.
  
  Он проснулся в холодном поту. В избе было темно, старуха храпела на печи, где-то за окном выла собака. Чичиков сел на лежанке, обхватил голову руками и просидел так до утра, не смыкая глаз.
  
  А утром пришёл конвойный и сказал, что его переводят на прииски.
  
  
  
  ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  
  ИСПЫТАНИЕ ПУСТОТОЮ
  
  
  
  ГЛАВА IV
  
  ЗОЛОТО И КРОВЬ, ИЛИ О ТОМ, КАК ЧИЧИКОВ УВИДЕЛ СЕБЯ В ЗЕРКАЛЕ
  
  Золотые прииски, куда определили Чичикова, находились вёрстах в тридцати от деревни, в глухой тайге. Дорога туда шла через болота и бурелом, и когда Чичикова привели на место, он сначала ничего не понял: кругом был лес, такой же, как везде, только выше и темнее, и никаких признаков золота. Но потом, пройдя ещё с версту, он увидел расчищенную площадку, на которой копошились люди.
  
  Их было много - человек сто, наверное, - и все они были похожи друг на друга: грязные, оборванные, с измождёнными лицами и с руками, которые, казалось, жили своею собственною жизнью, отдельно от тел. Они мыли породу, таскали тачки, дробили камни, и всё это - под присмотром надсмотрщиков с ружьями, которые сидели на вышках и лениво поглядывали вниз.
  
  Приисками управлял купец Золотницкий. Чичиков слышал о нём ещё в городе: говорили, что это человек богатый, умный, с большими связями в Петербурге, что он скупил у казны несколько приисков и теперь работает на них каторжными, платя государству копейки, а наживая миллионы. Говорили также, что Золотницкий никого не жалеет, что на его приисках люди умирают как мухи, что он платит надсмотрщикам за каждый "недоработанный" день и что счёт погибших идёт уже на сотни.
  
  Чичикову Золотницкий показался человеком... обыкновенным. Ну, купец, ну, богатый, ну, с бородою и в сюртуке, как все. Говорил он громко, властно, с тем особым оттенком в голосе, который бывает у людей, привыкших, что им повинуются. Но не было в нём того комизма, который Чичиков привык видеть в помещиках, не было той глупости, которая делала их смешными и безобидными. Золотницкий был умён. И именно его ум был страшен.
  
  - Новенький? - спросил Золотницкий, оглядев Чичикова. - Из каких?
  
  - Из ссыльных, - ответил Чичиков. - На поселение определён.
  
  - На поселение? - Золотницкий усмехнулся. - А здесь у нас, братец, не поселение. Здесь каторга. Но если работать будешь хорошо - может, и выживешь. А нет - так и Бог с тобою.
  
  Чичиков хотел сказать, что он коллежский советник, что он не привык к такой работе, что у него есть связи. Но он посмотрел в глаза Золотницкому и понял: всё это не имеет значения. Здесь, на приисках, он - не коллежский советник, не Павел Иванович Чичиков, а просто рабочая единица, которая стоит меньше лошади и дороже собаки.
  
  - К надзирателю его, - сказал Золотницкий и отвернулся.
  
  Первые дни на приисках слились для Чичикова в один бесконечный день. Он вставал затемно, шёл в забой, таскал породу, мыл её в ледяной воде, таскал снова. Руки его были сбиты в кровь, спина не разгибалась, ноги подкашивались от усталости. Надсмотрщики - люди, которые, казалось, забыли, что сами когда-то были людьми, - подгоняли палками и матерщиною. Еду давали один раз в день - баланду из гнилой рыбы и какого-то коренья, и этой еды было так мало, что Чичиков, который раньше не знал, что такое голод, теперь чувствовал его каждую минуту.
  
  Но страшнее голода и усталости было другое. Страшнее было видеть, как умирают люди. Они умирали каждый день - тихо, без криков, без жалоб. Просто падали в забое, и их уносили, и на их место ставили новых. Никто не оплакивал их, никто не поминал, никто даже не считал. Они исчезали, как исчезают мёртвые души, которые когда-то покупал Чичиков, - превращались в бумагу, в цифру, в ноль.
  
  И однажды, глядя на то, как надсмотрщик бьёт плетью старика, который упал и не мог встать, Чичиков вдруг понял: он всю жизнь был таким же, как Золотницкий. Нет, он не бил людей плетьми, не морил их голодом, не отправлял на смерть. Но он делал то же самое - только по-другому. Он покупал мёртвые души, он торговал воздухом, он строил своё благополучие на пустоте. И в этой пустоте, которую он создавал вокруг себя, умирали люди - не физически, а нравственно, превращались в вещи, в товар, в средство. Так же, как здесь, на приисках.
  
