|
|
||
ЛУМПИ
Посвящается Лайме
Я просыпаюсь раньше людей, потому что кто-то должен им сказать, что ночь кончилась.
Сначала слышно холодильник. Он гудит ровно, а в конце всегда сбивается, будто вспомнил что-то неприятное. Потом приходят запахи: остывшая плита, вчерашний чай, моя подстилка, Хозяин. Из спальни его запах идёт тёплый, сонный, с лекарством и старым мылом. Хозяйка пахнет иначе — сухими травами, кремом для рук и той кислинкой, которая появляется у людей, когда они долго думают о плохом и молчат.
Я лежу и жду, пока тело согласится встать.
Сначала передние лапы. Потом спина. Потом правое бедро.
Бедро сегодня ворчит. Не то, чтобы скулит, но глупостей с ним делать явно не надо. Я медленно потягиваюсь, до дрожи в лопатках, и слушаю, где отзовётся.
— Лумпи, тебе уже не десять лет, — говорит иногда Хозяйка.
Я не знаю, что такое десять лет. Люди любят считать то, чего нельзя понюхать. Знаю одно: после этих слов в миске становится меньше еды, а смотрят на меня так, будто я должна стать тише. Поэтому я делаю вид, что оглохла.
Хозяин иногда говорит другое:
— В тебе такса и ягдтерьер. Ты не собака, а реактивный снаряд.
Снаряды, наверное, быстрые. Особенно реактивные. Я и сейчас быстрая. Просто теперь, прежде чем вскочить, надо понять, какой лапе сначала будет больно.
На кухне пахнет вчерашним ужином, луковой шелухой под плитой и холодным железом. В холодильнике есть всё. Я знаю точно: оттуда тянет курицей, сыром, колбасой, супом и ещё чем-то, что люди называют «не твоё». Люди вообще прячут хорошее. Кладут еду в холодный ящик, закрывают дверцу и успокаиваются. А я сторожу этот ящик всю жизнь, и мне за это ничего не перепадает.
Хозяин входит, шаркая.
Входит неправильно. Не встаёт на пороге, не нюхает воздух, не смотрит вниз. Идёт так, будто пол пустой. Пол никогда не бывает пустой. На полу могу быть я.
Голову я убрать успеваю. Хвост — нет.
Не больно: люди не умеют наступать всерьез, если не стараются нарочно. Но все равно обидно. Я вскакиваю так, что бедро отзывается горячей вспышкой, и ору. Коротко, с достоинством. Не от боли — от возмущения.
— Ой! Лумпи, прости!
Он приседает рядом. От него пахнет сном и раскаянием; у людей раскаяние всегда чуть сладковатое. Он чешет меня за ухом, там, куда я сама не достаю, и спустя мгновение суёт кусочек сыра.
Сыр — это аргумент.
Я прощаю.
Люди думают, что собака живёт едой. Неправда. Собака живёт порядком. Просто если порядок нарушен, а потом дают сыр, порядок можно считать восстановленным.
Хозяйка выходит позже и зовёт три раза:
— Лумпи! Лумпи! Лумпи!
Я слышу с первого. Я всегда слышу с первого. После второго у меня появляется выбор, идти или не идти, но после третьего заставлять людей ждать уже неприлично.
В миске сухой корм. Он пахнет картоном, куриной пылью и жиром, которым его обмазывают сверху, чтобы нас обманывать. Я ем. Не потому, что вкусно, а потому, что голод — враг, и организм, если ему верить, доживает последние часы перед голодной смертью. Хозяйка считает иначе. Люди плохо чувствуют голод: могут целый день таскать куски и называть это «перехватить», а потом удивляться, что собака стоит у плиты и скорбно глядит на них.
После завтрака Хозяин ищет тапок.
— Лумпи, ты сегодня опять утащила?
Смотрю на него честными глазами.
