Отвечаю: никак. Я просто живу. А сие - всегда рядом.
Мне было двадцать два года, когда я держал шляпу в руке и возглашал: 'Сходитесь!'. Ныне мне шестьдесят два. Я пережил их всех. И, мнится, только для того, чтобы начертать сии строки.
Нас было шестеро на той поляне у подножия Машука. Шестеро, что зрели, как падает белый китель. Ныне из шестерых не осталось никого. Лишь я.
Позвольте, я поведаю всё по порядку - с самого начала.
Часть первая. Утро перед дуэлью
Тот день, 15 июля 1841 года, запомнился мне духотою. Воздух стоял столь плотный, что, казалось, его можно было резать ножом. Над Пятигорском висели низкие свинцовые тучи, но дождь всё не начинался - только давил, только ждал, как и мы все.
Я узнал о вызове на рассвете. Глебов пришёл ко мне сам - бледный, с трясущимися руками.
- Мартынов вызывает Лермонтова, - молвил он глухо. - Условия жёсткие. Тридцать шагов, барьер - десять, право на три выстрела. Я секундант Мартынова. Вы - Лермонтова.
Я хотел было отказаться. Хотел сказать: 'Мишель - друг мой, я не могу взирать, как он идёт под пулю'. Но Глебов перебил:
- Коли не вы, найдётся другой. А вы хотя бы попытаетесь их примирить.
Я пошёл к Мишелю. Он лежал на диване в своей комнате, в расстёгнутой рубашке, и читал Вальтера Скотта. Завидев меня, отложил книгу и улыбнулся - той своей мальчишеской, чуть насмешливой улыбкой, которую я так любил и так ненавидел.
- А, князь! - произнёс он. - Ты с лицом Кассия. Что стряслось?
- Мартынов вызывает тебя, Мишель.
Он зевнул, потянулся и встал.
- Ну что ж. Передай ему, что я согласен. Пусть выбирает оружие и дистанцию. И скажи... - он помедлил, подошёл к окну, - скажи ему, что я не хочу его смерти. Пусть сие будет простая формальность.
- Какая же дуэль - формальность, Мишель? - вопросил я глухо.
Он оборотился. Очи его были серьёзны - впервые за всё утро.
- Ах, князь, - вымолвил он тихо, - мы все когда-нибудь умрём. Разве не лучше под выстрелом друга, чем под копытами лошади или от чахотки в петербургской квартире?
Я не нашёл, что отвечать.
Часть вторая. Дорога к Машуку
К шести часам вечера мы собрались у подножия Машука. Ехали вшестером: я и Глебов - официальные секунданты; Столыпин и Трубецкой - негласные, их мы прятали от следствия; и двое противников.
Мартынов был мрачен. Он сидел в седле прямой, аки кол, сжимая поводья так, что костяшки побелели. На нём была та самая черкеска с огромным кинжалом - из-за которой, собственно, всё и началось. Мишель вчера в 'Зелёной лампе' заметил, что Николай Соломонович похож на разбойника из дешёвого романа. Заметил при дамах. Заметил со смехом. А наутро пришёл вызов.
Лермонтов, напротив, был спокоен - почти весел. Он ехал на своём белом коне, насвистывал что-то и поглядывал на горы. На нём был белый китель, который казался пятном на серой земле. Я помыслил тогда: 'К чему белое, Мишель? Земля здесь чёрная, трава серая, небо свинцовое. Ты будешь на сей земле как мишень'.
Мы выбрали поляну у дороги - ровную, открытую, с трёх сторон у подножия Машука. Место красивое, но какое-то обречённое: ветер всегда гулял между камнями, и они пахли порохом.
Я и Глебов отмерили шаги. Барьер - в пятнадцати шагах от каждого из противников. Крайние точки отметили фуражками. Пистолеты зарядили - тяжёлые, с нарезными стволами, с кремнёвыми замками. Мишель взял свой, повертел в руке, взвесил.