  В эту ночь Чичиков не спал. Он сидел в бараке, слушал, как храпят и стонут во сне каторжники, и смотрел на свои руки - грязные, с обломанными ногтями, с глубокими трещинами, из которых сочилась сукровица. Эти руки когда-то пересчитывали деньги, подписывали векселя, пожимали руки губернаторам и вице-губернаторам. А теперь они не могли даже зачерпнуть воды, чтобы напиться.
  
  - Господи, - прошептал он. - Что же я сделал?
  
  И в первый раз в жизни ему показалось, что кто-то его слышит.
  
  
  
  ГЛАВА V
  
  МОЛЧАЛЬНИК, ИЛИ О ТОМ, КАК ЧИЧИКОВ ВСТРЕТИЛ ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ БЫЛ СВОБОДЕН
  
  Среди каторжников на приисках был один человек, который не был похож на других. Звали его Лаврентий, но все звали его Молчальником, потому что он почти никогда не говорил. Он был старый - лет шестидесяти, наверное, - с седою бородою и глубокими морщинами на лице, которые, казалось, были вырезаны ножом. Росту он был среднего, телосложения худого, но двигался так легко и спокойно, словно его тело не знало тяжести.
  
  Молчальник работал наравне со всеми - таскал тачки, дробил камни, мыл породу. Но делал это как-то иначе, чем другие. Не медленнее и не быстрее, а с какою-то внутреннею размеренностью, которая не зависела ни от усталости, ни от надсмотрщиков. Он не жаловался, не просил, не пытался увильнуть от работы. Он просто делал своё дело - и в этом делании было что-то такое, что заставляло даже надсмотрщиков относиться к нему с уважением.
  
  Чичиков долго присматривался к Молчальнику, но не решался заговорить. В нём не было того, что обычно привлекало Чичикова в людях, - не было ни выгоды, ни связей, ни возможности использовать его для своих целей. Молчальник был бесполезен. И именно это притягивало Чичикова, заставляло смотреть на него снова и снова.
  
  Однажды во время отдыха Чичиков сел рядом с Молчальником. Тот сидел на камне, сложив руки на коленях, и смотрел в лес. Небо над тайгою было низкое, серое, и казалось, что лес уходит в это небо, растворяется в нём, становится его частью.
  
  - Вы, Лаврентий, - начал Чичиков, - давно здесь?
  
  Молчальник посмотрел на него. Глаза у него были светлые, почти бесцветные, и в них было что-то такое, что заставляло забыть о времени.
  
  - Давно, - сказал он. Голос у него был тихий, спокойный, как шум леса.
  
  - А за что?
  
  Молчальник помолчал. Потом сказал:
  
  - А за правду.
  
  Чичиков не понял. За правду - это как?
  
  - За какую правду? - спросил он.
  
  Молчальник опять помолчал. Потом медленно, словно вытаскивая слова из глубины, сказал:
  
  - Не за мою. За ту, что выше меня.
  
  С этого дня Чичиков стал искать общества Молчальника. Он садился рядом с ним во время отдыха, смотрел, как он ест (медленно, без жадности, словно еда была не главным), как он моет руки перед едою (хотя руки всё равно оставались грязными), как он молится перед сном (без слов, просто сидя на нарах и глядя в потолок). Чичиков не понимал, что его тянет к этому человеку. Но тянуло - сильно, неодолимо, как тянет к теплу в холодную ночь.
  
  Однажды Чичиков не выдержал и спросил:
  
  - Лаврентий, как ты здесь живёшь? Как ты можешь быть спокойным, когда вокруг такая... - он не нашёл слова.
  
  Молчальник посмотрел на него и сказал:
  
  - А ты когда-нибудь видел море?
  
  Чичиков удивился:
  
  - Видел. В Одессе, когда на таможне служил.
  
  - И что ты чувствовал, когда смотрел на море?
  
  - Я... - Чичиков задумался. Он никогда не думал о том, что чувствовал. Он просто смотрел на море и думал о делах. - Не помню.
  
  - А я помню, - сказал Молчальник. - Я там родился, у моря. И когда на него смотришь, понимаешь: ты маленький. И это хорошо. Потому что если ты маленький, то ты не можешь всё испортить. Ты не можешь сделать так, чтобы море перестало быть морем. Оно будет - и без тебя, и с тобою. И когда ты это поймёшь, тебе станет легче.
  