Сегодня — нет. Утащила вчера. Правый, старый, с подошвой, которая просит каши. Он пах Хозяином, уличной пылью и чуть-чуть сыром: недавно Хозяин наступил у холодильника на сырную корку. Подошва хлопала при ходьбе, и это было правильно — вещь должна пахнуть и звучать, а не лежать в углу как мёртвая.
Теперь тапок под смородиной, у самого забора. Сообщать об этом я не обязана. Люди выбрасывают нужные вещи и называют это порядком. А я храню.
Хозяйка открывает дверь.
Выхожу первой. Если не выйти первой, дверь может закрыться перед носом. У людей есть такая привычка — закрывать двери именно тогда, когда надо пройти. Они не со зла. Они просто не понимают, что дверь — это граница, а границы без причины не закрывают.
Утро пахнет мокрым асфальтом, землёй, червями, скошенной травой и кофе из соседского окна. Ветер низкий. Он ползёт по земле и приносит новости: у чьей-то кошки течка, кто-то вчера жёг угли на гриле, кто-то копал у себя за туями, а по проезду недавно прошла собака с больной лапой. Ветер знает раньше, чем увидишь.
Я иду по кругу.
Сначала столб у калитки. Потом угол сетки. Потом бетонная тумба, где мой запах въелся так густо, что его не берёт даже дождь.
Ночью у столба был Рекс с дальнего проезда. Оставил метку поверх чужой, но границу не перешёл. Я нюхаю и обновляю своё. Границы держатся не на шлагбаумах. Шлагбаумы — для людей. Границы держатся на запахе. Если запах правильный, можно не лаять. Если неправильный — приходится воспитывать.
Пузан сидит на нашем заборе.
Сидит так, будто забор поставили для него. Огромный кот, рыже-серый, с белой грудью и мордой разбойника. Люди зовут его Плутонием, но люди не умеют давать правильные имена бездельникам и бандитам. Я зову его Пузаном, потому что живот у него важнее совести.
Он толстый, хотя толстый напоказ. Он проходит по краю, не качнув сетку, исчезает за секунду и умеет смотреть мне в глаза, вылизывая лапу, — как на пыль, которую терпят из милости.
Сегодня он сидит и умывается.
Я рычу.
Пузан медленно моргает.
Это оскорбление. Медленное моргание значит примерно: «Вижу тебя, но менять положение тела не считаю нужным». Он знает, что я не прыгну. Раньше бросилась бы, не раздумывая. Раньше я вообще не спрашивала у заборов разрешения. Теперь бедро напоминает, что высота — фактор, с которым иногда приходится считаться.
Пузан соскакивает во двор.
Не ко мне. К смородине.
Это уже наглость.
Иду за ним. Не бегом: у меня есть достоинство и план — подойти, рыкнуть, а потом решить, надо ли куснуть. Пузан останавливается там, где нижние ветки лежат на земле и под ними темно. Он не садится. Он припадает к земле, и кончик хвоста у него начинает мелко дёргаться.
Этот хвост я знаю.
Так пахнет охота.
Пузан бьёт лапой в темноту под ветками. Отскакивает. Шипит. Загривок у него встаёт.
Из-под куста слышно шуршание.
Не мышь.
Не крыса.
Сухое, тяжёлое, будто кто-то без ног ползёт по старой коре. Я останавливаюсь, и в нос мне входит запах, от которого поднимается шерсть на спине.
Холодный. Не как вода — как камень, пролежавший ночь в земле. В нём старая шкура, пыль, мышиный след и что-то железное. Я чуяла такое однажды, давно, у кладки за гаражами. Тогда Хозяин сказал: «Гадюка». Слово мне ничего не дало, но запах Хозяина стал тревожным — значит, слово было важное.
Пузан смотрит на меня.
Коты умеют смотреть так, будто ты им должен. Но Пузан не полез бы туда, где ничего нет, и не стал бы шипеть на то, что можно съесть. Значит, там не еда.
