Островерхов Алексей Юрьевич
Обмер

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Links
Кожевенное мастерство: сумки, ремни своими руками Юристы. Круглосуточно
 Ваша оценка:

  

Обмер

  Я не умею писать. Это надо сказать сразу, чтобы потом не выяснилось на середине.
  Меня зовут Пётр Аникин, мне сорок четыре года, и я делаю обмеры квартир. Прихожу с лазерной рулеткой, снимаю размеры, черчу план, считаю площадь. Тридцать две квартиры в неделю, если повезёт с адресами. Люди при мне убирают с подоконника лишнее, как будто я из проверки. Я говорю: не надо, я только меряю.
  А в голове у меня с детства много всего. Не знаю, как это называется правильно. Придумывается. Идёт, например, человек по улице - и я уже вижу, что он не человек, а последний экземпляр чего-то, и город вокруг него уже сто лет как склад. Или вот было: мир, в котором люди перестали умирать, но забыли, зачем родились. Это ко мне пришло в две тысячи девятом, в маршрутке, я даже помню, на каком повороте.
  Я эту вещь пробовал записать раз восемь. Вот как у меня получалось:
  "Мир был такой, что в нём никто не умирал, и от этого всем было плохо по-своему".
  Я смотрел на это предложение по полчаса. Я знал, что там внутри есть что-то огромное. Но снаружи получалась вот эта фраза, и внутрь через неё не пролезало. Как будто у меня в кармане алмаз, а руки в варежках, и варежки не снимаются.
  Образования у меня нет, тут спорить нечего. Техникум, потом армия, потом всё это меряю. Говорю я тоже плохо, на работе за меня обычно говорит напарник Женя, он бойкий.
  

1

  Про сеть я узнал поздно, году к двадцать четвёртому, от того же Жени, он показывал, как она пишет поздравления тёще.
  Я сел ночью на кухне. Дочка спала, жена спала, у меня была смена в семь. Я думал так: сейчас я ей объясню, она мне это перескажет своими словами, ровненько, как в школе пересказывают, и я хотя бы увижу свою мысль снаружи. Мне не шедевра хотелось. Мне хотелось кальку. Как обмер: пришёл, померил, начертил план. План - не квартира, но по нему хотя бы понятно, где что стоит.
  Я написал ей в окошко, с ошибками, я потом смотрел - там и запятых не было:
  "придумай рассказ про мир где люди перестали умирать но забыли зачем родились. чтобы было понятно что это не радость а как будто все просроченное. и чтобы был старик который помнит зачем но не может обьяснить"
  И нажал.
  Оно думало секунды три. Я успел встать и налить воды.
  Первое предложение было такое:
  "Смерть ушла из мира тихо, как уходит из дома человек, которого никто не любил, но на котором держался весь порядок вещей".
  Я поставил стакан. Руки у меня не тряслись, я не про то. Просто я сел обратно и сидел.
  Потому что это было моё. Вот именно то, что я восемь лет не мог вытащить, оно лежало передо мной, вытащенное, и лежало лучше, чем я его себе представлял. Там дальше был старик, и он у неё не мог объяснить не потому, что глупый, а потому, что то, ради чего рождаются, вообще не переводится на слова, - и она это показала одной сценой, где он режет хлеб. Я про хлеб не писал. Хлеб она придумала сама.
  Я думал, что обрадуюсь. Я даже приготовился радоваться, у меня было такое ощущение в груди заранее.
  А стало страшно.
  Я тогда не понял почему, а сейчас, кажется, понимаю. Мне стало страшно, потому что место было занято. Не кресло, не премия, я тогда ни про какие премии не думал. Место в другом смысле. Всю жизнь я знал про себя одну хорошую вещь: у меня внутри есть то, чего никто, кроме меня, не достанет. И тут при мне за три секунды достали.
  Причём достали спокойно. Оно же не старалось. Оно даже не знало, что пишет.
  Я до утра читал. Потом пошёл мерить квартиру на Восьмого Марта, там была бабушка, она мне налила чаю и рассказывала, что сын в Сургуте. Я сидел и думал про хлеб.
  

