Уж не знаю, как и назвать конференцию, чтения, посвященные освоению научного наследия Михаила Михайловича Бахтина и прошедшие недавно в достославном сибирском городе Кемерово, какое подобрать прилагательное. Вероятно, не надо бояться сентиментальности: это... милые были чтения, духовно насыщенные, глубоко проникновенные и серьезные. Я подобных научных встреч не видывал сроду, хотя, может быть, их еще и доведется увидеть: вроде бы и впрямь наступают новые времена, и прекрасно можно прожить их в мире, без грызни, без амбиций.
Слушал я доклады устроителя конференции Валерия Тюпа из Кемерово, его земляков-литературоведов Михаила Лучникова, Дмитрия Бака, Александра Казаркина и философа Владимира Каганова, Самсона Бройтмана из Махачкалы, Наталии Петровой из Перми, Элеоноры Худошиной из Новосибирска и москвича Натана Тамарченко, и не мог я не радоваться прежде всего реабилитации эстетической филологии, постепенно, в труднейших исканиях принимающей характер науки о слове как о социально полновесном поступке, начинающей исследование реальности зарождения и бытования художественного мышления.
Много мученических судеб открывается сейчас перед нами, а за судьбами отдельных людей все яснее проглядывают и какие-то общие тенденции, пресеченные сатанинским убожеством интеллектуального примитива, неизменно сопутствующего террору. Завершалось лагерями и ссылками; начиналось же с журналистского зубоскальства над сложностью гипотез "ученых мужей", "философствующих путаников" и над их "заумными, надуманными теорийками". В ряду "путаников" числился и Бахтин, и обид, которые, впрочем, перенес он с царственным юмором, ему выпало много. Но спасла его наша отечественная провинция, Кустанай да Саранск, где его на долгие годы пригрели, доверив ему, недавнему ссыльному, кафедру. Жил. Трудился, хотя из библиографических справочников был изъят: человек оставался, а ученого как бы вовсе и не было.
Пресекались тенденции. В философии, в политической экономии, в агротехнике - всюду. А люди продолжали работать: в вымирающем от голода Кустанае начала 30-х годов завершил Бахтин самую диковинную и самую простую по сути теорию созидательной силы смеха, после переезда перед войною в Саранск дополнял, не рассчитывая на опубликование, концепцию Достоевского. В середине 60-х годов пришла мировая слава: в новой, ошеломляющей редакции появились "Проблемы поэтики Достоевского", "Творчество Франсуа Рабле и народная культура...", позднее - "Эстетика словесного творчества". Бахтин переехал в Москву: отдадим должное и тогдашнему руководству Союза писателей, и работникам аппарата ЦК - это благодаря их усилиям пенсионер, кандидат (!) филологических наук из Мордовии получил пресловутую прописку в столице, как бы вынырнув из некоего социального небытия.
Может правда, что судьбы русского умозрения выражены в незабвенной легенде о граде Китеже? Будто есть такой город, град. Заговоренный: приближается враг, град скрывается, уходит на дно волшебного озера. Нет его, утонул. А приходит час, поднимается Китеж во всей своей мудрой красе. Китежане мы. Были даже математики-китежане, хотя их-то наука, казалось бы, никому не могла помешать. А были китежане-философы и китежане-филологи; и к сентенции о том, что рукописи не горят, не добавить ли: "и не тонут"?
Как расскажешь о сути эстетики и филологии Бахтина в двух словах? Изучают ее в Москве и в Саранске, в Кемерове и в невообразимо далеком Буэнос-Айресе: год назад предстал передо мною обаятельный молодой бородач-аргентинец, с ним - уже совсем чарующая переводчица. Оказывается, там, в Аргентине, есть какое-то общество друзей русской философии, кружок энтузиастов-подвижников: переводят, в частности, Бахтина. Составляют комментированный сборник его трудов. Попросили меня написать хотя бы несколько страничек воспоминаний. Написал, желающие могут проехаться за Атлантический океан, почитать Бахтина по-испански; польщен буду, ежели и мною не погнушаются (вдруг окажется, что по-испански я звучу более приемлемо для всех, чем по-русски?).
