Паринов Олег Михайлович
Первая любовь (рассказ партизана)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Links
Кожевенное мастерство: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Ноябрь 1917 года. Начало Гражданской войны на Дону. Случайная встреча главных героев Никиты и Киры на вокзале Новочеркасска связывает вместе их судьбы. Между молодыми людьми вспыхивают нежные чувства. Смогут ли они пронести свою любовь через горнило непрерывных боев? Рассказ написан участником событий, все действующие лица являются реальными.
    Автор рассказа А.Н.Туроверов (1903 - 1978гг.) - русский казачий поэт и публицист, младший брат "донского Бояна" Н.Н.Туроверова. В конце 1917 - начале 1918 гг. Александр Туроверов сражался на Дону против красных в рядах легендарного партизанского отряда полковника В.Чернецова. В одном из боев совсем еще юный боец - 15-летний кадет - за храбрость получил Георгиевский крест 4-й степени.
    Впервые рассказ был опубликован в 1929 году в периодическом издании казачьей эмиграции "Казачий журнал" No 3. В данной публикации использованы оригинальные иллюстрации Л. Л. Масянова.
    Аудиокнига Ссылка
    Вашему вниманию предоставляется текст рассказа, взятый из первоисточника. Мною проведена орфографическая обработка - убраны и заменены знаки дореформенной орфографии (ѣ (ять), ъ (ер, твердый знак) и т.п.). Обращаю внимание читателя, что гуляющая по интернету версия рассказа, по неизвестной причине, изобилует массой неточностей в переводе и оформлении.

  Запомним, запомним до гроба
  Жестокую юность свою,
  Дымящийся гребень сугроба,
  Победу и гибель в бою...
  Н.Н.Туроверов
  
  
  Вы помните эти ноябрьские дни в Новочеркасске? Это были замечательные дни: Корнилов формировал Добровольческую армию, Каледин взывал к казачеству... Но казаки, вернувшись с фронта, были глухи к призыву своего атамана - война им надоела, и мы - юнкера, кадеты, гимназисты, разоружили пехотную бригаду на Хотунке (под Новочеркасском) и пошли брать восставший Ростов.
  Кто-то из писателей уверяет, что каждый человек имеет в своей юности одну необыкновенную весну, которую он помнит потом всю свою жизнь. Такой весны у меня не было, но вот эту зиму, очень снежную и ветренную, эти дни великолепного переполоха, когда все летело в пропасть, и нам, не успевшим попасть на фронт, сразу было разрешено стрелять и совершать подвиги, это бесподобное время атамана Каледина я запомнил твердо и навсегда.
  И теперь, через десять лет, у меня еще захватывает дух, как на качелях, даже от этого дрянного (парижского) намека на зиму, от скудного тумана, - кажется: вот сейчас пойдет снег, исчезнет город, бахнет орудие и надо будет идти в белую муть, загоняя на ходу в винтовку обойму.
  Итак, мы ехали брать Ростов. Я был взводным портупей-юнкером, и со своим взводом должен был нагнать сотню, которая уже ушла под Ростов.
  Мы сидели на вокзале и ждали. Паровоз с вагоном должен был везти нас в полночь. Пассажирские поезда не ходили, вокзал был пуст, но около голой буфетной стойки 1-го класса стоял с салфеткой известный всему городу старик лакей. Ему некуда было уходить! Юнкера спали на сдвинутых стульях; я дремал, облокотясь на стол.
  Меня разбудил толчок в плечо, Я вскочил.
  Передо мной стоял в кожаной, мехом внутрь, куртке (такие куртки тогда одели все партизаны) и в простой солдатской папахе худощавый, невысокий мальчик с поразительным цветом лица и темными черкесскими глазами.
  - Слушайте, юнкер, - (по голосу я сразу узнал девушку), - возьмите меня с собой.
  И, торопясь и волнуясь, она рассказала, что звать ее Кира, она институтка, но что теперь не время учиться. Она хочет воевать. Запретить ей это никто не может: мать ее где-то далеко в станице, а отец убит на войне. Не с нами, так она сама пойдет в Ростов, вот только бы ей раздобыть винтовку.
  - Я стреляла дома из дробовика; и очень хорошо; впрочем, я не навязываюсь, - закончила она сердито. - а то еще Бог знает, что подумаете...
  Вы помните это время? Мог ли я, полный жажды необычайных приключений, ответить чем-нибудь другим, кроме согласия?
  Щелкнул шпорами, представился и попросил Киру, во избежание болтовни среди юнкеров, считать меня своим кузеном; брать добровольцев из знакомых нам, юнкерам, разрешалось.
  Через час паровоз, неистово свистя и рассыпая искры, нес нас к Ростову. Двери товарного вагона были открыты, черный ветер летел мимо, и мы пели песни. А уже на рассвете я лежал на мерзлой пахоте и стрелял из винтовки по мглистой сизой громаде города. Кира лежала рядом. Я ей достал карабин; он здорово отдавал; у нее, наверное, ломило плечо, но на мой вопрос она обиженно вскричала:
  - Не выдумывайте ерунды. Это, наверное, у вас нежные плечи.
  Редко сзади нас стреляло орудие, и снаряд, шепеляво свистя, ухал, разрываясь где-то далеко впереди.
  Ростов отвечал нам двумя-тремя пулеметами; пули пели над нами тонко и разнотонно. К полдню предполагалось атаковать город...
  Кира стреляла резво, но, конечно, не целясь, хотя и целиться, собственно, было не во что. Загоняя патрон, она прихватила затвором палец; ноготь сразу посинел, но она небрежно сказала:
  - Карабин не в порядке и, вообще, я жалею, что связалась с вами: опасности никакой, только скучаешь на ветру!
  В это время меня позвали к командиру сотни. В железнодорожной будке полковник мне сказал:
  - Надо по два человека от взвода, всего восемь от сотни, в одну экспедицию. Желательно добровольцев. Цель экспедиции будет сообщена в Новочеркасске, куда на паровозе эти восемь человек должны прибыть сегодня в полдень. Если хотите, можете ехать и вы, но предупреждаю - поход очень рискован.
  Я согласился и через полчаса привел с собой Киру к сидящим в углу тендера шести юнкерам.
  Полковник поморщился и сказал:
  - Храбрость похвальна в женщине, но женщина не создана для войны; впрочем, валяйте.
  В Новочеркасске, в училище, нам выдали бомбы и револьверы; мы сняли шпоры, сорвали погоны и чернильным карандашом написали прямо на плечах шинелей цифру 41; на Соборной площади ждали нас пять парных тачанок и пятнадцать юнкеров-артиллеристов, тоже с бомбами и без погон. Начальник отряда, небольшой, ловкий поручик Строев, весело щурясь, объяснял задачу:
  - В Добровольческой армии нет ни одного орудия; казаки пушек из своих батарей не дают. Каледин указал Корнилову на один выход из положения: в селе Лежанка, на границе Донской области и Ставропольской губернии, сейчас находятся части 39-й пехотной дивизии - головной отряд карательной экспедиции, идущей против нас с Кавказского фронта; с ними батарея, мы должны ее взять и доставить пушки сюда. Едем мы под видом демобилизованных казаков 41-го полка. Понятно?
  - Так точно! - ответили мы, сели на тачанки и, спустившись по Крещенскому спуску, через замерзший Тузлов, веселой рысью выехали в степь, в синие снега.
  Прошлая ночь и этот день мне казались бесконечно длинными, а сидящая рядом со мной на последней тачанке Кира давно знакомой, почти родной. Но разговаривали мы с ней мало; она, отвернув мех папахи на уши и глубоко засунув руки в рукава куртки, на мои попытки завязать разговор отвечала неохотно, скупо.
  