2

  Публиковать я начал не сразу, месяца через два.
  Сперва я всё-таки правил. Я честно правил. Возьму абзац и переставлю в нём слова, как мне кажется лучше. Потом читаю - стало хуже. Ставлю обратно. Так примерно двести раз. К третьей вещи я перестал.
  "Незакат" - это как раз про бессмертных - я выложил на площадке, где такие вещи выкладывают. За неделю его прочитали столько людей, сколько я за всю жизнь не видел в лицо. Мне написал редактор журнала. Потом второй.
  Я не буду тут расписывать, как оно росло, это неинтересно и я всё равно не сумею. Скажу коротко: за полтора года у меня вышла книжка, потом вторая. Обо мне писали, что я "пришёл из ниоткуда". Это, между прочим, правда.
  Мне писали читатели. Одна женщина написала, что после "Незаката" позвонила отцу, с которым не разговаривала одиннадцать лет. Я это письмо не удалял никогда, оно и сейчас лежит. Я его перечитываю чаще, чем свои книги.
  Свои книги я, кстати, перечитывать не могу. Открою - там всё хорошо. Всё до одного слова хорошо. Я ищу место, где мне будет неудобно, где я споткнусь, - и не нахожу, и от этого делается пусто, как в чужой квартире после ремонта, когда мебель ещё не завезли, и я хожу с рулеткой и меряю пустое.
  И вот что со мной начало происходить, а я не заметил когда.
  Я перестал видеть.
  Раньше как было: идёт человек по улице - и мне приходит. Само. А теперь идёт человек по улице, и у меня в голове сразу складывается формулировка. "Мужчина за шестьдесят, несёт торт, коробка перевязана лентой, идёт слишком медленно для человека, которого ждут; развернуть в сцену, тон сдержанный, без жалости к герою". Вот так. Прямо готовыми словами, с запятыми, у меня даже запятые теперь на месте.
  Я больше не думаю мысль. Я сразу собираю задание.
  И самое поганое: я стал придумывать только такое, что она хорошо сделает. Пришла как-то идея, я её покрутил и отложил - потому что понял, что тут надо, чтобы читатель три страницы не понимал, что происходит, и злился, и вот эта злость и есть вся вещь. А она так не сделает. Она сделает понятно и красиво. И я отложил.
  Я тогда сказал себе: потом. Оно так и лежит, "потом".
  Мать у меня умерла в феврале того года. Я стоял в коридоре больницы, и мне пришло: "коридор, кафель до половины стены, запах, вынести всё через деталь, не называть чувство прямо". Прямо там, в коридоре. Я себе сказал: ты сволочь. А потом подумал, что это тоже хорошо ляжет - что герой в коридоре ловит себя на том, что формулирует.
  Я это и правда потом использовал. Получилось сильно. Мне за эту сцену больше всего писали.
  