  Чичиков молчал. Он никогда не думал о том, что он маленький. Он всегда думал, что он большой, что он может всё, что он хозяин своей судьбы. А сейчас, здесь, на приисках, он понял, что он не хозяин. Он - песчинка. И это было страшно.
  
  - А если я не могу, - сказал он, - если я не могу понять, что я маленький? Если я всё время хочу быть большим?
  
  - Тогда ты будешь страдать, - ответил Молчальник. - Пока не поймёшь, что страдание - это тоже путь.
  
  - Куда путь?
  
  - К себе, - сказал Молчальник и замолчал.
  
  Через неделю Молчальник заболел. Это случилось внезапно: утром он не встал на работу, а лежал на нарах, глядя в потолок. Глаза его были открыты, но они не видели ничего из того, что было вокруг. Он дышал тяжело, с хрипом, и лицо его было бледным, как у покойника.
  
  Надсмотрщик, когда узнал, хотел было выгнать его из барака - больных на приисках не держали, их отправляли умирать в лес или в специальную яму, которую каторжники называли "могильником". Но Чичиков вдруг загородил собою Молчальника.
  
  - Не трогайте его, - сказал он. - Он умрёт. Дайте ему умереть спокойно.
  
  Надсмотрщик посмотрел на Чичикова с удивлением - не потому, что тот защищал больного, а потому, что в голосе его было что-то новое, чего раньше не было. Что-то твёрдое, неломкое.
  
  - Ладно, - сказал надсмотрщик. - Пусть подыхает здесь. Всё равно скоро.
  
  Чичиков остался с Молчальником. Он сидел рядом, менял ему повязки (у того была открытая рана на ноге, которая загноилась), поил водою, поправлял подстилку. Делал он это неумело, с трудом, но делал. И в этом делании было что-то такое, чего он никогда не испытывал раньше: он не просчитывал выгоду, не думал о том, как это ему пригодится, не ждал благодарности. Он просто был рядом.
  
  На третий день Молчальник пришёл в себя. Он открыл глаза, посмотрел на Чичикова и сказал:
  
  - Спасибо.
  
  - Не за что, - ответил Чичиков.
  
  - Есть за что, - сказал Молчальник. - Ты сделал то, чего никогда не делал. Ты отдал.
  
  Чичиков хотел возразить, но не нашёл слов.
  
  Молчальник помолчал, потом сказал:
  
  - Послушай меня, Павел. Я скоро умру. Это я знаю. И когда умру, ты не бойся.
  
  - Чего бояться? - спросил Чичиков.
  
  - Всего. Себя. Бога. Пустоты. - Молчальник перевёл дыхание. - Но ты не бойся. Потому что тебя там, где ты себя не искал, уже давно ждут.
  
  - Кто ждёт? - спросил Чичиков.
  
  Но Молчальник уже закрыл глаза. Он умер через два дня - тихо, без криков, без агонии. Просто перестал дышать. И когда Чичиков закрыл ему глаза, ему показалось, что в комнате стало светлее.
  
  
  
  ГЛАВА VI
  
  БУНТ, ИЛИ О ТОМ, КАК ЧИЧИКОВ СДЕЛАЛ ВЫБОР, КОТОРОГО НЕ МОГ НЕ СДЕЛАТЬ
  
  На приисках назревал бунт. Это чувствовали все - и каторжники, и надсмотрщики, и сам Золотницкий, который последнее время ходил мрачный, с пистолетом в кармане, и приказал удвоить охрану.
  
  Причина была простая: Золотницкий слишком закрутил гайки. Он сократил паёк, увеличил норму выработки, перестал выводить больных в лазарет (лазарета, впрочем, давно уже не было), и люди начали умирать не десятками, а сотнями. Те, кто оставался в живых, были похожи на тени: они двигались, говорили, работали, но в глазах их уже не было жизни.
  
  Однажды вечером, когда каторжников загнали в барак, среди них начался разговор. Говорили тихо, чтобы не услышали надсмотрщики, но в тишине этой было напряжение, которое чувствовалось кожею.
  
  - Долго ещё терпеть? - сказал кто-то в темноте. - Всех перемрёт. Золотницкому всё равно.
  
  - А что делать? - ответил другой голос. - Бунтовать? Нас перестреляют, и всё.
  
  - А если не бунтовать - тоже перестреляют. Только медленно.
  
  - Надо идти к Золотницкому, - сказал третий. - Просить. Может, одумается.
  
  - Просить! - усмехнулся первый. - Он и слушать не станет. Ему наши просьбы - как собаке пятая нога.
  
