Салов Юрий Борисович
По следу хамелеона

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Links
Кожевенное мастерство: сумки, ремни своими руками
  • Аннотация:
    В недрах ФСБ существует засекреченный Тринадцатый отдел, противостоящий потусторонним угрозам. Когда из параллельного мира в Москву проникает древнее зло, охотящееся за шестнадцатилетней Татьяной, чей скрытый дар способен в будущем уничтожить мир демонов, отдел бросает в бой майора Михаила Носова. Носов - "хамелеон", мастер масок и иллюзий. Чтобы спасти девочку и вычислить сеть агентов тьмы, ему приходится пойти на сделку с герцогом Ада, притворяясь древним чернокнижником. Но враг хитёр и уже имеет глаза в нашем мире. На пути Носова встаёт маг Илья Шаров, тридцать лет назад заключивший сделку с тьмой и теперь вынужденный выполнить смертельный приказ. Эзотерика переплетается с оперативной работой спецслужб, а цена ошибки - не только жизни, но и сама душа. Сможет ли хамелеон не потерять своё лицо в мире, где грань между светом и тьмой давно стёрта?

  # По следу хамелеона
  
  ## Часть первая. ХАМЕЛЕОН
  
  ## Глава 1. "Код Красный"
  
  2017 год, сентябрь
  
  Ночная смена в 13-м отделе ФСБ была сродни дежурству в морге: все знают, что рано или поздно что-то привезут, но никто не хочет оказаться тем, кто первым откроет дверь. Лейтенант Павел Смирнов, двадцатишестилетний оператор с вечно красными глазами и привычкой грызть колпачок от ручки, сидел за пультом в полумраке командного центра и слушал, как гудит серверная. Гул был ровным, убаюкивающим, как шум дождя по крыше. За окном, где-то там, наверху, на уровне земли, Москва тонула в осенней сырости.
  
  Шёл третий час ночи. Павел допивал вторую кружку кофе и размышлял, не заказать ли пиццу - ночные дежурства в этом отделе оплачивались так, что грех было жаловаться, но желудок всё равно требовал своего. Кофе в комнате отдыха был отвратительным - растворимым, с привкусом пластика, - но Павел привык. За полтора года работы в 13-м отделе он привык ко многому: к странным звукам в вентиляции, к мигающим лампам в коридорах, к сослуживцам, которые никогда не рассказывали, чем занимались до прихода сюда. Он даже научился не задавать лишних вопросов. Это было главное правило отдела - не спрашивать. Смотри, слушай, записывай. А потом забывай.
  
  На огромном изогнутом экране, занимавшем всю стену, мерцали десятки окон с данными. Спутниковые снимки аномальных зон, графики энергетических всплесков, сводки из региональных управлений. Большая часть - мусор. Сообщения о "летающих тарелках" над дачами в Тульской области, жалобы на полтергейст в общежитии в Новосибирске, бред сумасшедших, которые почему-то считали, что ФСБ обязана разбираться с их личными демонами. Павел привык фильтровать это автоматически, как привыкают не замечать рекламу на улицах. Он даже научился спать с открытыми глазами - полезный навык для человека, который работает в отделе, где половина сотрудников знает о существовании вещей, от которых нормальные люди предпочли бы держаться подальше.
  
  Но был один канал, который заставлял его вздрагивать каждый раз, когда приходило уведомление. Канал "Экстрасенс". Закрытый, зашифрованный, доступный только трём людям в отделе. Павел был одним из них. И он искренне надеялся, что этой ночью канал промолчит. Он как раз потянулся к телефону, чтобы заказать пиццу с двойной пепперони, когда экран вспыхнул красным.
  
  Не оранжевым, не жёлтым - красным. Приоритет "Альфа".
  
  - Твою мать, - прошептал Павел, выпрямляясь так резко, что спинка кресла жалобно скрипнула. Он поставил кружку с остывшим кофе на стол, пролив несколько капель на клавиатуру, и открыл сообщение. Пальцы дрожали. Он знал Виктора Морозова лично - тот был одним из лучших агентов отдела, экстрасенсом-эмпатом высшего класса. Мужчина лет сорока, с короткими тёмными волосами, тяжёлым подбородком и пронзительным взглядом, который, казалось, видел тебя насквозь. Он никогда не ошибался. Ни разу за десять лет. И он никогда не писал с ошибками.
  
  Текст был коротким. Набранным с ошибками, словно отправитель торопился или его трясло. Павел пробежал его глазами один раз, потом второй, потом третий, и каждый раз холодный пот стекал по его спине.
  
  "Шеф. Это Виктор. Нет времени. Прорыв. Не энергетический. Физический. Дальний Восток. После испытаний КНДР. Граница стерлась. Объект прошел через разлом. Это не призрак. Это биология. Оно адаптируется. Оно уже здесь, в нашем мире. Приняло человеческий облик. Я не могу его считать. У него нет ауры. Вообще. Как у трупа, но он двигается. Оно неуязвимо для моего дара. Цель неизвестна. Повторяю: ЦЕЛЬ НЕИЗВЕСТНА. Оно... изучает. Код Красный. Код Красный. Код..."
  