   []
  
  Кормили лошадей ночью в станице Богаевской. К нам в харчевню пришел станичный атаман, с десятком казаков-стариков, принесли вина. Казаки знали, что мы - юнкера, пили с нами вино, кричали "ура!" и обещали разнести большевиков.
  Я подошел к дремавшей на биллиарде Кире со стаканом отличных янтарных выморозков и начал тост - что-то насчет огненных глаз, освещающих нам путь, - но она сердито перебила:
  - Боже мой! Какая ерунда! Оставьте меня в покое, я хочу спать.
  Выехали из станицы перед рассветом; казаки провожали нас и пели песни, а атаман торжественно заявил, что постановлено всех нас за наши заслуги зачислить в казаки станицы Богаевской.
  Сидел я опять с Кирой на задней тачанке. Была кромешная тьма, и я не видел ее лица. Лошади бежали ровной рысью, визжали по накатанной дороге колеса.
  Кира раза два толкнула меня плечом; я подвинулся ближе к ней, робко протянул руки и осторожно обнял ее за талию. Ее тело, худое и крепкое, покорно прижалось ко мне, и голова опустилась на плечо. Я губами нащупал папаху, ее лоб, ресницы и потихоньку поцеловал закрытые глаза; она сонно вздохнула. Тогда, сжав ее талию, я впился в ее рот; она тихо ахнула, больно укусила меня за нижнюю губу и прошептала (я никогда не забуду свистящего от злобы шепота):
  - Вы - хам, нахал! Если еще эта гадость повторится - я буду стрелять...
  Стало светать. Губа болела и распухла - пришлось выдумать, что со сна ударился о винтовку.
  До следующей остановки на каком-то хуторке Кира сидела ко мне спиной, а когда поехали дальше, то она была уже на другой подводе, вместе с поручиком Строевым.
  Вы знаете Задонские степи?
  Целина, на сорок верст видно кругом; редкие зимовники, да стога иногда десятилетнего сена. Зимой же какая-то сплошная белесая муть - где небо, где земля - не разберешь, и кажется, что дорога никогда не кончится.
  Ехали мы, ночуя по зимовникам, дня четыре, пока наш начальник не сделал дневки... Хозяин зимовника, бородатый громадный старик, принял нас, как родных. Нам отвели флигель, девки принесли горячей воды, и мы, впервые за всю дорогу, помылись и побрились.
  В доме нас ждали с обедом. Мы высыпали из флигеля веселой толпой на широкий снежный двор. Вдруг Кира (я в последние дни избегал ее) подошла к поручику Строеву и неловко, по-женски, взяла под козырек.
  - Господин поручик! - голос ее сорвался и перешел в крик, - господин поручик, я прошу вашей защиты. Юнкера клянутся мне в любви и хотят целоваться. И этот, и этот, и этот... - она указала на веселого Е., на очкастого, длинного С., и на кавказского князя Ш.
  - Господин поручик, я не хочу заниматься ерундой, я хочу воевать. Они думают, что я не умею стрелять?
  Кира выхватила наган и выстрелила в сидящую на сарае ворону; ворона каркнула и нехотя полетела прочь.
  
   []
  
