Милая русая головка, голубые глаза и торт с двенадцатью свечами, тонкими, как соломинки. Она задувала их с энтузиазмом, набирая воздух щёчками, и свечи гасли одна за другой, оставляя после себя струйки дыма. Гости аплодировали подчёркнуто дружно. Девочка в ответ улыбалась. Кто-то разрезал торт. Девочка получила первый кусок с розой из крема, улыбнулась и потянулась за вилкой.
Мама сидела слева.
Смотрела на дочь. И спросила у бабушки тихо, почти неслышно под общим шумом:
- Правда у меня красивая дочь?
Бабушка, хорошо сохранившаяся женщина с руками, которые ещё способны гладить не одного ребёнка, так же тихо ответила:
- Правда.
И у обеих покатились слёзы.
Отец девочки взял жену под локоть.
Бережно. Как бесценное сокровище. Как берут в руки что-то хрупкое, что можно легко разбить. И у самого ходили желваки так, что скулы побелели. Он смотрел перед собой, на стол, на гостей, но только не на дочь. Потому что если бы он посмотрел на дочь, то не сдержался бы тоже.
А девочка улыбалась.
Она умела улыбаться. Это у неё получалось лучше всего. Она от рождения плохо разговаривала. Слова давались ей медленно, как будто они шли по глубокому снегу.
И это было правдой.
Но это была ещё не вся правда.
Правда была в том, что девочка родилась с пороком. С таким, о котором не говорят вслух. С таким, из-за которого она никогда не сядет вот так, во главе стола, со своим ребёнком. Никогда не задуют они вместе свечи. И никогда не сможет она спросить у мамы: "Красивая у меня дочь, правда?"
Свечи погасли.
Дым растворился. Мама вытерла слёзы салфеткой. Бабушка достала носовой платок. Улыбнулся даже папа. Потому что дочь смотрит. Потому что так надо. Потому что праздник. Потому что надо говорить.
И только торт знал, что здесь не так.
Но торт молчал. Он умел молчать. Торт не проговорится, даже если его разрезают на части.