  Сообщение обрывалось. Павел несколько секунд смотрел на экран, потом нажал тревожную кнопку. Где-то в глубине здания взвыла сирена - низкая, утробная, как рычание большого зверя.
  
  Через двадцать минут в кабинете начальника 13-го отдела полковника Анатолия Крамаровского горел свет.
  
  Крамаровский сидел за столом, одетый в домашнее - мятая футболка, спортивные штаны, тапки, - но даже в таком виде он умудрялся выглядеть так, словно перед ним вот-вот построится батальон. В пятьдесят пять он сохранил фигуру человека, который когда-то давно, в другой жизни, подтягивался на турнике и бегал кроссы: широкие плечи, крепкие руки, прямая спина. Коротко стриженные тёмные волосы лежали ровно, прямая чёлка спускалась на лоб, как у мальчика из хорошей семьи, и это странно контрастировало с тяжёлым, скуластым лицом. Глаза у него были тёмные, глубоко посаженные, под густыми бровями, и смотрели они так, словно видели каждого насквозь - не в мистическом смысле, а в человеческом, профессиональном. Морщины на лбу прорезали кожу ровными линиями, и от этого его лицо казалось не старым, а сосредоточенным, как у шахматиста за секунду до решающего хода. Сейчас он хмуро смотрел на монитор, и пальцы его - тяжёлые, с коротко остриженными ногтями - постукивали по столешнице в медленном, задумчивом ритме.
  
  Рядом стоял его заместитель, подполковник Борис Ватников. Если Крамаровский походил на человека, который может и в снег, и в дождь поднять роту и повести за собой, то Ватников напоминал дипломата из другого века. Плотный, но подтянутый, он был одет в идеально отглаженный костюм, словно и не ложился вовсе - или, по крайней мере, спал в кресле, не помяв ни единой складки. Седые волосы, аккуратно зачёсанные назад, обнажали залысины на висках, придававшие его овальному лицу выражение спокойной основательности. Тёмно-серые прямые брови, не густые, но чёткие, почти не двигались, когда он говорил. Светлые, голубые глаза смотрели на мир ровно и без удивления, как у человека, который давно перестал ждать от людей чего-то хорошего, но всё ещё не разучился делать своё дело. Тонкие губы были сомкнуты, уголки слегка опущены - официальное, сдержанное выражение, отточенное годами службы. Возрастные морщины вокруг глаз и на лбу были неглубокими, но заметными, как трещинки на хорошем фарфоре. Он стоял, сложив руки за спиной, и молча смотрел на экран.
  
  - Значит, началось, - произнёс Крамаровский. Голос у него был глухой, низкий, словно шёл откуда-то из глубины грудной клетки. Он провёл рукой по лицу, словно пытаясь стереть усталость. - Виктор никогда не ошибается. Ни разу за десять лет.
  
  - Что с ним? - спросил Ватников без эмоций. Он смотрел на экран, где светилось сообщение, и его светлые глаза не выражали ничего, кроме холодного, профессионального интереса.
  
  - Неизвестно. Сигнал с его чипа пропал. Но это не главное. - Крамаровский откинулся в кресле, и оно жалобно скрипнуло. - Главное - он успел передать предупреждение. Объект из параллельного мира. Принял человеческий облик. И цель его неизвестна.
  
  - Неизвестна, - повторил Ватников, словно пробуя слово на вкус. - Это хуже, чем если бы он охотился за кем-то конкретным. Когда знаешь цель, можно предсказать маршрут. А когда цели нет...
  
  - Тогда он может быть где угодно и делать что угодно, - закончил Крамаровский. Он встал и подошёл к окну. За стеклом было темно, только редкие огни фонарей мерцали в дожде. Его отражение - широкоплечее, тяжёлое - смотрело на него из тёмного стекла усталым, сосредоточенным взглядом. - Испытания КНДР. Ядерное оружие. Где-то там, на границе миров, образовалась трещина. И в неё просочилось нечто.
  
  Ватников подошёл к столу и взял пульт. На экране появилось видео с камеры наблюдения. Раннее утро, сопки, туман. Обычная улица небольшого дальневосточного городка. Середина сентября - но здесь, на краю страны, осень уже вовсю хозяйничала: мокрый асфальт блестел под фонарями, лужи отражали редкие окна, деревья стояли почти голые, ободранные ветром. Редкие прохожие, припозднившиеся после смены или спешащие на неё, шли, втянув головы в плечи, прячась от сырого, промозглого ветра.
  
  - Это Находка, - сказал Ватников. - Камера на улице Портовая. Время - пять тридцать утра по местному, - уточнил он, взглянув на Крамаровского. - В Москве тогда было пол-одиннадцатого вечера, четвёртого сентября. У них уже пятое.
  