А о сути эстетики лучше не скажешь, чем сказал когда-то Сергей Аверинцев: полемическая направленность трудов Бахтина ориентирована не на методы, скажем, культурно-исторической школы, на которых, по сути дела, и поныне держится наше школьное и университетское преподавание словесности. Не на формализм, хотя лучшее, наиболее основательное развенчание формализма было совершено Бахтиным. Нет, главным оппонентом русского мыслителя неизменно был... Аристотель. Аристотель и последующие его вариации, включая и вдолбленную нам едва ли не с детства картину: существуют, мол, умозрительно сконструированные фигуры - "писатели", они "мыслят образами". Главенствовать у них должно "содержание", хотя "форма" тоже должна быть вполне доброкачественной: "эпитеты" там, "метафоры". А к тому же и "жанры", "сюжет", "композиция". Оснащенный всей этой атрибутикой писатель добросовестно "показывает" нам жизнь. А поодаль от "писателя" восседает "ученый", и уж он-то, напротив, все больше "доказывает" всевозможные истины. Подобное вдалбливали нам долгие годы, и люди твердили про это, не смея задаваться вопросом о том, как же мыслит толпа, бредущая по улицам за окном, как мыслят сами они, не "писатели" и не "ученые", как мыслят дети и, наконец, какие мысли, идеи вложены в быт, окружающий нас: в кус хлеба, который наши темные предки почитали божественным, в чашку воды, в домашнюю утварь - словом, во все на свете. Страшен, страшён Аристотель, преломленный через ряд учебников и сделанный орудием искоренения творческой мысли.
Бахтин, разумеется, Аристотеля не отменяет. Эпитеты действительно существуют, так же как метафоры. Но Аристотель становится частным случаем великой и очень простой ре-аль-ной эстетики. Эстетики жизни. Эстетики, охватывающей словообраз во всех его измерениях, на всех его уровнях - от невнятного междометия, которое тоже может стать социально значимым словом-поступком (попробуйте, скажем, однажды испустить петушиный крик где-нибудь на заседании кафедры, на ученом совете), до скрытого в слове предания, мифа: таково, например, наше имя. Естественно, что эта эстетика, как и все, что хоть как-то напоминало бы о реальности, не могла прийтись ко двору. Впрочем же, Бахтину повезло: обошлось без Колымы, Соловков; в последний момент высылка на сии острова была заменена удалением в Кустанай, а в конце 30-х годов - в Саранск. Там усилиями местной интеллигенции он был просто спасен. Но вернемся в наши, все же более светлые дни, побываем в индустриальном задымленном Кемерове.
По-моему, нынче от Буэнос-Айреса и до Кемерова незаметно, исподволь начался какой-то новый этап освоения Бахтина. Поначалу его просто силились приспособить к злободневным заботам; созданное им научное описание карнавала и карнавального этикета проецировали на начинающуюся эпоху застоя; застой - официальная скукотища, а карнавал - всевозможные вольности, духовная свобода (в столь поверхностном истолковании карнавала был повинен и я). Смеховая культура стала темой курсовых и дипломных работ и едва ли не сочинений школьников. А затем это все надоело. Там и здесь промелькнули обращенные к Бахтину обличения: он ушел из жизни в 1975 году, и его распекали посмертно, громя его с тех позиций, основы которых он как-то тихо, по-русски неброско отверг. А сейчас...