  Кира выпустила еще один патрон ей вслед и бросила револьвер в сугроб; лицо ее пылало, по щекам текли слезы.
  - Господа юнкера, - закричал поручик Строев, и голос его зазвенел, как труба, - будущие офицеры, кто из вас не знает, как себя вести, того я научу. Будьте уверены! А вам, партизан, я категорически запрещаю плакать.
  И, круто повернувшись, увел за собой юнкеров в дом.
  Я поднял со снега револьвер и протянул его Кире.
  - Простите меня, - сказал я ей. - клянусь, никогда больше не дерзну прикоснуться к Вам; будем друзьями.
  Она кивнула головой.
  - Хорошо. Но, Боже, какой позор! Я не попала в ворону...
  За столом мы сидели рядом, ели неподобной величины и вкуса вареники и слушали хозяина. Он рассказывал удивительные вещи о своих косяках, матках и жеребцах, и в громадной столовой нам чудилось ржание лошадей.
  На рассвете мы выехали из Великокняжеской, но, не доезжая до Маныча, круто свернули и гнали лошадей, не останавливаясь до какого-то маленького зимовника, где, напугав престарелую хозяйку, залегли спать. Спали двенадцать часов.
  Лежанка была в семи верстах.
  На другой день, рано утром, поручик Строев, взяв меня за кучера, поехал на простой телеге в Лежанку. Переодетые мужиками, мы объехали село, прицениваясь к шерсти; пили в корчме самогон с безпогонными солдатами, ругали Каледина и с трудом, по телефонному проводу, нашли на краю села батарею. Четыре орудия стояли на широком дворе за низким плетнем; между ними уныло бродил часовой.
  Вернулись мы под вечер и въехали на зимовник через базы.
  Юнкера сидели в доме и томились. Киры не было; но выйдя во двор, я увидел ее легкий силуэт на синем снегу за воротами по дороге в Лежанку - она ждала нас. Я хотел тихо подойти к ней, но снег скрипел под ногами; она обернулась и увидела меня. Лицо ее моментально стало строгим.
  - Что за манера подкрадываться? Или вы воображаете, что я беспокоюсь о вас и вышла встречать? Боже мой, какая ерунда! Неужели нельзя просто выйти и смотреть на снег? - сказала она с досадой и быстро прошла мимо меня в дом.
  Для успеха ночного нападения надо отличное знание местности и твердая вера в удачу - все это у нас было.
  Батарея стояла особняком на ближайшем к нам краю села. И в эту ночь, на Николу Зимнего, разбив нас на группы по три человека, и дав каждой группе задачу. Строев подвел нас к селу и ровно в полночь зажег свой электрический фонарик.
   Мы пошли добывать пушки. Часовой у орудия был снят без шуму и враз, ворота распахнуты, поднятые нами в соседних хатах ездовые, шатаясь от страха, выводили лошадей.
  
   []
  
  Я с Кирой и С-ным разбудили командира батареи, типичного прапорщика из унтер-офицеров, и взяв с него расписку о сдаче батареи в распоряжение Добровольческой армии, заперли его в погребе.
  Без единого выстрела мы к рассвету вывели из Лежанки четыре орудия в полной запряжке с ездовыми, два зарядных ящика и экипаж командира батареи.
  Когда же взошло огромное, малиновое от мороза, солнце, мы уже кормили лошадей на каком-то зимовнике около железной дороги Ростов - Царицын. Здесь Строев приказал мне ехать по железной дороге через Ростов в Новочеркасск и передать атаману Каледину донесение о взятии батареи.
  - Вы первый привезете это известие, и у вас, портупей-юнкер, все шансы к награде. Мы же идем походным порядком. Будьте осторожны в дороге и, в случае чего, уничтожьте донесение, - сказал мне Строев, протягивая конверт.
  Просить разрешения взять с собой Киру было бесполезно, и я, собираясь на прощание сказать ей что-то особенно важное, так ничего и смог сказать, подержал ее руку и сел в бричку.
  Лошади уже тронулись, когда Кира, вскочив на подножку, перекрестила меня, молча и быстро широким крестом, спрыгнула в сугроб и пошла, не оборачиваясь, к топтавшимся около костра ездовым.
  Как рассказать, как вам передать чувство любви, нежности, восторженного и необычайного умиления, охватившее меня в этот момент и не покидавшее всю дорогу до станции.
  Я был счастлив этим первым молчаливым знаком внимания Киры ко мне. Большего счастья я не ждал, да его и не могло быть.
  До Ростова я ехал в купе, ужасая своим видом какую-то даму в трауре и больного старика; смотрел в окно на снежную пустыню и слышал в грохоте колес одно и то же имя "Кира!"...
  Вечером я был в Ростове. Город был уже взят. На вокзале я нашел своих юнкеров, показал им отобранные у артиллеристов наганы; не жалея красок, нарисовал картину нашего подвига, поразил конвертом с донесением Каледину и только утром смог на паровозе выехать в Новочеркасск.
  В Новочеркасске, взяв извозчика, я ездил целый день по занесенным снегом улицам - все искал атамана Каледина и никак не мог его найти: из дворца меня послали в театр, где заседал Круг, из театра в какие-то комиссии и только поздно вечером, вернувшись во дворец, я застал только что приехавшего атамана. Я видел, как сбросив в передней свое пальто на руки казака, он усталой походкой поднялся по лестнице наверх. Через десять минут я с бьющимся от волнения сердцем стучал в двери его кабинета.
  Я уже видел себя в объятиях атамана, восхищенного нашим подвигом, слышал его расспросы, горячие похвалы и чувствовал на своих плечах погоны прапорщика. Дверь открыл дежурный полковник и, выйдя сам, пропустил меня в кабинет.
  Каледин стоял за письменным столом, опершись руками на разостланную на столе карту, и смотрел на меня. В огромной комнате, освещенной низко опущенной над столом лампой, был полумрак.
  - Ваше Высокопревосходительство! Портупей-юнкер Бабаков с донесением от поручика Строева прибыл, - отчеканил я и протянул конверт.
  В зеркале напротив я увидел свое черное от грязи и бессонницы лицо, свою безпогонную шинель с отвисшими от наганов карманов и громадный кинжал-бебут на поясе. Я был страшен. Атаман резко рванул конверт, вынул донесение и начал читать.
  Я впился глазами в его твердое, желтоватое лицо, увидел, как приподнятые сначала брови срослись вдруг вместе, рука, державшая донесение, дрогнула и на мне остановились незабываемые гневные глаза.
  