  Чичиков слушал и молчал. Он не знал, что сказать. Вся его жизнь была построена на том, чтобы не бунтовать, а приспосабливаться. Находить общий язык с начальством, угождать, льстить, подмазывать. Он никогда не выступал против системы, он всегда был её частью - даже тогда, когда обманывал её, он делал это в её же правилах.
  
  Но сейчас, здесь, в этом бараке, среди этих людей, которые были обречены, он вдруг почувствовал, что не может молчать.
  
  - Надо, - сказал он. И сам удивился своему голосу - он звучал твёрдо, без обычной угодливости.
  
  Все замолчали. Потом кто-то сказал:
  
  - Ты, барин, не в своё дело лезешь. Тебе бы помалкивать, может, и выживешь.
  
  - А если я не хочу выживать? - сказал Чичиков. И в этот момент он понял, что говорит правду. Он действительно не хотел выживать. Не потому, что устал, не потому, что потерял надежду, а потому, что выживание - это то, чем он занимался всю жизнь. Выживал, приспосабливался, обходил. И что из этого вышло? Он оказался здесь, на дне, среди таких же, как он, мёртвых душ. И если он сейчас опять начнёт выживать, он никогда не станет человеком.
  
  - Я с вами, - сказал он. - Что бы вы ни решили.
  
  В темноте было тихо. Потом кто-то засмеялся - не зло, а удивлённо.
  
  - Ну, барин, даёшь! А мы-то думали, ты из шкурников.
  
  Бунт начался на следующую ночь. Каторжники разоружили надсмотрщиков (их было немного, и они не ожидали нападения), захватили оружейный склад и пошли к дому Золотницкого. Шли молча, с факелами, и тени их прыгали по стенам бараков, по деревьям, по небу.
  
  Золотницкий встретил их на крыльце. Он был один, без охраны, и в руке у него был пистолет. Он смотрел на толпу - грязную, оборванную, страшную - и не было в глазах его ни страха, ни злобы. Было только презрение.
  
  - Что, - сказал он, - взбунтовались? А дальше что? Убьёте меня - другой придёт. И будет то же самое. А меня убьёте - в каторгу пойдёте, на вечную. Или на виселицу. Так что подумайте, дураки, стоит ли.
  
  Толпа замерла. Люди переглядывались. Они знали, что Золотницкий прав. Знают, что бунт подавят, что их перестреляют, перевешают, сошлют ещё дальше. И всё равно они стояли - потому что другого выхода не было.
  
  Чичиков стоял в первых рядах. Он смотрел на Золотницкого и видел в нём себя - того себя, каким он был когда-то. Умного, расчётливого, уверенного в своей правоте. И вдруг он понял, что ненавидит этого человека. Не тою ненавистью, которая толкает на убийство, а тою, которая очищает, которая выжигает всё старое, всё гнилое, всё, что мешает стать человеком.
  
  - Золотницкий! - крикнул он. - Ты думаешь, ты прав? Ты думаешь, ты хозяин? Ты - раб. Как и мы. Только мы это знаем, а ты - нет. Ты раб своего золота, своего страха, своей власти. И ты умрёшь рабом. А мы, может быть, умрём свободными.
  
  Золотницкий посмотрел на него, и впервые в глазах его мелькнуло что-то похожее на страх. Он поднял пистолет, но выстрелить не успел: кто-то из каторжников выбил оружие у него из рук, и толпа хлынула вперёд.
  
  Бунт подавили через три дня. Пришли войска из города, окружили прииски, арестовали всех, кто был замешан. Золотницкого не убили - он успел спрятаться в подвале и отсиделся там до прихода солдат. Потом он лично опознал зачинщиков.
  
  Чичикова не казнили - он не был в числе тех, кто громил дом и избивал надсмотрщиков. Но его признали участником бунта и приговорили к переводу в каторжную тюрьму - в самое страшное место, о котором ходили легенды даже среди бывалых каторжан.
  
  Когда его уводили, он оглянулся на прииски - на бараки, на вышки, на лес, который стоял вокруг, такой же огромный и равнодушный, как в первый день. И ему показалось, что он прощается не с местом, а с самим собою - с тем Чичиковым, который пришёл сюда полгода назад.
  
  - Прощай, - сказал он. - Не поминай лихом.
  
  И шагнул в неизвестность.
  
  
  
  ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  
  ЧИСТИЛИЩЕ И (ВОЗМОЖНОЕ) ВОСКРЕСЕНИЕ
  
  
  
  ГЛАВА VII
  
  ТЮРЬМА, ИЛИ О ТОМ, КАК ЧИЧИКОВ ПОТЕРЯЛ ВСЁ И ОБРЁЛ СТЫД
  
  Каторжная тюрьма, куда определили Чичикова, называлась Медвежий Угол. Находилась она в глухой тайге, за сотни вёрст от ближайшего жилья, и представляла собою несколько бревенчатых зданий, обнесённых высоким частоколом. Внутри - камеры, карцеры, мастерские. Снаружи - лес, болото, небо.
  