3

  Осенью я решил проверить.
  У меня лежал старый рассказ, "Сторож". Две тысячи одиннадцатый год, я его писал сам, руками, полтора месяца по вечерам. Про мужика, который сторожит склад пиломатериалов и разговаривает с собакой, которой нет. Собака была, но её сбило машиной, а он продолжает ей выносить поесть. Там ничего не происходит. Там четыре страницы.
  Он плохо написан. Я это вижу. Там в одном месте "он подумал о том, что он подумал", я это заметил только через десять лет. Там герой ни с того ни с сего начинает говорить как в кино.
  Но это я. Каждое слово там моё, включая плохие.
  Я выложил его без объяснений. Просто новый текст, как обычно.
  Я, если честно, ждал скандала. Я думал: сейчас набегут и напишут, что это не он, что это подделка, что автор исписался. Я даже, стыдно признаться, хотел этого. Потому что скандал - это значит, что разницу видно. Что между мной и ей есть щель, и в неё можно просунуть палец.
  Ничего не произошло.
  Сто девяносто просмотров за сутки - у меня к тому времени бывало по сорок тысяч. Двенадцать сердечек. Три комментария. Первый: "милая зарисовка, атмосферно". Второй: "а продолжение будет?". Третий человек спрашивал, когда допишу роман.
  А через неделю Валерия Гуревич - это критик, серьёзный, она про меня писала дважды - упомянула "Сторожа" в обзоре. Одним абзацем. Она написала, что Аникин "позволил себе роскошь намеренно неумелого письма", что это "тонкая работа с наивным регистром" и что "эта стилизация под графомана обнажает конвенцию литературности лучше любого манифеста".
  Я прочитал это в машине, между двумя адресами.
  Я сидел и не мог понять, что чувствую, и до сих пор не очень понимаю. Ведь она меня похвалила. Она написала обо мне хорошо.
  Просто там, где я десять лет назад полтора месяца по вечерам искал слово и не находил, и мучился, и оставлял то, которое нашёл, потому что другого не было, - там она увидела приём. Мою нехватку она прочитала как выбор.
  Значит, разницы нет. Не то что её не видят - её нет. Мою беспомощность и её мастерство читают одним и тем же местом, и обе получаются литературой, только моя - второго сорта.
  Я в тот вечер пришёл домой и ничего не сказал жене. Она спросила, как день. Я сказал: нормально, восемь адресов.
  

4

  А в декабре я сделал то, чего до сих пор не могу себе объяснить.
  Я взял бланк. Обычный наш бланк, экспликация помещений. Там столбик: комната 17,4; комната 11,2; кухня 8,6; коридор 4,1; санузел совмещённый 3,3; лоджия 2,8 с коэффициентом 0,5. Больше ничего. Никакой идеи. Ни одной. Я специально проверил себя - я ничего не имел в виду.
  И я скормил ей этот столбик и написал: сделай рассказ.
  Я не хотел проверять сеть. Я хотел проверить себя. Мне надо было убедиться, что без меня она пустая. Что я - не "первый катализатор", не "ретранслятор", а всё-таки источник, и вот сейчас я подам ей ничто, и она выдаст ничто, и я успокоюсь и буду дальше жить.
  Она выдала рассказ про человека, который всю жизнь измеряет чужие квартиры.
  Там мужчина ходит с рулеткой и записывает цифры, и однажды приходит в квартиру, где недавно кто-то умер, и родственники ещё не разобрали вещи, и он должен померить комнату, в которой стоит незастеленная кровать. И он меряет. Потому что это его работа - превращать место, где жили, в число.
  Там была фраза: "Он записал: 17,4. Этого хватало, чтобы в комнате помещалось всё, что в ней случилось".
  Я эту фразу помню наизусть, единственную из всех. Наверное, потому, что перечитал её раз сорок.
  Я не рассказывал ей про свою работу. Я никогда, ни в одном задании, не писал ей, кто я. Она взяла это из столбика цифр. Из бланка.
  Вещь вышла в феврале. Её назвали лучшим, что я написал. Гуревич написала - я цитирую, у меня сохранено, - что это "самый личный и, очевидно, самый выстраданный текст Аникина, где за каждой цифрой стоит биография".
  И вот тут у меня кончилось последнее.
  Потому что до этого дня я держался за одну вещь. Пусть форма её, пусть слова её, пусть мурашки у читателя от её метафор, - но идея-то моя. Замысел мой. Я думал: она - фотоаппарат, а смотрю всё-таки я.
  А оказалось, что смотреть тоже не обязательно. Достаточно бланка.
  И тогда назад поехало всё. Я стал думать: а "Незакат" - он был хороший? Я же его не проверял. Я его никогда не видел в моём собственном исполнении, я видел только её исполнение. Может, мой бессмертный мир и не стоил ничего, может, это была идея на троечку, а сияние всё оттуда, из трёх секунд, и я всю жизнь носил в кармане не алмаз, а стекляшку, просто в варежках не отличить.
  Я этого теперь не узнаю. Ни про одну свою мысль не узнаю. Не с чем сравнить.
  