   []
  
  - Да как вы смели? Нападать первыми на воинскую часть! Вы знаете, что это такое? Вы понимаете, что это значит? Позор, губят все, мальчишки, молокососы! - загремел Каледин, и скомканное донесение пролетело мимо моего уха. Я обмер...
  - Опять кровь, опять нарекания! Какие потери?
  - Никак... нет! Потерь никаких, - ответил я дрожащим голосом.
  - Как никаких? Почему? Расскажите все. Вот Лежанка, - Каледин ткнул пальцем в карту. - Как вы двигались?
  Я, сначала сбиваясь от волнения, но потом оправясь, коротко доложил о нашем походе, разведке Лежанки, о налете и, желая доказать, что крови не было (о часовом я умолчал), добавил, что солдаты-ездовые сами с удовольствием сели на лошадей (конечно, мы их захватили) и вместе с батареей идут к Новочеркасску.
  - На кой черт? Мало их здесь! - опять рассердился Каледин.
  Я с ужасом замер, уставившись на его громадный шейный Георгий, - смотреть ему в глаза я не смел.
  - Я не понимаю, как вы не получили моего приказания прекратить эту экспедицию, посланного на другой же день после вашего выхода из города? Вы мне своим сумасшествием портите все! Да что говорить? Ну, а орудия исправны, сколько снарядов, каков конский состав?
  Я опять ободрился и, похвалив пушки и лошадей, решил порадовать атамана захваченным денежным ящиком (я знал о денежном кризисе на Дону). Но не успел я кончить, как Каледин, ударив кулаком по столу, закричал:
  - Как?! Вы взяли и ящик? Грабеж, разбой! Вон, сию минуту! Вон!..
  Я летел по лестнице, прыгая через две ступеньки, и надо мною гремел, как гром, голос выскочившего из кабинета Каледина.
  Мое состояние было ужасно. Я бродил по Новочеркасску и не узнавал улиц. Мои мечты казались мне постыдными и наше дело ужасным и разбойничьим.
  Поздно ночью я зашел к "Самсону" (известный всему городу ресторан). Хозяин купил наганы, и я, не выходя из ресторана, два дня и две ночи пил зверское кахетинское вино, тоскуя по Кире, ревнуя ее к Строеву и каждому юнкеру, писал и рвал пьяные безумные письма к ней о своей любви и был близок к самоубийству.
  На третий день, в отличное снежное солнечное утро, я встретил поднимающуюся по Крещенскому спуску батарею. Юнкера пели песни, колеса пушек, прорывая снег, гремели по мостовой. Впереди на рыжем коне ехала Кира; она сияла, и батарейный значок реял над ее папахой. У собора батарея остановилась. Кира спрыгнула с лошади и широко, радостно улыбаясь, протянула мне обе руки.
  - Ну вот, мы опять вместе. Я очень волновалась. Я все время думала, как вы доберетесь. Какая ерунда! Но, пожалуйста, не воображайте о себе Бог знает что...
  Ну, скажите, что я мог сказать ей на это?
  Я молча прижался губами к ее руке и, наверное, так и застыл бы, если бы за моим плечом не раздался веселый голос Строева:
  - Что за нежности? Стыдитесь, портупей-юнкер, а вы, партизан, потрудитесь своих рук для поцелуев впредь не давать.
  Кира была, как кумач, наверное, таким был и я. И когда, сбиваясь, я доложил Строеву о гневе атамана Каледина, Строев, к моему удивлению, не ужаснулся, не удивился и просто ответил:
  - Я знаю, вы неудачно попали. Атаману в этот вечер один член Круга бросил на Кругу упрек в Ростовском "кровопролитии". Теперь же он благодарит нас за лихое дело, а лично вас - за толковый доклад. Итак, если хотите, можете оставаться при батарее, так как теперь о каких-либо науках в училище говорить нечего, - юнкера пока наша главная опора.
  Я остался при батарее, осталась и Кира. Куда ей было деваться? Две пушки были отданы в Ростовскую группу, а две мы погрузили на открытые платформы и обложили мешками с песком. Это был прообраз будущих бронепоездов, была первая артиллерия - незабываемая Михайло-Константиновская юнкерская батарея, а я с Кирой - ее пулеметная команда с нашим поджарым "Кольтом" на бугре тендерного угля. Мы метались от Ростова к Гуково, от Зверева к Таганрогу, с налета били из наших трехдюймовок по станциям, по бесконечным эшелонам красной гвардии, ползущей со всех сторон на Дон. Я плохо уже помню череду этих стремительных дней и ночей. Мы были в кольце, выхода у нас не было; все меньше становилось рельс для нашего бешеного гона; но мы тогда не думали об этом. Все так же, показывая голые щиколотки из-под обмоток, командовал полковник Миончинский, улыбался есаул Егоров и балагурил поручик Строев, все так же были поразительны попадания наших орудий и беспечно-жизнерадостны юнкера и так же восторженно сияла черкесскими глазами Кира, подставляя свое, вымазанное углем, лицо степному морозному ветру.
  Мы были счастливы, и оба знали об этом. Счастливы нашей бесшабашной жизнью, этими метелями и боями, постоянной опасностью, о которой не думали, нашей нарастающей любовью, о которой боялись говорить.
  И когда, как-то раз, в короткий перерыв между боями, в нашем купе, где кроме меня и Киры спало еще два юнкера, случайно никого не оказалось, и я начал говорить о том, о чем все равно, рано или поздно, я должен был сказать, Кира коротко и твердо перебила меня:
  - Не надо - я знаю все, вы же - тоже знаете.
  И особенно озабоченно начала говорить о неровной подгонке патронов в пулеметных лентах.
  Наконец, нас придали отряду Чернецова.
  Кто в это время не знал его на Дону? Его партизан - этих кадет, гимназистов и реалистов - легендарных чернецовских партизан, единственную вооруженную силу, которую имел в то время Дон?
  С Чернецовым мы пошли на север. В станице Каменской коммунистами был организован "казачий революционный комитет", и его председатель, батарейный подхорунжий Подтелков, требовал от атамана Каледина передачи ему власти и грозил пропустить с Миллерово на Новочеркасск красноармейские эшелоны, но не успел.
  Коротко, как бы шутя, мы разгромили ночью под Северо-Донцом два эшелона красноармейцев и 17-го января утром уже заняли станицу Каменскую. Комитет бежал на Глубокую, казаки разошлись по домам. Мы их не трогали.
  Я знал, что здесь недалеко, в станице, мать Киры, видел, как она волновалась. Когда наш состав остановился на станционном вокзале, Кира поговорила с нашим полковником, подошла ко мне и сказала:
  - Идем. Я хочу, чтобы мама увидела вас. Сегодня я хочу, чтобы вы увидели меня дома не в куртке, а в платье. Боже мой, как странно! Я одену платье. Мы целый день - полковник разрешил - будем дома, будем в комнатах, понимаете, Никита; я буду играть на рояле, и моя родная мамочка нас будет кормить удивительными вещами; я боюсь, что расплачусь. Какая ерунда!
  Кира почти бежала по широким станичным улицам и, когда мы остановились перед низким длинным кирпичным домом с палисадником и огромными, непомерными почти крепостными воротами, она, крикнув мне "подождите", исчезла в калитке.
  Я ждал около крыльца, наверное, с полчаса. Наконец, двери дома как-то неожиданно распахнулись, и я увидел в передней полную седую даму с черной наколкой на голове, и рядом с ней Киру, заплаканную, сияющую, уже переодетую в платье; помню его как сейчас: синее, с белыми горошинками...
  - Мама! Вот - Никита. Понимаешь, этот мой друг, мой брат... Целуй же его, мамочка! Если бы ты знала, как он стреляет из Кольта! Ах, ведь ты не знаешь, что такое Кольт, ты ничего не понимаешь!
  У матери Киры текли по щекам слезы; она, наверное, ничего не видела. Громадный сенбернар радостно визжал и неистово бил нас хвостом по ногам. Я впервые за полтора месяца вымылся не спеша. Мне принесли генеральский китель Кириного отца; он был велик для меня, висел на мне, как на палке, но Кира, хлопая руками от восторга, потащила меня в кабинет и, поставив перед портретом увешанного орденами генерала, сказала:
  - Это мой папа. Как вы бы ему понравились, Никита! Он так любил военных.
  Мы долго сидели за обеденным столом; старуха, вытирая бесконечные слезы, кормила нас, как маленьких, ужасаясь Кириным рассказам о боях и стрельбе.
  