  Сюда привозили самых опасных: убийц, бунтовщиков, беглых каторжников. Здесь не было поселения, не было работы на приисках, не было даже той жалкой свободы, которую Чичиков имел в деревне. Здесь была только камера - тесная, сырая, с маленьким окном под потолком, через которое виднелся кусок неба.
  
  Чичиков быстро потерял счёт времени. Дни сливались в один бесконечный день: подъём, работа в мастерской (он шил мешки), еда (баланда, такая же, как на приисках), сон. Иногда - допросы: следователь хотел узнать, кто был зачинщиком бунта, кто давал приказы, кто планировал. Чичиков говорил правду: никто не планировал, всё случилось само собою. Его не били (в Медвежьем Углу били не для того, чтобы получить показания, а для удовольствия), но держали в одиночке, без общения, без книг, без писем.
  
  Одиночество было страшнее всего. Чичиков, который всю жизнь был среди людей, который умел находить общий язык с кем угодно, который не выносил тишины и одиночества, теперь был предоставлен самому себе. И в этом одиночестве он начал видеть то, чего никогда не видел раньше.
  
  Он видел свою жизнь. Всю, с самого начала. Как он учился в училище, как обманул учителя, который потом умер в нищете. Как служил в казённой палате, как брал взятки, как обманывал просителей. Как на таможне пустил контрабанду, как предал товарищей. Как скупал мёртвые души, как обманывал помещиков, как хотел жениться на губернаторской дочке. Каждое лицо, каждое имя, каждое слово - всё возвращалось к нему, как бумеранг, и не было от этого спасения.
  
  Он пытался оправдываться. Говорил себе: так делали все. Говорил: я не убивал, не грабил, не насиловал. Говорил: я был честнее других. Но голос внутри него, тот самый, который он заглушал всю жизнь, теперь звучал громко и неумолимо:
  
  - Ты убивал. Не рукою, а душою. Ты грабил. Не кошельки, а надежды. Ты насиловал. Не тела, а волю. И нет тебе оправдания.
  
  Чичиков кричал в темноте, бился головою о стену, просил пощады. Но пощады не было. Была только правда - тяжёлая, страшная, невыносимая.
  
  Однажды, в один из таких дней, когда он сидел на нарах, обхватив голову руками, и раскачивался вперёд-назад, как маятник, дверь камеры открылась. Вошёл священник - не тот, которого Чичиков видел в церкви на этапе, а другой, помоложе, с тёмною бородою и спокойными, тёмными глазами.
  
  - Здравствуй, - сказал он. - Меня зовут отец Михаил. Можно к тебе?
  
  Чичиков не ответил. Ему было всё равно.
  
  Отец Михаил сел рядом, на нары, и молчал. Молчал долго, так долго, что Чичиков начал привыкать к его присутствию.
  
  - Тяжело? - спросил отец Михаил.
  
  - Тяжело, - сказал Чичиков. - Очень тяжело.
  
  - Это хорошо, - сказал священник. - Если тяжело - значит, живой ещё. Мёртвому не тяжело.
  
  Чичиков поднял голову. В глазах отца Михаила не было ни жалости, ни осуждения. Было только спокойствие - то спокойствие, которое бывает у людей, знающих, что всё, что происходит, имеет смысл, даже если этого смысла не видно.
  
  - Батюшка, - сказал Чичиков, - я хочу исповедаться.
  
  - Хочешь? - Отец Михаил посмотрел на него внимательно. - А сможешь?
  
  - Смогу, - сказал Чичиков.
  
  И он начал рассказывать. Сначала - о делах, о поступках, о грехах. Но чем дальше он говорил, тем яснее понимал: не в делах дело. Не в мёртвых душах, не в контрабанде, не в обманах. Дело в том, что всей своею жизнью он отрицал правду. Он строил мир, в котором не было Бога, не было души, не было ничего, кроме расчёта и выгоды. И этот мир, который он построил, рухнул - и рухнул не вокруг него, а внутри него.
  
  - Я не веровал, - сказал он. - Я никогда не веровал. Я думал, что всё - деньги, чины, связи. А теперь я здесь, и ничего у меня нет. И я не знаю, есть ли что-то, что осталось.
  
  Отец Михаил молчал. Потом сказал:
  
  - А стыдно тебе?
  