Сейчас попытались подойти к Бахтину несуетно, как к явлению, которому суждено жить в веках. В центре внимания было возрожденное в трудах Бахтина и ныне отважно шагающее по вселенной простое и человечнейшее понятие: ди-а-лог. В какой мере применимы категории эстетики Бахтина в повседневной литературной критике? В докладе Александра Казаркина широко использовалась удивительная книга Бахтина, по каким-то причинам подписанная не им, а его, насколько я знаю, даже отнюдь не ближайшим другом Павлом Медведевым - "Формальный метод в литературоведении" с выразительным подзаголовком: "Критическое введение в социологическую поэтику". Критика в ее трактовке прогнозирует общественное мышление, форсирует развитие жанров. А они - не частица некоей статической "формы", присущей только литературе, искусству. Жанры входят в литературу из жизни, возвращаясь в жизнь же: мы сейчас совершенно явственно начали жить... в романе, дивясь и не без некоторого испуга изумляясь тому, как вдруг хлынули на нас отовсюду романные персонажи - проститутки и подпольные миллионеры, политические экстремисты и холодные бизнесмены, представители художнической богемы и тихие мудрецы. "Жизнь - роман, и роман - жизнь". Это кто же сказал? Да Иван Гончаров сказал, величайший писатель, еще далеко не освоенный. И самый молодой из участников чтений, Дмитрий Бак проницательно и дальнозорко увидел в романе "Обрыв" Гончарова совершенно неповторимую и жгуче актуальную сторону: писатель пишет роман о трагедии русской девушки Веры, и рядом с ним его герой, дворянин-эстет Райский пишет роман о ней же. "Обрыв" Гончарова - какой-то роман в квадрате? Роман в романе? Так или иначе, но заполняется некий разрыв в традиции: от Пушкина - к Михаилу Булгакову, далее, может статься, к изощренным исканиям Андрея Битова, а в его лице и значительной части современной литературы. Русское художественное слово выступает, таким образом, как великий катализатор романного сознания, жить которым мы только лишь начинаем, неуверенно привыкая к присущему именно роману аналитически трезвому восприятию мира, к диалогу как к повседневному средству выявления духовных богатств, заложенных в личности.
Типологии романного слова посвятил свой доклад и Натан Тамарченко, а несколько шире поставил проблему Михаил Лучников, говоривший вообще о типологии литературного слова. Очень умными были доклады Наталии Петровой о диалогах литературных направлений, акмеизма и футуризма, и Элеоноры Худошиной, исследовавшей пародию как способ освоения писателем стилевых систем его современников. Возглавляющий кафедру Кемеровского университета Валерий Тюпа, организатор столь своевременных чтений и душа их, очертил контуры исторической эстетики, науки, которая равноправно включала бы в себя и высшие, и, условно говоря, низшие типы искусства. Наконец, Самсон Бройтман сопоставил эстетику Бахтина с традициями древнеиндийской философии: трактовка рождения и смерти; удивительное наше свойство не знать, не помнить собственного рождения и не представлять себе своей смерти - в освещении этих сторон индивидуального бытия Бахтин, как предполагает его исследователь, опирался на традиции, выходящие далеко за пределы Европы.
Тут я вспомнил еще одну мою гостью, молоденькую даму-русистта из Дели: в экзотическом шелковом сари появилась возле дома на Пролетарском проспекте, своим диковинным видом дивя мирно судачащих у подъезда бабушек. О Бахтине и она расспрашивала как о ком-то своем, родном. И в расспросах ее приоткрывался путь к новым глубинам. Ясно стало что осваивать Бахтина мы будем всем миром. Буквально всем миром: и Буэнос-Айрес, и Дели, и Москва, и Саранск, и Кемерово...
Кемеровские чтения возникли как бы спонтанно, и все было похоже на импровизацию: ни президиума, ни аляповато отделанной под дуб патетической кафедры. Нет ни тени от чопорных былых всесоюзных или республиканских конференций, за два года утверждавшихся во множестве департаментов, кабинетов, инстанций. На филологическом факультете - гостиная; собрались в кружок, говорим. Во всем доброта и духовность радушной русской провинции, бесконечно много давшей стране на протяжении всей ее многострадальной истории и кротко терпевшей снисходительные вразумления центров - Петербурга, Москвы.
Вероятно, Бахтинские чтения станут традицией. Во всяком случае, следующее собрание подобного рода намечено провести осенью 1990 года. Теперь уже в Дагестанском университете, в Махачкале. Почему в Махачкале? Да всего лишь, я думаю, потому, что там есть хорошие, инициативные люди.
Некая доля алогизма, необъяснимые случайности сопутствовали Бахтину всю жизнь. Сопутствуют и сейчас. Пусть сопутствуют: так получается живее, естественнее.
И на следующий раунд чтений приглашаются все желающие.