   []
  
  После обеда Кира играла на старинном разбитом рояле, наверное, еще бабушкиных времен. Я сидел на диване и слушал с невыразимым блаженством, смотря на милый, ставший сразу нежным, девичий затылок, на крутые завитки Кириных волос.
  Мы ходили в сад, занесенный снегом: лепили снежки; сенбернар неотлучно следовал за нами. Никогда, ни до, ни после, так стремительно не мелькало для меня время. Кира была неузнаваема. Она ни на минуту не отходила от меня, сияющая, счастливая, бесконечно хватала меня за руку и спрашивала:
  - Ну, как? Правда, хорошо дома? Вы довольны, Никита? Подумайте, у нас еще целый вечер впереди!
  Мы строили планы на этот вечер, мечтая об уютной лампе под абажуром и чтении вслух каких-то любимых Кириных книг. Но, как только стемнело, в передней неистово зазвонил звонок, и партизан передал нам приказание немедленно идти на вокзал: красные заняли Лихую, отрезав нас от Новочеркасска.
  Старуха заохала, сенбернар начал лаять, и через пять минут переполоха мы уже шли на станцию через пустынную, будто вымершую, станицу.
  Всю ночь мы с Кирой, ставшей опять какой-то подчеркнуто холодной, набивали ленты патронами и чистили Кольт. А холодным прозрачным утром двинулись, повернув платформу на юг.
  Кирина мать пришла нас проводить, и, когда состав медленно двинулся, она перекрестила нас широким дрожащим крестом. Мы стояли с Кирой на тендерном угле и махали папахами, а веселый юнкер Евстратов пел:
  
  "Кто любит свою королеву,
  Тот, молча, идет умирать..."
  
  Может быть потому, что нас никто никогда не провожал, нам стало как-то не по себе.
  Кира осунулась. Но уже под Лихой, когда партизаны высыпали из вагонов в длинную, жидкую цепь, и Миончинский занял обычное место на паровозе, привычное острое чувство боя вернулось к нам: у Киры по-старому засверкали глаза. Цепь пошла вперед, потом ахнуло наше орудие, низкая верная шрапнель повисла розовым дымком над станицей; на снегу стали ясно видны черные толпы противника; сначала робко, потом нарастая все больше и больше, затрещали пулеметы, и рядом с нашим тендером, пропел знакомый напев, задохнулась в снегу граната.
  Бой начался.
  
  ***
  
  Сидеть на тендере с Кольтом было слишком скучно - стрелять было далеко, - и мы с Кирой пошли по насыпи к нашей цепи. Над нашими головами пели гранаты Миончинского; станица лежала в черном дыму разрывов. Цепь шла, не отвечая на встречный бешеный огонь. Падали, как будто спотыкаясь, партизаны. Наконец, поручик Курочкин весело рванул из кобуры свой маузер и четко разрядил обойму. Цепь рванулась вперед, вспыхнуло "ура", и ружейный огонь потонул в тишине рукопашного боя. Через полчаса все было кончено...
  Грузили в наши эшелоны отбитые пулеметы, и поручик Курочкин кричал в телефонную трубку, оставшемуся в Каменской Чернецову: "Лихая наша, потери велики".
  В этот вечер в разбитом нашими гранатами пассажирском зале, под расписанием поездов (какое там расписание, когда платформа и пути были завалены трупами, а семафор, как мертвец, лежал в сугробе), я сказал Кире, что люблю ее.
  Сказал - и ужаснулся своей дерзости...
  Но она взяла меня за руку и просто сказала:
  - Нельзя же здесь объясняться, какая ерунда! Давайте выйдем.
  И, крепко держа меня за руку, повела меня через платформу, куда-то за станцию, остановилась около какого-то палисадника и быстро, крепко обняла меня и поцеловала в лоб. И когда я, не помня себя от любви и радости, начал, сбивая с нее папаху, целовать ее в щеки, глаза, жадно ища губы, она, закрыв ладонями мой рот, оттолкнула меня и серьезно сказала:
  - Не надо, милый Никита, я слишком счастлива!
  Всю ночь мы бродили вокруг станции, загрузая в сугробах; заходили на вокзал, где партизаны ели отбитый в обозе миндаль и пели новый куплет "Журавля":
  
  "Под Лихой лихое дело
  Всю Россию облетело..."
  