Шаг вперёд. Бедро ноет.
Под кустом узко. Раньше я забралась бы туда не думая: такса и ягдтерьер — это не только низкий рост, это ещё и упрямство, которое помогает пролезть в любую нору. Теперь я сначала прикидываю, стоит ли дело моих суставов.
Шуршание стихает.
Пузан взлетает на штабель старых плит у забора и садится там пушистым памятником. Я лаю. Один раз, коротко. Не для людей — для порядка.
Пузан уходит по забору, высоко подняв хвост, будто всё шло по его плану. Я делаю вид, что не заметила, как он торопился.
За забором ходит Гора.
Гора — овчарка из соседнего двора. Люди зовут её Тайгой, и это имя ей идёт: она и правда похожа на мохнатое таёжное чудовище, спрятанное за глухие доски. Я зову её Горой, потому что она огромная и загораживает собой звук.
Любимое занятие Горы — замолчать и притаиться. Она умеет молчать так, будто её нет. Идёшь мимо, нюхаешь землю, думаешь о чем-то важном — а она уже стоит у щели и смотрит. И только потом лает.
Низко.
Громко.
Прямо в ухо.
Я каждый раз подпрыгиваю. Не от страха, от неожиданности. Приёмы у Горы дешёвые. Настоящее воспитание — это когда заранее ясно, кто кого боится. А она прячется в тишине, будто блоха в шерсти.
Сегодня она не ждёт, пока я подойду.
Она ходит вдоль забора сама. Запах идёт через доски: горячая псина, пыль, старая шерсть и тревога. Гора фыркает, суёт нос в щель у земли и лает не на меня, а в сторону нашей смородины.
Если Гора тоже чует, значит дело не в коте.
У меня нет воображения. У меня есть нос. И нос говорит, что в границах участка завёлся чужой.
Я возвращаюсь к дому. Хозяин выходит на крыльцо.
— Лумпи, ты чего разлаялась?
Смотрю на него. Он не понимает. Люди плохо понимают, если им не показать. Иду к двери, скребу лапой порог.
— Тебе бы только гулять.
Я не гулять. Я объясняю.
Но у людей есть странность: пока не принесёшь им в зубах то, что ты имеешь в виду, они думают, что ты просто хочешь есть.
Из кухни говорит Хозяйка:
— Вечером будет гроза. Надо смородину обобрать, а то собьёт.
— После обеда сделаем, — отвечает Хозяин.
Я поворачиваю голову к кустам.
Смородина. Гроза. Ползучий холод. Люди не чувствуют, а я чувствую: ветер уже меняется, в нём влага, мокрое железо и дальний дым. Ветер приносит чужие решения раньше, чем люди успевают их принять.
Я ложусь в тень у крыльца и не сплю.
После обеда Хозяин дремлет. Хозяйка возится на кухне: пахнет тестом, яблоками и тем сладким страхом, который бывает у людей перед грозой. Дом дышит медленно. Часы стучат, холодильник гудит, муха бьётся о стекло. Хозяйка два раза роняет ложку. За забором Гора перестаёт ходить и ложится.
Потом я слышу кота.
Пузан идёт не по забору. Он пробирается низко над землей, за сараем с инструментом. Так не крадутся, когда хотят просто украсть.
Я встаю. Бедро сначала спорит, потом соглашается. Иду вдоль стены, в тени: короче и мягче лапам.
Пузан сидит на нижней плите и смотрит в куст. Он не умывается. Он не смотрит на меня. Он весь собран.
Запах стал сильнее. Он больше не прячется. К холоду примешалось тёплое: нагретый за день камень, сухая листва, пыль.
Пузан бьёт лапой по плите. Коротко. Ещё раз.
Из-под веток снова шуршит.
Пузан отпрыгивает, но не уходит — забирается выше и водит хвостом.
Я понимаю: он хочет, чтобы оно вышло. Но не обязательно само.
