Человек из страны негодяев, или Пир во время доноса
Вахтер Семён Питухов был мужчиной фактурным. Нижняя половина его туловища намекала на сытую и малоподвижную жизнь, верхняя же выдавала существо созерцательное, привыкшее к варёным макаронам и чтению казённых объявлений. Лицо его, по форме напоминавшее пиццу, оставленную на батарее, лоснилось от постоянной внутренней борьбы. Руки, дрожавшие мелкой нервной дрожью, привыкли держать лишь вахтерскую кружку, ибо тяжёлый труд был им противопоказан ввиду тонкой душевной организации.
Однажды, в день, ничем не примечательный, начальник охраны губернского минздрава, некто Онтипов, человек с лицом, напоминавшим старый валенок, вызвал Питухова в свой кабинет. В кабинете стоял устойчивый дух дешёвого одеколона, смешанный с терпким ароматом канцелярского клея и щемящей безысходностью.
- Семён, - сказал Онтипов, глядя на подчинённого так, будто тот был оконным стеклом в общественной уборной. - Ты человек совестливый. Но совесть, как известно, не кормит. В коридорах наших развелась плесень вольнодумства. Будешь мне записывать, кто из сторожей треплет лишнее. За каждого - премия. В конверте.
И начались у Питухова бессонные ночи. Ангел, воссевший на правом плече, худой и прозрачный, шептал: "Не выдавай товарищей, Семён, стыдно". Бес на левом плече, упитанный и деловитый, щёлкал на воображаемых счётах: за Сторожука - полтинник, за Петровича - целковый, а за Казимира Боброва - и вовсе три рубля, ибо тот стихи вслух читает. Ангел и бес толкали Питухова в разные стороны с таким усердием, что к утру он походил на маятник.
Но судьба, любящая иронию, распорядилась иначе. В ночную смену, когда министерские коридоры заливала синяя мертвенная тишина, Бобров сам подошёл к Питухову. Казимир был сутул, бледен, в очках с треснувшей дужкой, заклеенной пластырем; от него тянуло типографской краской и валерьянкой.
- Семён, - сказал он негромко, и голос его походил на скрип половицы. - Я знаю про твой конверт. Знаю, что Онтипов купил твою честь оптом, как картошку на базе.
Питухов побледнел. Винтовая пружина его души сжалась до предела.
- Но я не боюсь, - продолжал Бобров. - Ибо страх - удел рабов. А мы, сторожа, - стражи. Позволь, я напишу тебе оду. Она будет горше той казённой водки, что ты пьёшь по праздникам.
И Бобров, достав из кармана потёртой униформы смятый лист, при свете аварийной лампы прочитал:
"Не для тебя, Питухов, награда,
Не для тебя казённый рупь,
Когда в груди твоей - засада,
А в голове твоей шуруп.
Ты между совестью и златом
Стоишь, как загнанный шакал,
Но знай: кто пахнет суррогатом,
Тот не в рай, а в ад попал...".
Читал он долго. Про то, что доносчик хуже мокрицы, что премия Онтипова - это тридцать сребреников по курсу Госбанка, и что истинный сторож должен охранять не двери, а души чиновников.
Наутро вся смена знала об этом. Самогонов, старший сторож, мужик с усами, похожими на вожжи, и с нелинейной логикой, созвал совещание в дежурке.
- Значит так, - хрипел он, постукивая костяшками по столу, где стояла початая бутылка "Калужского бренди" (на деле - калужский самогон, разбавленный аптечным глицерином). - Вольнодумство, конечно, гадость. Но доносить на Боброва? Это как на соловья жаловаться в лесничество. У нас, братцы, иерархия. Кто старший, тот и стучит. Моя прерогатива, и точка. А ты, Питухов, иди лучше стихи пиши или там ещё чего почитай. У тебя, я вижу, душа нежная, как палец в цепной передаче.
Все дружно заржали. Питухов заплакал, но слёзы его были солоны от невыпитого. Тогда Самогонов разлил литр калужского бренди на три мензурки, которые стащил из процедурной.
Выпили молча. Горький, жгучий напиток пошёл по пищеводам, соединяя сердца в единый пьяный кулак.
- За недонесение, - сказал Бобров, поднимая мензурку. - Искусство ради искусства.
- Иди ты, - хмыкнул Самогонов, но чокнулся.
Питухов же, глотнув, вдруг ощутил, что конверт Онтипова ему больше не нужен. Потому что там, в этом литре, была правда - вонючая, грязная, но общая. И совесть его, утопленная в бренди, наконец перестала метаться. Она просто уснула, как хронический пациент под морфием.
А наутро Онтипов, не дождавшись доноса, вызвал к себе Самогонова. Тот пришёл, хитро прищурился и доложил, что все вольнодумцы оказались галлюцинациями, вызванными плохой вентиляцией, а галлюцинации, как известно, к делу не пришьёшь. Бюрократия взяла верх, и Питухова с Бобровым забыли.
Но в сторожке ещё долго витал запах калужского бренди, и по ночам Казимир читал свою оду уже не Питухову, а пустым каталожным шкафам, доказывая им, что в стране негодяев поэт - это единственный охранник, которого нельзя купить. Потому что он уже продан искусству. А искусство, как известно, не пишет доносов. Оно лишь рифмует смерть с наживой, а совесть - с литром на троих.