  Опять выходили на снег, в ночь и непрестанно говорили, держа друг друга за руки.
  На рассвете Кира послала в Каменскую телеграмму: "Мамочка, я жива и ужасно счастлива".
  Потом она спала на моем месте в нашем купе; я смотрел на ее тонкие, точно углем вычерченные брови, на поразительные ресницы, слушал ее ровное легкое дыхание и не знал, что делать с собой от переполнявшего меня счастья. Выходил из вагона, шагал вдоль эшелона, что-то бормоча себе под нос и размахивая руками, и, встретив нашего сожителя по купе, юнкера-артиллериста, снял свои часы-браслет и уговорил его принять их от меня, как подарок.
  После обеда наш эшелон был вызван в Каменскую.
  Чернецов был произведен Атаманом (Калединым) в полковники и решил брать Глубокую, но не в лоб, а, сделав обходное движение по степи с тыла. Уйти нам с Кирой к ней домой так и не удалось: весь вечер и полночи готовились к походу, сгружали орудие с платформы, искали лошадей, подгоняли хомуты, устанавливали пулеметы на дроги мобилизованных дрогалей.
  Чернецов сидел в дамской комнате вокзала в своем крытом синим сукном полушубке без погон, в фуражке мирного времени и необычайно бодро и весело отдавал приказания приходившим к нему офицерам и юнкерам. Часа в два пришла Кирина мать с сенбернаром, принесла нам котлет и пирожков. Она сквозь слезы смотрела на нашу суету, а сенбернар вилял хвостом.
  Выступили мы - человек 80 партизан при трех пулеметах и одной пушке - часов в шесть утра. На дворе стояла та ужасная погода степной зимы, когда, после крепкого мороза, наступает оттепель, и густой туман сразу съедает снег.
  Об этом, может быть самом отважном чернецовском налете много говорилось, много писалось в свое время; теперь же редко кто вспоминает эти январские дни.
  Мы опоздали, блуждая в степях, атаковали Глубокую вечером, ворвавшись с налета на станцию, но нас не поддержали со стороны Каменской, и, уставшие от бессонных ночей, изнеможденные в непрерывных боях, партизаны отошли в исходное положение к буграм, что к северо-востоку от Глубокой.
  Здесь, дрожа от холода, не смея развести костра, мы провели ночь. Утром двинулись обратно к Каменской, но по середине дороги нас встретил Голубов с двумя полками казаков, перешедших на сторону "военно-революционного комитета", в упор разгромил нашу жалкую цепь из своих четырех орудий и загнал нас в овраг.
  Казаки пошли в атаку; наше орудие было подбито; пулеметы заклинились и патронов для винтовок не было... Чернецов упал, раненный в ногу, и вынул белый носовой платок. Мы сдались.
  Полковник Миончинский с тремя-четырьмя юнкерами, будучи верхом, прорвались и ускакали; нас же осталось в живых человек тридцать. Казаки окружили нас и погнали к красногвардейцам на Глубокую.
  Я был ранен в руку. Кира, разорвав на убитом партизане рубаху, ловко и крепко перевязала мою руку. Казаки сняли с меня сапоги. После оттепели ударил мороз, в степи была гололедица, и мои носки порвались сразу. Шел я босиком рядом с Кирой; она все время спрашивала о моей ране и вытирала рукавом своей куртки вытекающую из раны на мои пальцы кровь. У меня за пазухой был наган, и я прошептал Кире:
  - Красногвардейцам живьем не дадимся; я убью тебя, а потом себя. Согласна?
  Она кивнула головой:
  - Отлично, только я скажу, когда.
  Чернецова посадили на какую-то клячу, и он ехал впереди, рядом с Голубовым. Казаки ругали нас и погоду и подгоняли отстающих партизан. Потом где-то недалеко ахнула пушка; к Голубову подскакал казак и он, оставив с нами человек пятнадцать казаков, с остальными на рысях пошел к югу.
  Партизаны вели наступление со стороны Каменской. Нас торопили. К нам подъехал сам Подтелков, в кожаной куртке с болтающимся на груди биноклем и, выхватив из ножен шашку, закричал:
  - Живо шевелись, а то всех порубаю!
  Мы почти бежали. Я, нащупав свой наган, прошептал Кире:
  - Пора!...
  Но она, почти со злобой, меня перебила:
  - Не выдумывай ерунды. Еще рано.
  Подтелков, поднимая на дыбы своего рыжего жеребца, гарцевал рядом с Чернецовым, вертя шашкой и ругаясь. Глубокая лежала перед вами; четко и близко горели ее станционные огни.
  - Кира, - шептал я, - пора, ей-Богу пора...
  Но она, сжимая мою руку, опять просила:
  - Ну, подожди еще немного, десять минут подожди!
  Со стороны станции к нам подъезжало двое конных. Подтелков опросил их, но Чернецов, не дожидаясь ответа, звонко и весело крякнул:
  - Это наши - ура!...
  Ударил наотмашь Подтелкова по лицу, круто повернул своего коня и поскакал прочь. Подтелков вывалился из седла; конвой наметом стал уходить от нас, а мы, бешено крича "Ура! Бей их!", бежали врассыпную по синей вечерней степи.
  Как передать это чувство неожиданной свободы, ощущение жизни, которое мы испытывали в это мгновение!
  Мы с Кирой перебежали через железнодорожное полотно, перелезли через плетень какой-то левады и залезли в терн. Сзади уже раздавались крики опомнившегося конвоя, крики пойманных партизан и глухие удары шашек.
  
