Солнце вставало над горами Каракорум медленно, словно нехотя, разлепляя красный, воспаленный глаз над зубчатой кромкой хребта. Свет растекся по пустыне гноем, окрашивая серый щебень и редкие кусты терескена в цвет старой крови. Манул сидел на валуне неподвижно, будто изваяние, обточенное ветрами тысячелетий.
Он не спал эту ночь. Охота провалилась. Дважды он бросался на пищух, и дважды проклятые зверьки ускользали в норы за долю секунды до того, как его лапа, тяжелая и когда-то точная, как кузнечный молот, настигала их. В животе урчало, сосало под ложечкой тупая, ноющая боль голода. Возраст давал о себе знать. Ему шёл уже седьмой год, для манула глубокая осень жизни.
Скверно, одними губами прошелестел ветер, растрепав его бакенбарды. Кот не шелохнулся, лишь прижал уши круглые, диковинные, посаженные почти по бокам головы, словно у совы. Он слушал пустыню.
И пустыня ответила.
Сначала он почуял запах. Чужой, металлический, жженый. Потом услышал звук натужный рык, похожий на кашель больного зверя. Манул никогда не видел машин, но страх перед неизвестным был впаян в него крепче, чем инстинкт голода. Он стек с валуна, вжался в землю, слился с ней цветом своей шкуры выцветшей охрой с пепельными подпалинами.
Из-за гряды камней, переваливаясь, как раненый як, вырвался УАЗик. Он ревел, подпрыгивал на кочках, и в его кузове, гремя цепями, билась о борт клетка. Машина остановилась метрах в ста от затаившегося кота. Хлопнули дверцы. Вышли двое в камуфляже, с блестящими штуками в руках. Манул не понимал, что они держат карабины, но знал точно: от этих существ нужно держаться подальше.
Они говорили громко, смеялись. Потом один открыл клетку. Оттуда, щурясь от непривычного солнца, вышел Он.
Другой манул. Молодой. Тощий до прозрачности, свалявшийся, с бельмом на левом глазу. Шерсть на нем висела клоками, он дрожал мелкой дрожью, но в здоровом глазу горел все тот же неугасимый, дикий огонь, что и у старого кота. Человек пихнул пленника стволом в бок, подгоняя. Молодой оскалился страшно, беззвучно и заковылял прочь, в пустыню. Люди сели в машину и уехали, растворившись в мареве, как злые духи.
Старый манул не двинулся с места. Он лежал пластом за камнем, наблюдая. Чужак, шатаясь, добрел до ближайшей тени под обрывом и рухнул в неё, тяжело дыша, вывалив распухший язык.
День полз по пустыне, как сытая змея. Солнце взобралось в зенит и принялось пытать землю. Воздух дрожал и плавился. Старый манул, привычный к жажде, просто лежал в своей норе под камнем, дыша редко и экономно. А молодой Он метался. Он вставал, делал несколько шагов, падал, снова вставал. Он пытался рыть песок, ища влагу, но песок сыпался обратно, сухой и мертвый. Глаз с бельмом совсем заплыл, здоровый помутнел.
Старый смотрел на это равнодушно. Таков закон. Слабый умирает. Чужой тем более.
Но когда солнце перевалило за полдень, случилось то, чего старый не ожидал. Молодой, уже ползя на брюхе, подобрался к его норе. Он не видел старого кота, не чуял за трупным запахом собственной гниющей шкуры. Он просто искал тень. Последнее убежище.
Инстинкт старого манула взвился на дыбы: чужак! враг! Шерсть на загривке встала дыбом, из горла вырвалось шипение предупреждение, похожее на шипение прорванной покрышки. Молодой замер, поднял мутную морду, но не оскалился в ответ. Он только жалобно, почти по-щенячьи, тявкнул и ткнулся носом в горячий песок у входа, прямо перед лапами старого.
Внутри старого кота что-то дрогнуло. Он видел много смертей. Сам отправлял на тот свет сотни пищух и песчанок. Но эта покорность, этот отказ от борьбы Так не должно быть. Манул не сдается. Манул дерется до конца.
Он медленно, с величайшей осторожностью, вышел из тени. Молодой даже не пошевелился. Старый обошел его кругом, обнюхал. Запах был ужасен гниль, железо, страх. И вдруг молодой, собрав последние силы, лизнул его лапу. Шершавым, пересохшим, как наждак, языком.
Старый замер. В голове его, маленькой и древней, шла тяжелая работа. Наконец, он принял решение. Он развернулся и, не оглядываясь, побежал тяжелой, экономичной рысью, низко припадая к земле. Он бежал не от врага, а к цели, известной ему одному.
До старого, пересохшего русла, где под большим валуном даже в самый лютый зной, сохранялась лужица горько-соленой воды, было полторы тысячи его кошачьих шагов. Туда и обратно.
Вернулся он через полчаса, когда тени стали длинными. Молодой уже не дышал, но глаз его был открыт. Старый подошел, остановился рядом. В его пасти был зажат окровавленный кусок все, что осталось от ящерицы, которую он чудом поймал по пути. Положить добычу рядом с мертвой пастью? Бессмысленно.
Он сел рядом, глядя на закат. Солнце умирало в багровом мареве, и старый манул чувствовал, как вместе с ним умирает что-то в его собственной душе, окаменевшей за долгие годы одиночества. Он не понимал, что такое сострадание, у него не было для этого слов. Но в груди, под густым мехом, саднило так же, как утром сосало под ложечкой от голода. Только голод был привычным, а это нет.
Ночью пришли шакалы. Старый манул не ушел. Он сидел на валуне, прикрывая собой тело того, кто посмел лизнуть ему лапу. Шакалы кружили, сверкая глазами, но приблизиться не решались. Этот старый, приземистый кот с плоской мордой и бешеными глазами был страшен в своем молчаливом гневе.
А на рассвете, когда небо на востоке налилось первой голубизной, старый манул, наконец, поднялся. Он не оглянулся. Он пошел на охоту. Жизнь продолжалась. Но теперь в его тяжелом, неспешном шаге появилось что-то новое. Какая-то невыносимая, щемящая тяжесть, которую носят в себе те, кто однажды попытался нарушить древний закон пустыни: закон вечного одиночества.