5

  Весной мне написал мальчик. Артём, двадцать два года, из Кемерова.
  Он прислал повесть. Сто двадцать тысяч знаков про парня, который после армии возвращается в свой посёлок и не может там находиться, а уехать тоже не может. Написано было плохо. То есть по-настоящему плохо: длинные ненужные куски, диалоги как в сериале, три раза подряд "он усмехнулся". Он писал её, судя по письму, год с лишним.
  Но там было место. На восемьдесят какой-то странице герой чинит забор у матери, и мать выходит и стоит, и ничего не говорит, и он специально чинит медленнее.
  Я это место прочитал и у меня внутри что-то дёрнулось. Первый раз за два года.
  Он просил научить. Он написал: "Пётр Сергеевич, вы единственный, кто пишет про таких, как мы. Скажите, что делать с текстом".
  Я сидел перед письмом полтора часа.
  Я не знал, что ему сказать. Вот честно: ничего. Я не умею объяснить, почему "он усмехнулся" три раза подряд - плохо. Я знаю, что плохо. А почему - не знаю, у меня нет слов, у меня никогда не было слов, в этом вся моя жизнь и состоит.
  И я прогнал его повесть через сеть. Задание написал длинное, минут сорок сочинял: сохранить интонацию, убрать провисания, оставить сцену с забором нетронутой.
  Она вернула мне сто двадцать тысяч знаков, от которых у меня встали волосы. Она сохранила интонацию. Она даже оставила забор, только переписала его так, что он стал в два раза тише и в четыре раза сильнее.
  Я отправил ему это и написал: "Артём, посмотри, я немного прошёлся по тексту".
  Он ответил через двадцать минут: "Пётр Сергеевич. Я плачу. Вы из моего текста сделали ТЕКСТ. Я теперь понял, как надо".
  Ничего он не понял. Никак не надо. Я ему ничего не показал, я показал ему кнопку.
  Повесть напечатали в августе. В интервью он сказал, что своим появлением в литературе обязан Аникину, который научил его слышать собственный голос.
  Я это интервью прочитал в машине, опять между адресами, у меня вообще вся жизнь между адресами. И я подумал: ну вот. Теперь нас двое. Скоро будет двести. Скоро будет так, что никого другого и не останется, и никто уже не вспомнит, что бывало иначе, и это будет нормально, потому что нормально - это просто то, что у всех.
  