   []
  
  Мы лежали в густом терне, на обледенелой земле, боясь громко дышать, пока совсем не стемнело, и над нами, в прутьях левадных верб, не повис тонкий, точно из жести, рог месяца. В поле стояла тишина. Редко кричал на Глубокой паровоз. Мы поднялись и пошли на юг, к Каменской. Переходили, проваливая тонкий лед, какую-то речку, обходили хутора, замирая на месте от собачьего лая, шли по степи, по крепкой ледяной земле.
  Кира держала и гладила мою раненую руку, отобрав мой наган, и, гордясь своей выдержкой. Она была возбуждена, весела и бодра; зимние звезды сияли в ее глазах.
  Я же, пройдя верст пятнадцать, почувствовал сразу смертельную усталость и, молча, как куль, осел на землю и оставался лежать пластом, не чувствуя своих сбитых по гололедице ног. Кира села рядом, посидела немного, кутая полами своей куртки мои ноги, потом встала и сказала:
  - Ну, пойдем! Возьми себя в руки.
  Но я уже засыпал внезапным сном, и мне снилось, что Подтелков скачет на меня; я просил пощады и, проснувшись, ничего не мог понять. Кира стояла надо мной и кричала:
  - Ты - жалкая баба! Какой позор! Ты хуже бабы! Если ты не встанешь, я разлюблю тебя! Слышишь, Никита, я уже не люблю тебя и запрещаю называть меня на ты.... Вы - мокрая курица! Какая ерунда! Я ухожу... Прощайте, Никита!
  Она сделала несколько шагов, потом вернулась; сняла свою куртку, оторвала рукава, натянула их мне на ноги и, расстегнув свою солдатскую рубаху, спрятала, отогревая, на груди, мою раненую руку.
  
   []
  
  - Ну, вот, немного отдохнешь и пойдем потихоньку. До Каменской осталось два шага, мы будем дома, ты будешь лежать на папином диване, а я буду сидеть рядом и читать вслух.
  И, слушая ее нежный дрожащий голос, борясь с невероятной усталостью, я поднялся и, опираясь на Кирино плечо, медленно зашагал, поминутно роняя с ног рукава ее куртки. Мы шли бесконечно долго. Кира, подбадривая меня, болтала о веселых пустяках институтской жизни, рисовала картины нашего будущего отдыхав ее доме и даже вполголоса запела песенку, что-то вроде колыбельной. Ночью, в степи, это звучало, как бред. Ног и раненой руки я не чувствовал.
  Наконец, во мгле начинающегося рассвета, как-то сразу мы увидели железнодорожный мост через Донец: Каменская была перед нами, на том бугре. На мосту нас встретил партизанский патруль. От него мы узнали, что кроме нас добрались до Каменской только пять партизан. Чернецова не было.
  На вокзале мне сделали перевязку и дали сапоги, и Кира, подведя меня к огромному станционному образу Николая Угодника, сказала:
  - Давай, помолимся, разве наше спасение не чудо?
  Но... вдруг, неожиданно согнувшись, закрыла ладонью свой рот.
  Между ее пальцами текла страшная черная кровь. Она зашаталась. Я поддержал ее, отводя ото рта ее руку. Кровь текла по подбородку, стекая за ворот рубахи, капая на густыми большими каплями на грязный асфальтовый пол вокзала.
  Лицо Киры сразу стало восковым. Глаза были закрыты, и под ними лежали синие круги. Я с трудом подвел ее к скамейке и побежал за доктором в перевязочную. Когда мы с ним пришли, Кира лежала и ужасными, расширившимися глазами смотрела на свои окровавленные руки. Кровь изо рта уже больше не шла, и на щеках ее пылал необычайно яркий румянец. Доктор пожал плечами и сказал:
  - Что я могу здесь сделать? Надо в госпиталь.
  - Я знаю, - ответила Кира и, обратясь ко мне, сказала: - ищи извозчика, поедем домой; только маме ни слова - это наша родовая болезнь.
  В Кирином доме мы пробыли всего сутки. Коммунисты нажимали. О Чернецове ничего не было известно, а без него отряд уже не мог быть прежним, единственным "чернецовским". И, как не оставляла мать Киру дома, она эвакуировалась со мной последним поездом в Новочеркасск.
  Мы лежали в областной больнице, в одной палате, рядом. Я видел, ужасаясь, как на моих глазах таяла Кира. Кровь горлом шла у нее ежедневно, все такая же черная, страшная; все с таким же немым ужасом смотрела Кира, как вода в подставленном тазу из нежно-розовой становилась красной, рубиновой.
  Моя же рана оказалась пустяковой - в мякоть. Рука и отмороженные ноги заживали легко.
  Кира почти ничего не говорила. На мои попытки ее успокоить, подбодрить, на мои уверения в скором выздоровлении она коротко отвечала:
  - Не надо, Никита, я знаю...
  И только раз, уже накануне смерти, она поверила, что будет жить. В этот день - неожиданно солнечный, отчего у нас в мрачной палате стало как-то по-праздничному светло - Кира проснулась поздно и, открыв глаза, улыбалась, поманивая меня к себе своей слабой восковой рукой.
  - Мне снился сейчас мой папа; он уверял меня, что я не умру. Понимаешь, Никита, я себя отлично чувствую, вот только слабость небольшая.
  И действительно, в этот день кровь горлом у нее не шла. Я чувствовал, что близок к безумию от радости. В полдень меня вызвали из штаба к телефону и поздравили с. производством в прапорщики. Это еще более уверило Киру в ее радостном сне. Она отправила меня покупать погоны. Жуткие слухи носились по городу. Противник был в двадцати-тридцати верстах. На моем милом Новочеркасске, на встревоженной толпе, снующей по снежным улицам, лежала печать обреченности.
  Я с трудом нашел офицерский галун (в это время офицерские погоны были еще клеймом смертников) и, купив в кафе полдесятка мандарин, Бог весть каким образом попавших в город, вернулся в госпиталь.
  Кира, упросив сестру милосердия, ждала меня, полулежа на груде подушек, одетая в голубое платье и причесанная новой, женской уже прической. На ее осунувшемся лице пылали два ярких пятна румянца и восторженно сияли громадные глаза. Она обняла меня слабыми руками, поцеловала в лоб и глаза, усадила к себе на кровать и, держа меня за руку, расспрашивала о городе, о слухах, любуясь купленным галуном, и, как бы извиняясь, сказала:
  - Я забыла тебя попросить купить два кольца. Мы должны обручиться. Тогда я совсем поправлюсь. Купи их; завтра, а сейчас переломи пополам мой крест: мы будем носить половинки, я давно об этом думала.
  Она протянула свой серебряный нательный крест, и я его сломал наискось.
  Потом, очистив мандарин - от его радостного зимнего рождественского запаха вспомнилось детство и елка - я начал рисовать ей восхитительные картины нашего похода, о котором уже говорили в городе. Поход этот мне представлялся необычайным: куда-то в Персию, за Кавказ.
  Я говорил о вечнозеленых деревьях, голубом небе, невиданных тканях и коврах, о неге и лени Востока. Наша будущая блаженная жизнь, где-нибудь в Тегеране, казалась мне близкой и неоспоримой. Верила и Кира, задыхаясь от счастья.
  - Ты поступишь офицером к шаху и будешь ездить на настоящем арабском коне! Правда, Никита? А потом мы выпишем маму.
  