  - Стыдно, - прошептал Чичиков. И впервые в жизни он сказал это правду. Ему было стыдно. Не того, что его поймали, не того, что его сослали, не того, что он потерял всё. А стыдно за то, что он прожил жизнь, не будучи человеком. Что он был маскою, функциею, механизмом. Что он никогда не любил, не верил, не надеялся. Что он был мёртвою душою.
  
  - Стыд - это начало, - сказал отец Михаил. - Не конец, а начало. Потому что стыд - это когда ты видишь себя таким, какой ты есть. А если ты видишь - значит, можешь измениться.
  
  - А можно измениться? - спросил Чичиков. - Можно ли стать другим?
  
  Отец Михаил помолчал. Потом сказал:
  
  - Не знаю. Это не ко мне вопрос. Это к Богу. А Бог... Бог смотрит на сердце. И если сердце живо - может, и простит. Не потому, что ты заслужил, а потому, что Он - любовь.
  
  Отец Михаил ушёл, а Чичиков остался один. Но теперь одиночество было другим. В нём было что-то новое, чего не было раньше: надежда. Не та надежда, которая говорит: "Всё будет хорошо". А та, которая говорит: "Всё будет по-другому". И это было страшно - потому что он не знал, как это "по-другому" выглядит. Но это было и облегчением - потому что по-старому он уже не мог.
  
  
  
  ГЛАВА VIII
  
  ЯВЛЕНИЕ, ИЛИ О ТОМ, КАК ЧИЧИКОВУ ЯВИЛАСЬ ДУША, КОТОРУЮ ОН ПОГУБИЛ
  
  В ту ночь, после исповеди, Чичиков долго не мог заснуть. Он лежал на нарах, смотрел в потолок и думал. Думал о том, что сказал отец Михаил, о том, что было в его жизни, о том, что могло бы быть. И постепенно мысли его начали путаться, реальность стала расплываться, и он провалился в странное состояние - не сон и не явь, а что-то среднее, где границы между прошлым и настоящим, между правдою и вымыслом, между ним самим и другими исчезли.
  
  И в этом состоянии он увидел её.
  
  Она была маленькая, лет двенадцати, с тонкими косичками и испуганными глазами. Стояла в углу камеры, прижавшись к стене, и смотрела на него. Чичиков узнал её. Это была дочь того самого чиновника, у которого он служил в молодости. Её звали... как её звали? Он забыл. Но лицо её помнил - помнил эти испуганные глаза, этот тонкий рот, эти руки, которые она всегда держала сложенными на груди, как будто защищаясь.
  
  Он тогда был молодым, только начинал службу. Ему было двадцать два, ей - двенадцать. Она была дочерью его начальника, и он часто бывал у них в доме. Она смотрела на него влюблёнными глазами, как смотрят девочки на молодых людей, которые кажутся им героями. А он... он использовал это. Он знал, что начальник любит дочь, что он сделает для неё всё. И Чичиков, который тогда уже умел просчитывать ходы, стал ухаживать за девочкою - не потому, что она ему нравилась, а потому, что это было выгодно. Он дарил ей конфеты, читал стихи, гулял с нею в саду. И она верила. Верила, что он её любит.
  
  А потом, когда ему нужно было получить повышение, он сказал начальнику, что у него серьёзные намерения, что он просит руки его дочери, когда она вырастет. Начальник поверил. Он помог Чичикову получить место, которое тот хотел. А Чичиков... Чичиков исчез. Перевёлся в другую губернию и забыл о ней. Он никогда больше не вспоминал о ней - до этой ночи.
  
  - Ты меня забыл, - сказала она. Голос у неё был тонкий, как струна, и в нём слышалась боль. - А я тебя нет.
  
  - Я... - Чичиков хотел сказать, что ему жаль, что он был молод, что он не понимал, что делал. Но слова застряли в горле.
  
  - Ты сказал, что любишь, - продолжала она. - А потом уехал. Папа искал тебя, писал, просил. А ты не ответил. Папа заболел. Он думал, что это он виноват, что он тебя чем-то обидел. А потом умер. А я... - она замолчала.
  
  - Что ты? - спросил Чичиков.
  
  - А я ждала, - сказала она. - Долго ждала. Всю жизнь. Я ни за кого не вышла замуж. Я думала, ты вернёшься. А потом поняла, что не вернёшься. И умерла.
  
  - Умерла? - Чичиков похолодел. - Как умерла?
  
  - А так, - сказала она. - Жизнь прожила. Одна. Без любви. Без надежды. Потому что ты её украл.
  