Коты любят, чтобы опасную часть работы делал кто-нибудь другой. Пузан смотрит на меня сверху, и в жёлтых глазах у него заранее нет благодарности — один расчёт. Я не люблю, когда меня используют. Но ещё больше не люблю, когда на моей земле заводится то, что пахнет бедой.
Подхожу к веткам. Снизу тянет холодом. Я фыркаю, пыль лезет в нос. Скребу лапой землю у края плиты и цепляю щепку. Боль отдаёт в плечо.
Раньше я вывернула бы эту плиту. Теперь приходится думать.
Пузан спускается ниже, почти рядом. Пахнет шерстью, мышами, солнцем и наглостью. Он коротко мяучит. Тихо. Вроде: «Ну?»
Я рычу на него. Он не обижается. Он смотрит в куст.
За забором взрывается Гора.
Не как обычно, не одним ударом из тишины: она лает подряд, хрипло, с подвывом, и её тревога проникает сквозь доски. Пузан вздрагивает, но остаётся.
Значит, чует и она. Значит, это не моя выдумка.
Люди всё ещё не знают.
Я бегу к дому.
Хозяйка сыплет в миску корм — тот же картон с куриной пылью.
— Ешь, Лумпи.
Я не ем. Я стою у двери и смотрю на кусты.
— Ну что ещё?
Она подходит, выглядывает во двор. Люди видят плохо. Они видят сетку, ветки, кота на плитах. Запаха они не видят.
— Кыш, Плутоний!
Пузан даже не поворачивается.
Тогда Хозяйка решает, что я заболела. Она садится на корточки и щупает мне живот. Руки у неё тёплые, пахнут тестом и лекарством. Я лижу ей запястье. Не из нежности. Просто её запах означает дом: пока он есть, можно спать у двери.
— Ладно, старушка, — говорит она и на секунду кладёт ладонь мне на загривок.
Я не старушка. Я просто знаю, когда не надо тратить силы.
К вечеру небо темнеет.
Ветер становится порывистым, гоняет по двору пыль, треплет ветки и бросает первые тяжёлые капли. Гром перекатывается где-то за крышами. Люди начинают двигаться быстрее: Хозяйка закрывает окна, Хозяин выходит на крыльцо с ведёрком.
— Пойду оберу.
Я встаю.
Он шаркает по двору в старой куртке. На одной ноге тапок, на другой садовый шлёпанец: правый тапок под смородиной, у забора. Я знаю точно. Я сама его туда положила.
Иду рядом. Не потому, что хочу помочь, — хочу видеть, куда он сунет руки. Люди вечно суют руки туда, куда сначала надо сунуть нос.
У куста запах теперь другой. Горячий сверху, холодный внутри. Ветки нагрелись за день, но под ними осталась тень.
Хозяин наклоняется. Отводит верхние ветки и тянется к нижним кистям — там, где ягода крупнее и куда не достаёт солнце.
Я вижу тапок.
Полуоторванная резиновая подошва торчит из-под листьев тёмным языком. Он лежит там, где я его оставила, но пахнет уже не только Хозяином. Он пахнет тем самым ползучим холодом. Мешает он или прикрывает — не знаю. Знаю одно: Хозяин тянет руку туда, где пахнет бедой.
Я рычу.
— Лумпи, не мешай.
Шаг вперёд. Бедро вспыхивает.
Рука уходит в листву. Под ней что-то двигается. Я слышу это не ушами — кожей. Сухой короткий звук.
Я хватаю тапок зубами.
Резина жёсткая, старая, с привкусом земли. Дёргаю — застрял. Боль идёт от бедра до лопатки. Дёргаю ещё.
— Брось!
Хозяин хватает меня за ошейник и тянет на себя. Это и нужно. Он делает шаг назад. Ещё один.
Тапок выскакивает.
Из-под веток бьёт короткая тёмная плеть.