   []
  
  Я уже начал говорить об ятаганах, персидских седлах в бирюзе и рубинах и об арабских лошадях неописуемой красоты и резвости, но Кира, все еще держа мою руку, сказала:
  - Я немного засну. Я так устала. Какой сегодня счастливый день!
  Она сразу и крепко заснула в чужом голубом платье - и больше не проснулась. Умерла во сне.
  Главный врач мне объяснил, что это феерический (так и сказал: феерический) расцвет скоротечной чахотки.
  Вы говорите - счастливая смерть? А, по-моему, вообще, счастливой смерти не может быть.
  Хоронили Киру все в том же голубом платье в один день с застрелившимся Калединым.
  Плакал ли я?
  Нет, не мог, не умел. Но, наверное, от слез было бы легче. Несчастье никогда не приходит одно: на другой день после похорон Киры, я узнал, что моего отца, ехавшего с фронта, красногвардейцы растерзали где-то совсем близко от Дона.
  Итак, я стал совершенно одинок. Как и два месяца назад, ожидая Киру с батареей, я опять пил у "Самсона" безобразно и беспробудно, не помню сколько дней, а потом, уведя из какого-то плохо закрытого двора отличную кобылу, я уехал на ней в поход. Конечно, это был не персидский, а недалекий поход по Сальским степям, который потом назвали Степным...
  В этом походе мы, кажется, с вами и познакомились? Кобылу я назвал "Ерундой". Вы помните ее - гнедая, редкой красоты!
  
  * * *
  
  Все это мне рассказал Никита Бабаков, герой гражданской войны, любимец казаков, отличный друг и рубаха-парень, служащий теперь шофером у знаменитого парижского адвоката.
  Мы пили с ним залпом французские аперитивы, забыв о содовой воде, и монументальная хозяйка кафе смотрела на нас с восхищенным ужасом.
  - Вот все, что осталось от моей первой любви, - сказал Бабаков, распахивая свое великолепное кожаное пальто и расстегивая рубаху. На его могучей груди я увидел неровный обломок нательного креста...
   - Вот все, что я вывез из России, - повторил он. - Но здесь, в Париже, со мной случилась страшная история: хозяйка моего патрона оказалась похожей на Киру. Понимаете, абсолютное сходство в лице, в фигуре, в голосе, даже в манерах, только не понимает по-русски. Она - двойник Киры, и это становится невыносимо... Сейчас она выйдет. Обратите внимание.
  Мы вышли. Минут через пять из небольшого особняка напротив вышла дама. Бабаков распахнул дверцы автомобиля и снял фуражку. Дама быстро и легко вскочила в машину. Я успел заметить только черкесские тонкие брови, громадные глаза за темной вуалью, да великолепные дорогие меха.
  Бабаков сел за руль. Огромный сорокасильный "Паккард" неслышно ушел в туман.
  
  

Дополнительные материалы

  
   []
  Карикатура "Как представляют себе русскаго эмигранта - парижскаго таксиста". Автор рисунка - Илio. Ежемесячник "За Рулемъ", июнь 1933, Париж
  
  В 1920-1930-х годах в Париже действительно работало несколько тысяч русских таксистов. Многие из них были бывшими офицерами и солдатами Добровольческой армии, людьми с образованием и порой хорошими манерами. Они даже создали свою организацию - "Союз шоферов русского такси в Париже".
  Для своих нужд они выпускали специализированные издания. Помимо карикатур, в журнале публиковались произведения известных писателей-эмигрантов - Александра Куприна, Ивана Бунина, Гайто Газданова.
  Этот рисунок - сатира на распространенный в то время стереотипный образ: "русский князь за рулем такси". Такой образ прочно вошел в парижский городской фольклор, а в 1931 году даже был "увековечен" в бульварном романе Макса дю Вьюзи "Джон, русский шофер".
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"