- Тяжёлый, - изрёк он. - Как всякая правда.
Часть третья. Дуэль
Мы встали на свои места.
Мартынов - у восточного края поляны, лицом к закату. Солнце било ему прямо в очи, но он не щурился. Лермонтов - у западного, спиною к горе.
Я поднял шляпу.
- Господа, последний раз: можете ли вы примириться?
Мартынов молчал. Лермонтов пожал плечами.
- Я не держу зла, - отвечал он. - Но коли Николай Соломонович хочет стреляться - что ж, я готов.
Мартынов не отзывался. Он уже поднял пистолет.
Я опустил шляпу.
- Сходитесь!
Они начали движение.
Мартынов пошёл быстрыми шагами - тяжело, аки медведь, сжимая оружие в вытянутой руке. Сапоги его месили мокрую траву, оставляя глубокие следы. Он глядел только вперёд - на Лермонтова, на белую фигуру в конце поляны.
Лермонтов... Лермонтов оставался на месте.
Он стоял, слегка расставив ноги, опустив пистолет дулом вниз. Глава была чуть наклонена - как у человека, который рассматривает облака. Он улыбался. Он вообще не смотрел на противника.
Я начал счёт.
- Раз.
Мартынов прибавил шагу. Я видел, как его персты сжимают рукоять пистолета - раз, два, три раза, будто он проверял, на месте ли курок.
Лермонтов не двигался.
- Два.
Мартынов почти достиг барьера - десяти шагов, роковой отметки. Он остановился. Поднял пистолет. Начал целиться.
Лермонтов наконец пошевелился. Он медленно, очень медленно поднял свой пистолет - и направил ствол вверх, в вечернее небо, туда, где сквозь тучи пробивался последний луч заходящего солнца.
- Три.
Тишина.
Никто не выстрелил.
Я растерялся. По правилам, счёт окончен. Дуэль должна либо завершиться, либо быть разведена секундантами. Но Мартынов стоял у барьера - ровно в десяти шагах - и продолжал целиться. А Лермонтов всё так же держал пистолет дулом вверх.
Тогда возопил Столыпин - тот самый, которого мы прятали от жандармов:
- Стреляйте! Стреляйте, или я развожу дуэль!
Я видел, как Лермонтов медленно поднял пистолет над главою. Он повернул главу к Мартынову - не к пистолету, к лицу. И громко, чтобы все слышали, бросил:
- Я в этого дурака стрелять не буду.
Потом добавил тише, почти ласково, с той самой усмешкой:
- Стреляйте вы, Николай.
Мартынов выстрелил.
Я не слышал команды. Я не давал разрешения. Счёт кончился три секунды назад. Но выстрел прогремел - гулко, страшно, аки гром в ясном небе.
Часть четвёртая. Смерть
Грянул выстрел. Мишель качнулся.
Сперва вперёд - будто поклониться горе возжелал, прощения у неё испросить за то, что умирает на склоне её. Потом назад - будто передумал, будто порешил, что горы не прощают.
Пуля вошла ему в правый бок, под самое сердце, и вышла в левый, пробив навылет. Белый китель у груди начал наливаться красным. Сперва малое пятно - не более пятака. Потом расползлось оно, аки цветок, что распускается слишком быстро, слишком страшно.
Он пал навзничь. Руки раскинул - крестом, яко распятый. Очи остались отверстыми. Он глядел в небеса - туда, куда только что выстрелил.
Я подбежал к нему. Пал на колени подле. Схватил его за руку - она была ещё тёплой, живой.
- Мишель, - зашептал я, - Мишель, держись.
Он обратил главу ко мне. Уста его шевелились - чуть слышно, яко у младенца, что учится глаголить.
Мартынов стоял поодаль, опустив пистолет. Лицо его было белым, аки мел. Он глядел на Лермонтова, но не видел его - смотрел внутрь себя, туда, где, вероятно, начинался ад.
- Зачем? - возопил я ему. - Счёт кончился. Вы не имели права.