Она щёлкает по резине — не по руке. Я отшвыриваю тапок в сторону, плеть уходит за ним. Сверху, с плит, падает рыжая тень: Пузан бьёт лапой, шипит и взлетает выше. Он помогает не столько мне, сколько себе. Но бьёт в ту же точку.
За забором Гора разрывается от лая так, будто ждала этого всю жизнь.
Хозяин теряет равновесие и садится на землю. Капли дождя падают на его куртку.
Между ним и кустом лежит гадюка.
Она короткая и толстая, с тёмной спиной и плоской головой. Смотрит не на меня — на тапок. Тапок пахнет Хозяином и движением. Для неё это тоже враг.
Из дома кричит Хозяйка:
— Что там?!
Хозяин отвечает не сразу:
— Гадюка.
Он произносит это слово так, как произносят название предмета, который хорошо знают, но не желают обнаружить у себя за домом.
Она не уползает. Поднимает голову. Её запах стоит вплотную: скользкая чешуя, пыль, холод, злость. Нельзя стоять близко — я знаю это не умом, а телом. Раньше тело прыгало мгновенно. Теперь оно сначала спрашивает, хватит ли сил.
Пузан бьёт лапой по плите. Плита глухо стучит. Гадюка поворачивает голову на звук.
Хозяин отползает на четвереньках, шарит рукой по влажной земле и находит палку. Он не замахивается. Он просто держит её перед собой, как люди держат вещи, когда не знают, что делать.
Я встаю между ним и змеёй.
Не потому, что храбрая. Потому что это моё место. Люди могут не понимать границ — я понимаю. Здесь мой двор. Здесь моя миска. Здесь Хозяин, который наступает мне на хвост. Здесь Хозяйка, которая зовёт меня старушкой и кладёт мало мяса. Здесь мой запах.
Я рычу. Низко, грудью. Не для змеи — для себя. Чтобы тело вспомнило, что оно ещё может.
Раскат грома раздается ближе.
Дождь усиливается. Хозяйка выбегает на крыльцо с фонарём, хотя ещё светло, и луч дрожит по веткам, по земле, по тёмной спине. Гадюка решает, что людей и зверей слишком много, а куста слишком мало, и уходит под плиты быстрым шуршащим движением.
Несколько секунд никто не двигается.
— Господи, — говорит Хозяин.
Пузан сидит наверху и вылизывает лапу с таким видом, будто всё так и задумал. Гора лает ещё раз, хрипло и коротко, будто ставит точку.
Я кладу тапок к ногам Хозяина. Не потому, что он просил. Просто вещь теперь пахнет правильно: дождём, опасностью и моей работой.
Хозяин глядит на тапок. Потом на меня. Потом на плиты.
— Ты чего это, Лумпи? — спрашивает он тихо.
Я не отвечаю. Я слежу за щелью.
— Она тебя оттащила? — говорит Хозяйка.
Хозяин молчит.
Потом он поднимается, морщится и трогает поясницу. Люди к старости тоже становятся осторожнее, просто не любят это признавать. Он берёт тапок двумя пальцами, будто тот может укусить.
— Ладно. Пошли в дом.
Иду первой. Не потому, что хочу быть главной. Просто кто-то должен идти впереди и смотреть под ноги.
В доме пахнет мокрым Хозяином, Хозяйкиным испугом, подошедшим тестом и дождём из открытой на минуту двери. Хозяйка ставит передо мной миску. Не корм. Настоящее. Кусок варёной курицы, тёплый, с правильным жиром и запахом счастья.
Я присаживаюсь на задние лапы и ем медленно. Не из благородства — после рывка бедро горит, и стоять долго неудобно.
Хозяин сидит на табурете и рассказывает, как всё было. Слов у него много, и половина лишние. Люди всегда добавляют слова туда, где хватило бы запаха.
