Аннотация: Кто знает, что еще изобретут гномы и чем еще ошарашат Диск? В этот раз - электричеством.
Пролог
Гномы, как известно, редко спорят с реальностью. Реальность у них твёрдая, каменная, местами ржавеет, но всё же поддаётся ковке. С едой — та же история. Если вещь помещалась в рот, могла быть прожеванной и после этого мир продолжал существовать, вещь считалась съедобной. Если мир, наоборот, становился как-то лучше — вещь считалась деликатесом.¹
Поэтому на рынках подгорных городков крыса на палочке была не столько гастрономией, сколько инфраструктурой. У входа в шахты её покупали так же буднично, как люди покупают газеты: чтобы знать, что день начался. Разносчики крыс кричали гортанно, с профессиональной гордостью, выкатывая жаровни, над которыми стоял запах углей, соли, шкворчащего жира и экономического оптимизма.
Экономический оптимизм, если приглядеться, пахнет не так уж приятно. Он пахнет жиром. Гномы добывали жир из особых мест — останков того самого Пятого Слона, который однажды упал на Диск. На жире держались лампы, кузни, семейные ужины и семейные ссоры. На жире держались цены, привычки и уверенность, что завтра будет похоже на вчера. Пока однажды кто-то слишком громко не сказал: «Жир-то дорожает».
Сначала это звучало как шутка. Потом как статистика. А потом как молитва — настойчивая, раздражённая и слегка угрюмая. Разносчики стали добавлять к своим крикам уточнение: «Крыса честная! Жарена на настоящем жире!» И цена у честности была соответствующая. Если честно.
Нуббин Светимс остановился у трактирного прилавка, выслушал перечень достоинств крысы, кивнул профессионально — как человек, разбирающийся в съедобном, — и обменял несколько монет на палочку с аппетитно румяной тушкой и место у стола. Крыса была убита, ошкурена и прожарена — как требует культура.«
Трактирчик при шахте назывался «У Тихой Дробилки». Название было иронией: дробилка, располагавшаяся прямо за стеной, умела быть тихой исключительно в те минуты, когда не работала. В остальные — она общалась с посетителями, как старый друг: громко, настойчиво и через стену. На стенах висели таблички с правилами, написанные крупным шрифтом: «НЕ НАСВИСТЫВАТЬ В ТОННЕЛЯХ»; «В ДРОБИЛКУ РУКИ НЕ СУНУТЬ»; и особенно популярная среди старейшин: «ВСЕ ВЕЛИКИЕ ОТКРЫТИЯ УЖЕ СДЕЛАНЫ». Под последней кто-то мелом приписал: «Кроме тех, что ещё нет».
— Жир-то дорожает, — сказал сосед за столом, не поднимая глаз от тарелки с тушёным корневищем. Сосед был гномом, возраст которого можно было примерно оценить по числу вмятин на его каске: более чем много и каждая — воспоминание. — На лампы уходит, на печи уходит, на традиции уходит.
— Традиции — да, прожорливые, — сказал Нуббин. — Но жир пахнет так, будто прошлое уже успело подгореть.
Он устроился поудобнее и откусил кусок крысы. Это был правильный кусок: с треском, с соком, с лёгким привкусом угля и исторической неизбежности. И, разумеется, с тем самым, знакомым с детства, тяжёлым, густым ароматом жира, который оседал в бороде и делал мысли вязкими. Мысли, вообще-то, питаются воздухом. Когда их кормят жиром, они становятся вежливыми, ленивыми и предпочитают дремать в углу.
Нуббин не любил вежливых мыслей.
Он вытер бороду. Это было автоматическое движение, отточенное веками гномьей культуры: борода — фартук — чистота — снова еда. Фартук у Нуббина был шерстяной, как и борода. Шерсть никогда не забывает того, кем она была: шерстью. У неё в характере — цепляться за всё подряд, копить в себе раздражающие мелочи и время от времени выдавать накопленное в виде очень маленьких, но гордых молний.
Щёлк!