6

  Премию мне дали в ноябре.
  Я не буду называть, какую, это неважно, но она из тех, после которых в аэропорту узнают. Мне сшили пиджак. Дочка сказала, что я в нём как директор кладбища. Она хорошо шутит, в меня.
  Я готовил речь три недели и всё выбросил, а в зале решил сказать как есть.
  Я вышел и сказал. Я плохо говорю, я предупреждал. Я сказал примерно так: спасибо, но я должен объяснить. Я этих книг не писал. У меня были замыслы, я их отдавал программе, программа делала текст. Я его почти не правил. Последнюю вещь, за которую вы мне дали премию, я вообще сделал из бланка обмера, там не было замысла, там были цифры. Поэтому награду брать я, наверное, не должен. Извините, что так вышло.
  Я думал, будет тишина. Или крик. Или у меня заберут статуэтку прямо тут.
  Была пауза секунд на пять, и я эти пять секунд, честно скажу, был счастлив.
  А потом со сцены встала Гуревич - она была в жюри, - и попросила микрофон.
  Она сказала - я записал потом по памяти, может, не дословно:
  "Пётр Сергеевич, я вас понимаю и хочу вам возразить. Вы сейчас описали работу автора. Не новую, не машинную - обычную. Автор никогда не производит слова из ничего. Он выбирает. Из языка, который ему дали чужие люди, из десяти тысяч слов, которые уже существовали до него. Вы получили вариант - и приняли его. Потом ещё вариант - и отклонили. Вы отклонили, я уверена, сотни. Почему вы отклоняли? По вашему вкусу. Ваш вкус - это вы, тут никакой программы нет. Фотоаппарат не делает фотографию: он делает изображение. Фотографию делает тот, кто решил встать здесь и нажать сейчас. И последнее. Вы говорите: там был бланк, там не было замысла. Но вы подали ей бланк. Не прогноз погоды, не список покупок - бланк с обмером чужого жилья, тот самый предмет, вокруг которого у вас сорок лет крутится вся жизнь. Вы называете это отсутствием замысла. Я называю это замыслом такой глубины, что вы сами до него не дотягиваетесь сознанием".
  Зал встал.
  Они аплодировали минуты полторы. Ко мне подходили потом и жали руку, и говорили, что это было самое честное выступление за всю историю премии, и что моя речь - это, по сути, манифест новой литературы, и одна женщина сказала, что я "поставил вопрос".
  А я стоял и понимал две вещи.
  Первая: она права. Я не могу ей возразить. Я всю дорогу домой искал возражение и не нашёл, и до сих пор не нашёл, и, наверное, его нет. Всё, что она сказала, - правда, каждое слово, я проверял по отдельности.
  Вторая: и всё равно неправда. Я знаю, что неправда, потому что я там был, а она нет. Но у меня нет слов, чтобы объяснить, в каком месте неправда. У меня опять нет слов. Вот это и есть моя жизнь целиком, я же говорю.
  

7

  Дома я всё удалил.
  Не для красоты, я правда удалил, ночью, вместе с корзиной. Тридцать один файл. Оставил только письмо той женщины, которая позвонила отцу.
  Потом достал из тумбочки бумагу - у меня остались старые бланки, оборотная сторона чистая, - и ручку, и сел за стол.
  Я сидел до пяти. В пять я написал одно предложение:
  "Отец умер в марте, и я всё думаю про его руки".
  Я на него посмотрел.
  Плохо. Не то чтобы стыдно - просто пусто и мимо. Все так пишут. Это даже не про моего отца, у моего отца руки были ни при чём, у него была шея, я всегда помнил шею, а написал руки, потому что руки пишут все.
  Я сидел ещё минут двадцать, и у меня подступило к глазам, но не пошло. Я даже этого не смог.
  А в половине шестого я открыл ноутбук и попросил её поправить это предложение.
  Она поправила. Мгновенно, конечно.
  "Отец умер в марте, и с тех пор я не могу вспомнить его лица - только шею, обветренную по красной черте, докуда доставал воротник".
  Я эту шею ей не говорил. Я про шею только что подумал, за столом, вслух не сказал, в задание не вписал. Я перечитал своё задание три раза - там нет шеи.
  Не знаю, как объяснить. Наверное, объяснение простое, что-нибудь про частоту слова "шея" в русских текстах про отцов, я в этом не разбираюсь. Женя говорит, там математика.
  Я выложил её вариант утром. Он собрал одиннадцать тысяч за день. Мне писали, что это лучшее, что я делал, что за одной фразой - целая жизнь.
  И вот тут я ждал, что во мне что-нибудь треснет. Я даже прислушивался.
  Не треснуло. Совсем. Я выпил чаю и поехал на Восьмого Марта, там была та бабушка, ей надо было перемерить лоджию для документов. Она опять налила чаю и опять рассказала про Сургут - она забывает, что рассказывала.
  Мой листок я не выбросил. Он лежит в тумбочке, под бланками.
  Там одно предложение, про март и руки. Оно плохое, я не спорю, оно плохое.
  Просто из всего, что вышло под моей фамилией, я наизусть помню только его. Я не знаю, значит это что-нибудь или не значит.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"