— Я за нижнюю кисть полез, а она там… А Лумпи тапок схватила… Думал, балуется… А она, выходит, почуяла…
— Завтра куст обрежем, — говорит Хозяйка. — И плиты уберём. Давно пора было.
Хозяин кивает. Потом смотрит на меня. Я не люблю, когда смотрят так, будто хотят найти во мне что-то человеческое. Я собака. Я ем курицу. Я лежу у двери. Я знаю, где чужой запах. Этого достаточно.
Хозяйка даёт ещё кусочек.
Я беру.
Пузан больше не приходит — по крайней мере сегодня. Может, сидит на карнизе и думает, что это он всё устроил. Коты умеют присваивать чужие победы. Пузан не дурак: он понял раньше меня, где сидит гадюка, и не полез туда, где могут впиться в морду ядовитыми зубами. Хвалить его я не стану. Наглый кот. Просто наглые коты иногда видят больше, чем люди.
Гора за забором не лает. Дождь стучит по доскам, и её запах становится ровнее. Она сделала своё: наорала. У каждого свой способ помогать. У Горы — лай. У Пузана — наглость. У меня — нос и зубы. У людей — руки и привычка совать их не туда куда надо.
Позже гроза уходит за крыши, и двор начинает пахнуть мокрой листвой, остывшей пылью и тем чистым, что бывает только после большого дождя. Я выхожу с Хозяином. Он уже не в тапке — в резиновых сапогах, и смотрит вниз. Это правильно, но всё равно недостаточно: сапоги не заменяют нос.
Мы идём к смородине. Фонарь в его руке дрожит и выхватывает мокрые листья, раздавленные ягоды, край плиты. Гадюки не видно. Запах ещё есть, но он слабеет, расходится в дождевой воде.
Хозяин светит под куст и молчит. Потом берёт палку и осторожно шевелит листву. Я стою рядом: если кто-то должен стоять первым, то это я.
— Нет её, — говорит он сам себе.
Он не знает. Может, ушла под плиты. Может, глубже, к компосту. Но сейчас двор пахнет дождём и нашими, а не бедой.
Хозяин поднимает тапок. Тот грязный, мокрый, со следами моих зубов. Хозяин держит его и думает, выбросить или нет. Раньше точно выбросил бы: люди любят слово «старьё» и ритуал избавления от него. Но теперь тапок пахнет не старьём, а тем, что случилось.
Хозяин кладёт его на лавку у крыльца. Не в мусорное ведро. На лавку.
Ночью дом дышит иначе. Пахнет чаем, мокрой одеждой, лекарствами Хозяйки и тем усталым человеческим теплом, которое приходит после испуга. Хозяйка два раза подходит к двери и проверяет щеколду. Хозяин выносит к кустам ведро, потом передумывает и уносит обратно. Люди делают лишние движения, когда им нужно убедить себя, что всё под контролем.
Место у порога я выбираю сама: оттуда видно кухню, двор и спальню. Ложусь, вытягиваю правую лапу, слушаю. Бедро ноет ровно, как старая доска после дождя. Завтра будет хуже, послезавтра, может быть, лучше. Так бывает. Тело не спрашивает, чего я хочу. Иногда с ним приходится договариваться.
За стеной капает вода с крыши. Где-то далеко один раз лает Гора. Не на меня — просто чтобы все помнили, что она есть.
Хозяин идёт заваривать чай и останавливается возле меня. Голову я не поднимаю. Он стоит и смотрит, а потом делает маленький шаг в сторону, чтобы не наступить мне на хвост.
— Спокойной ночи, Лумпи.
Я стучу хвостом по полу. Больше не нужно.
Люди могут не понимать запахов, границ и чужих писем на столбах. Могут закрывать двери перед носом, звать по три раза и прятать еду в холодный ящик. Могут наступать не туда. Но иногда они учатся.
Я закрываю глаза. Уши оставляю на страже. Дом пахнет нашими — значит, до утра можно дежурить негромко.
Но все равно под ноги смотреть надо.
|