Искорка была скромной, почти стыдливой. Она возникла между бородой и фартуком, как маленькое несогласие, и тут же исчезла, как будто кто-то сказал ей «ш-ш-ш, не высовывайся». В этот момент задняя лапка крысы — та самая, за которую Нуббин держал палочку — дёрнулась.
Не вся крыса. Вся крыса лежала себе спокойно, отдавшись естественному ходу вещей и Нуббину. Но лапка решила, что у неё ещё имеются права. Она дёрнулась коротко, деловито и как-то… осмысленно.
— Свежая, — сказал сосед, по-прежнему не поднимая глаз.
Нуббин замер. На секунду дробилка за стеной тоже, казалось, сделала вдох. Он попробовал снова: провёл бородой о фартук, почти осторожно, как если бы пытался уговорить тучку ударить молнией именно сюда, именно сейчас. Кончиком крысиной косточки он коснулся металлической ножки стола, покрытой слоями поколений стёртой краски и чьего-то терпения.
Щёлк!
Дёрг!
— Хм, — сказал Нуббин.
Это было важное «хм». В нём помещался целый семинар с дымными трубками и разноцветными диаграммами, только без трубок и диаграмм. В «хм» было: «А если…», «Почему именно так…», «Что, если повторить…», и особенно — тихое, упрямое, неправильное: «Не всё ещё открыто».
Сосед как раз доедал своё корневище и решил продолжить публицистику:
— Говорю же: жир-то дорожает. Скоро будем экономить: лампу — раз в неделю, баню — по праздникам, на бороду — смотреть издалека.
— Дорожает, — мягко отозвался Нуббин и снова провёл бородой по фартуку.
Искорка вела себя, как дикий зверёк: если не смотреть — она была. Если смотреть — старалась исчезнуть. Но каждый раз, когда кончик бороды встречался с шерстью фартука, что-то крошечное, синее и заносчивое пробегало между ними, а крысиная лапка салютовала отвечала: «Здесь».
В трактире этого не заметил никто. Во-первых, потому что было темновато и шумно. Во-вторых, потому что все видели — ну что там, крыса дёрнулась, бывает. Еда иногда дёргается. Это означает одобрение повару, и не более.³
Только Нуббин перестал жевать.
Он положил палочку, аккуратно вытер пальцы — на этот раз о тряпку, чтоб не заводить лишних щелчков, — и почувствовал бороду. Для гнома борода — не украшение. Это орган чувств, антенна, честь, инструмент и часть биографии. И сейчас она дрожала, зудела, тянулась, будто каждая волосинка хотела стать молнией.
Мысль, вставшая на ноги где-то в глубине его черепа, пахла озоном. Озон — это запах, который делают молнии, когда хотят притвориться свежим воздухом. Мысль была проворной, взъерошенной, как любопытная крыса, и умела прятаться за очевидностями. И она шептала:
«Это не свежесть. Это — сила. Её не видно. Но если её задеть, она кусается лучше любой крысы.»
Где-то в глубине трактира завёлся спор о том, по какой цене в этом сезоне стоит закупать ламповый жир. Аргументы были стандартные: «жир-то дорожает», «наша лампа светит ярче вашей», «всё дорого, кроме соли, но и соль дорожает, потому что её возят на жире». Гномы любили логические круги, поскольку круг — правильная форма для колеса, а колесо — для добычи жира. Всё сходилось.
Кроме одного маленького несоответствия: искра не вписывалась ни в один круг.
Нуббин коснулся крысиной лапкой ножки стола в третий раз.
Щёлк! — сказала искра.
Дёрг! — сказала наука.
Он откинулся на спинку стула, слушая, как вокруг гремит дробилка, трещат жаровни, как где-то недалеко уличный разносчик рекламирует «крысу честную, свежую, на настоящем жире!» — и как внутри него начинает работать совершенно другая машина. Не дробилка, нет. Скорее мельница, что молотит идеи. Или кузня, где разогревают мысли, пока они не начнут искрить.