  Чичиков хотел закричать, что он не крал, что он ничего не крал, что он просто... но он знал, что это ложь. Он украл. Украл её веру, её надежду, её будущее. Не для того, чтобы сделать ей больно, а потому, что ему было выгодно. Он использовал её, как использовал всех, кто попадался на его пути. И теперь она стояла перед ним - маленькая, испуганная, с глазами, которые видели всю его жизнь.
  
  - Прости, - прошептал он. - Прости меня, ради Бога.
  
  - А ты веруешь в Бога? - спросила она.
  
  - Не знаю, - сказал Чичиков. - Раньше не веровал. А теперь... может быть. Потому что если Бога нет, то зачем всё это? Зачем эта боль? Зачем этот стыд?
  
  - Для того, чтобы ты стал человеком, - сказала она. - Для того, чтобы ты понял, что душа - не товар. Что любовь - не сделка. Что жизнь - не торг. - Она подошла ближе, протянула руку и коснулась его лба. Рука её была холодною, но от этого холода внутри Чичикова разлилось тепло. - Я прощаю тебя, - сказала она. - Не потому, что ты заслужил, а потому, что прощать - это моё дело. А твоё дело - жить. Жить по-другому.
  
  Она исчезла. Камера снова стала камерою: сырою, тёмною, вонючею. Но что-то в ней изменилось. Или изменилось не в камере, а в самом Чичикове.
  
  Он встал с нар, упал на колени и начал молиться. Не теми словами, которым его учили в детстве и которые он давно забыл, а своими, новыми, которые рождались из глубины, из того самого места, где была его душа - живая, страдающая, но живая.
  
  - Господи, - говорил он, - прости меня. Не знаю, за что прости, не знаю, как прости, но прости. Если я есть - прости. Если меня нет - и тогда прости. Потому что я не могу больше жить так, как жил. Потому что я не хочу быть мёртвою душою. Потому что я хочу... я хочу быть человеком.
  
  Он молился долго, до тех пор, пока слёзы не высохли, а голос не сорвался. А потом лёг на нары и заснул. И спал он в эту ночь так, как не спал никогда в жизни - спокойно, без снов, без страхов. Спал сном человека, который впервые в жизни сделал то, что должен был сделать.
  
  
  
  ЭПИЛОГ
  
  ДОРОГА, КОТОРАЯ НИКОГДА НЕ КОНЧАЕТСЯ
  
  Чичикова выпустили из тюрьмы через три года. Срок кончился - не помилование, не амнистия, а просто истекли те десять лет, которые ему дали по суду. Десять лет, из которых он три провёл в Медвежьем Углу, а остальные - на приисках и в деревне. Но когда он вышел на волю, ему показалось, что прошла вечность.
  
  Он стоял у ворот тюрьмы, щурился на солнце и не знал, куда идти. У него не было ни денег, ни вещей, ни документов. Был только старый тулуп, который ему дали на выходе, и кусок хлеба, который сунул в руку охранник.
  
  - Иди, - сказал охранник. - Иди, куда глаза глядят.
  
  - А куда они глядят? - спросил Чичиков.
  
  - А это тебе виднее, - ответил охранник и закрыл ворота.
  
  Чичиков пошёл. Сначала - по дороге, которая вела от тюрьмы к ближайшей деревне. Потом - дальше, к городу. Потом - ещё дальше, к тракту, который вёл на запад, в Россию.
  
  Он шёл пешком. Шёл медленно, потому что ноги болели, спина не разгибалась, и каждый шаг давался с трудом. Но он шёл. И в этом хождении было что-то такое, чего он никогда не чувствовал в своей бричке, когда ездил от помещика к помещику, скупая мёртвые души. Тогда он ехал, чтобы купить, продать, обмануть. Теперь он шёл, чтобы просто идти.
  
  Дорога была длинная. Она тянулась через леса и болота, через реки и горы, через деревни и города. Чичиков шёл по ней, и чем дальше он шёл, тем легче становилось у него на душе. Не потому, что он знал, куда идёт - он не знал. Не потому, что он надеялся на лучшее - он не надеялся. А потому, что он был. Был здесь, на этой дороге, под этим небом, среди этого леса. Был не как коллежский советник, не как помещик, не как мошенник, а как человек. Просто человек.
  
  Однажды, когда он остановился на ночлег у дороги, ему приснился сон. Будто он идёт по той же дороге, но рядом с ним кто-то идёт. Чичиков оглянулся и увидел себя - молодого, каким он был в начале первого тома, когда только задумал аферу с мёртвыми душами. Молодой Чичиков был одет в чистый сюртук, на нём были хорошие сапоги, и в глазах его горел тот огонь, который когда-то горел в глазах Павла Ивановича - огонь честолюбия, жадности, желания устроиться в жизни.
  