Он не отвечал. Оборотился и пошёл прочь - не оглядываясь, не ускоряя шага. Черкеска его мелькнула меж древес и исчезла.
Глебов стоял на коленях подле Мишеля. Он снял свою шинель - серую, походную - и накрыл его. Потом поднял главу поэта и возложил себе на колени.
- Скачите в город, - обратился он к нам. - За лекарем. За экипажем. Я останусь с ним.
Мы поскакали.
И тут пошёл дождь.
Сперва мелкий - капризный, аки фортепианный урок. Потом - настоящий, кавказский ливень, с громом и молниями. Я скакал по грязи, хлестал коня и слышал за спиною грохот - то ли небесный, то ли тот самый выстрел, что всё ещё звучал в ушах моих.
Глебов остался один. Под дождём. С мёртвым поэтом на коленях. Гроза гремела так, что земля дрожала. Кони ржали, привязанные к древесам. А он сидел и держал главу его. Час. Два. Три.
Когда мы возвратились - уже смеркалось - Глебов не мог разжать перстов. Шинель так и осталась на Мишеле. Её сняли потом, когда тело Лермонтова довезли до дому.
Часть шестая. Что было потом
Мишеля похоронили сперва в Пятигорске, без церковного отпевания - дуэлянтов тогда приравнивали к самоубийцам. Но друзья нарушили запрет, и тайное отпевание совершили по прошению представителей всех полков, где знали поручика Лермонтова.
Бабушка его, Елизавета Алексеевна Арсеньева, не переставала хлопотать о главном: перевезти внука в родные Тарханы. Высочайшее соизволение было получено.
В апреле 1842 года свинцовый гроб с телом поэта отправился в долгую дорогу. Чембарский исправник доносил губернатору: 'помещицы Елизаветы Алексеевны Арсеньевой внука Михайлы Лермонтова тело из Пятигорска перевезено в город Чембар 21 апреля и того же числа перевезено в село Тарханы, где тело погребено 23-го числа апреля на фамильном кладбище в свинцовом ящике и с соблюдением всех употребляемых на сей предмет предосторожностей'.
Так он возвратился туда, где прошло его детство. В Тарханы, на берег пруда, где некогда он играл в солдатиков и читал бабушкины книги при свете свечи. Над могилой бабушка воздвигла часовню-усыпальницу. Ныне он лежит подле матери и деда, в земле, что была ему родной с полугодовалого возраста. А в Пятигорске осталась лишь память и пустая поляна у Машука.
Часть седьмая. Судьбы участников
Глебов ушёл следующим. Через шесть лет. На Кавказе, при штурме аула Салты. Шальная пуля в главу - мгновенная смерть. Ему было двадцать семь. Ровно столько же, сколько Мишелю в день гибели.
Трубецкой умер в 1859 году. Сорок четыре года. Болезнь. А может, совесть.
Столыпин - Монго - умер в 1868 году. Пятьдесят два года. Он был тем, кто возопил тогда: 'Стреляйте, или я развожу дуэль!'. Он пережил сие на двадцать семь лет. Много пил. Говорил мало.
Мартынов умер последним из участников дуэли - в 1875 году. Шестьдесят лет. Он не стал Дантесом. Ни сенаторства, ни орденов. Только разжалование, ссылка, потом тихая жизнь, женитьба, дети. И - молчание. Я встречал его однажды, в московском переулке. Мы разминулись, не поздоровавшись. Я смотрел ему в спину и мыслил: 'Сей человек убил поэта'.
А я остался. Я пережил всех.
Эпилог
Лермонтов писал:
'Есть сила благодатная
В созвучье слов живых'.
Вот и я ныне пишу сии слова - через сорок лет после того выстрела. Не для того, чтобы оправдаться. Не для того, чтобы обвинить. А для того, чтобы вы ведали: мы все были там. Мы все видели. Мы все - живые и мёртвые - ответим за сей вечер.