«Если шерсть трётся о шерсть, рождается щелчок, — размышлял он, — и если косточка касается железа, щелчок даёт пинок. Значит, между этими вещами течёт что-то… чего не видно. Оно как жир: тоже везде, тоже дорого, только его ещё никто не разливает в кружки».⁴
Сосед поднял взгляд и вдруг впервые заметил остановившегося Нуббина:
— Ты доедать будешь?
— Буду, — рассеянно сказал Нуббин и добил крысу, как добивают мысль, которая пытается ускользнуть: решительно.
Потом он расплатился, спрятал палочку (вдруг ещё пригодится — наука не выбрасывает инструменты) и вышел на рынок. Воздух там был гуще, чем в трактире, потому что здесь к запаху угля и жира добавлялся запах торговли, который всегда пахнет одинаково: как надежда, посыпанная солью. Вдоль стен висели лампы, пожиравшие жир с таким чувством долга, что становилось неловко. Гномьи дети, играя, пинали жестянки. Старики, сидя, считали монеты. А над всем этим висела крепкая, как бревно, уверенность: завтра будет так же, только жир подорожает.
Нуббин остановился у лавки инструментов и, не торгуясь, купил связку тонких медных гвоздей, катушку проволоки, маленький железный молоточек и кусок льняной ткани. Заодно он купил новый шерстяной фартук, потому что наука любит контрольные образцы. На лавке рядом он взял пакет соли — на случай повторения ужина, — и ещё одну крысу. Уже без палочки. Палочка у него была.
— Что строить будешь? — спросил лавочник, прищурившись профессионально.
— Лампочку, — сказал Нуббин и сам удивился этому слову, потому что оно возникло прежде вещи. Слова иногда так делают. Сначала приходят, смотрят на тебя хитро, оставляют след, а потом уже ищешь, что бы к ним прикрутить.
— Лампочку? — переспросил лавочник вежливо. — Маленькую лампу? Это которая на жире светит?
— Это которая без жира и не воняет, — сказал Нуббин.
Он шёл домой, а в голове у него продолжала работать тихая, упрямая, вредная мысль: «Если юркая искра живёт между шерстинками, почему она не может поселиться между чем-то и чем-то, где ей будет уютно и светло? И если лапка дёргается от пинка, почему бы не заставить дёргаться… ну, хоть что-нибудь полезное? Молоточек? Колокольчик? Мир?»
Старейшины, узнай они об этом, покачали бы головами и ткнули бы пальцем в табличку: «ВСЕ ВЕЛИКИЕ ОТКРЫТИЯ УЖЕ СДЕЛАНЫ».Таблички — вещь, конечно, полезная, они держат стены в тонусе.
Дома Нуббин зажёг лампу — жировую, добротную, с коптящим фитилём — и поморщился. Лампа загудела, как если бы у неё были аргументы. Он повесил новый фартук рядом со старым, чтобы не обижать традицию, и аккуратно положил на стол свою добычу: медь, проволоку, гвозди, соль, крысу и палочку. Наука в этот раз началась вместе с потенциальным ужином.
Затем он поднял взгляд и улыбнулся. Это была улыбка человека, который только что обнаружил, что его борода умеет разговаривать. На своём языке. Языке маленьких молний.
В этот вечер в городе под горой никто ещё не знал, что одна крыса, один фартук и один человек, слишком много думающий о запахах, совершили преступление против порядков. Они поставили под сомнение уверенность в том, что завтра будет похоже на вчера.
И, честно говоря, завтра обидеться не успело.
¹ Исключения составляли камни. Хотя, если камень был покрыт съедобным мхом, вопрос становился дискуссионным. И не вспоминайте про гномий хлеб!
« Культура — это когда делаешь привычное так, чтобы предки не пришли разбираться.
³ Некоторые блюда, наоборот, одобряют молчаливо. Обычно потому, что им уже нечем.
⁴ Если бы кто-то немедленно запатентовал «невидимый и дорогой» как товар, история пошла бы другим путём. Но, к счастью для истории, патентных поверенных поблизости не было.