  - Ты? - спросил старый Чичиков.
  
  - Я, - ответил молодой.
  
  - Ты меня погубил, - сказал старый Чичиков.
  
  - Да, - сказал молодой.
  
  - Но ты и меня спас, - сказал старый Чичиков. - Потому что если бы я не дошёл до дна, я бы так и остался в тебе навсегда.
  
  Они посмотрели друг на друга. Потом молодой Чичиков улыбнулся - не насмешливо, не зло, а грустно и светло.
  
  - Иди, - сказал он. - Иди, куда глаза глядят. А я останусь здесь. Я - твоя память. Ты не сможешь без меня, но и я без тебя - ничто.
  
  Они слились в одно целое. И Чичиков остался один на дороге.
  
  Он проснулся на рассвете. Небо было серое, низкое, и шёл мелкий дождь. Чичиков встал, отряхнул тулуп и пошёл дальше.
  
  Он шёл долго. Неделю, вторую, третью. Ел то, что подавали в деревнях, ночевал, где придётся. И с каждым днём чувствовал, как что-то меняется в нём. Не то чтобы он становился лучше - нет, он не был лучше. Он был тем же Чичиковым, с теми же привычками, с тою же памятью о прошлом. Но в нём появилось что-то новое, чего не было раньше: желание быть. Не иметь, не достигать, не обходить, а просто быть.
  
  Однажды на тракте он встретил человека. Это был странник, такой же, как он, - в рваной одежде, с посохом, с котомкою за плечами. Они разговорились, пошли вместе.
  
  - Куда идёшь? - спросил странник.
  
  - Не знаю, - ответил Чичиков. - Куда глаза глядят.
  
  - А есть ли там что? - спросил странник.
  
  - Не знаю, - сказал Чичиков. - Но дорога-то есть.
  
  И они пошли дальше. Двое - бывший коллежский советник и бывший... кто? Может быть, такой же, как он? А может быть, и не бывший, а будущий? Или тот, кто всегда был, но которого Чичиков не замечал?
  
  Они шли по русской дороге, которая всё никак не кончится. Шли через поля и леса, через деревни и города, через боль и радость, через надежду и отчаяние. Шли туда, где, может быть, есть Бог, а может быть, нет никого, кроме них и этой бесконечной дороги.
  
  И когда солнце село и на небе зажглись первые звёзды, Чичиков остановился, посмотрел на небо и сказал:
  
  - Господи, я не знаю, кто Ты. Я не знаю, есть ли Ты. Но если Ты есть - спасибо. Спасибо за эту дорогу, за эту боль, за этот стыд. Потому что без них я так бы и остался мёртвою душою.
  
  Он помолчал. Потом добавил:
  
  - А если Тебя нет - то всё равно спасибо. Потому что я есть. И это уже много.
  
  И пошёл дальше.
  
  
  
  ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА
  
  Читатель, который прошёл со мною этот путь, может спросить: а что же дальше? Что стало с Чичиковым? Дошёл ли он до России? Нашёл ли свой дом? Обрёл ли покой?
  
  Не знаю. Я только автор, а не пророк. Я вёл своего героя по той дороге, которую наметил для него Гоголь - или, может быть, не Гоголь, а сама русская дорога, которая никогда не кончается, потому что конец её - не в географии, а в душе.
  
  Может быть, Чичиков дошёл. Может быть, поселился где-нибудь в маленьком городке, открыл лавку, женился на вдове-дьяконице, нарожал детей. Может быть, стал честным человеком - насколько это возможно для того, кто был Чичиковым. А может быть, и не стал. Может быть, он так и остался на дороге, идёт по ней до сих пор, старый, больной, нищий, но живой.
  
  Я не знаю. Знаю только одно: дорога есть. И она ждёт. Ждёт всех, кто готов идти. Не для того, чтобы прийти куда-то, а для того, чтобы идти. Потому что дорога - это не способ попасть из пункта А в пункт Б. Дорога - это способ быть. Быть здесь, сейчас, на этой земле, под этим небом, с этою болью и этою надеждою.
  
  А надежда... надежда есть всегда. Даже когда кажется, что её нет. Даже когда ты продал мёртвые души, потерял всё, что имел, и стоишь на краю света, нищий и одинокий. Надежда есть. Потому что надежда - это не то, что ты имеешь. Надежда - это то, что ты есть.
  
  И если ты есть - значит, надежда есть.
  
  Конец третьего тома
  
  Конец поэмы

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"