  Крамаровский кивнул. Семь часов разницы. Когда здесь, в Москве, люди ужинали и смотрели телевизор, там, на другом конце страны, уже занимался рассвет. И в этот рассвет в наш мир проникло нечто.
  
  Внезапно в кадре появилось искажение - словно помехи. Потом из ниоткуда, прямо из воздуха, вылетел шар.
  
  Он был мутным, непрозрачным, как дым, застывший в стекле. Ни цвета, ни чёткой формы - просто сгусток, висящий в воздухе. Шар несколько секунд дрожал на месте, словно принюхивался, а затем метнулся в сторону. Камера поймала момент: шар влетел в спину одному из прохожих - мужчине в куртке, который просто шёл по своим делам, не подозревая ни о чём.
  
  Мужчина упал. Лицом в мокрый асфальт, руки раскинуты. Несколько секунд он лежал неподвижно. Потом - медленно, неуклюже, словно марионетка, которую дёрнули за нитки, - начал подниматься. Он встал на четвереньки. Потом на ноги. Провёл рукой по куртке, стряхивая грязь. И обернулся - прямо в камеру.
  
  Лицо было обычным. Молодое, чуть испуганное. Но глаза... глаза смотрели прямо в объектив, словно он знал, что за ним наблюдают. И улыбался. Улыбка была неправильной - слишком широкой, слишком долгой.
  
  - Время появления - пять тридцать утра по местному, - повторил Ватников. - Ровно через три минуты после этого он исчез с камер. Растворился. Виктор успел передать сообщение в два сорок семь по московскому. Мы потеряли с ним связь.
  
  Крамаровский нахмурился. Он взял со стола телефон и набрал номер. Гудки шли долго - секунд десять, двадцать. Наконец на том конце щёлкнуло.
  
  - Виктор? - резко спросил Крамаровский. - Это Крамаровский. Прорыв произошёл четыре часа назад. Почему сразу не вышел на связь?
  
  Голос на том конце был хриплым, слабым - как у человека, который только что пришёл в себя после тяжёлого приступа.
  
  - Товарищ полковник... я не мог. Я был... не в себе.
  
  - Докладывай.
  
  - Я прилетел в Находку, - начал Виктор, и было слышно, как он тяжело дышит. - Следил за испытаниями КНДР, как велел Центр. У меня было предчувствие. Я почувствовал всплеск около пяти утра, поехал к порту. Увидел прорыв. Шар. Он вселился в человека. Я не успел ничего сделать - только наблюдал. Потом объект пошёл на трассу. Я сел в машину и поехал за ним. Он поймал автостопом дальнобойщика на трассе "Находка - Владивосток". Сел в кабину. Машина пошла в сторону Владивостока. Я следовал за ними на расстоянии.
  
  - Дальше.
  
  - Через несколько минут я почувствовал... - Виктор замолчал, подбирая слова. - Это было похоже на удар. Только не физический. Что-то ударило в меня изнутри. Я подозреваю, что пришелец почувствовал слежку и... "угостил" меня энергетическим ударом. Я потерял сознание прямо за рулём. Съехал на обочину, хорошо, что не в кювет. Когда пришёл в себя - сразу связался с вами.
  
  Крамаровский молчал. Он смотрел на экран, где застыло лицо человека, в которого вселился шар.
  
  - Ты как?
  
  - Я еле говорю. Голова раскалывается, руки трясутся. Мне нужна помощь.
  
  Крамаровский несколько секунд смотрел на телефон, потом положил трубку и обернулся к Ватникову.
  
  - Слышал?
  
  - Слышал, - сказал Ватников.
  
  - Объект движется в сторону Владивостока. У него нет ауры, он неуязвим для наших экстрасенсов, он может менять внешность. И он способен атаковать на расстоянии - энергетически. - Крамаровский постучал пальцами по столу. - Мы должны это нейтрализовать. Отправить обратно в параллельный мир. А если не получится - уничтожить. Вызывай Носова.
  
  ## Глава 2. "Шереметьево"
  
  Кабинет Крамаровского находился на третьем подземном уровне, в самом конце длинного коридора, который заканчивался тупиком. Носов всегда находил в этом символику: чтобы добраться до начальства, нужно было пройти мимо всех остальных, и свернуть было некуда. Он шёл по коридору, мимо дверей с табличками "Аналитический отдел", "Лаборатория прикладной энергетики", "Архив", и думал о том, что эта ночь обещает быть длинной. Стены коридора были выкрашены в тот особый казённый цвет - не то серый, не то бежевый, - который, казалось, впитывал любой свет и любые эмоции. Лампы дневного света гудели под потолком, и их мертвенно-бледное сияние ложилось на пол неровными пятнами.
  
  Носов шёл ровно, не торопясь. Ему было тридцать один. Волосы русо-каштановые с проседью - седина появилась рано, годам к двадцати восьми, и с тех пор не уходила, - зачёсаны назад, объёмная укладка, которая держалась без геля, сама по себе. Глаза светлые, голубые, с сероватым отливом, взгляд спокойный. Лицо продолговатое, черты мягкие, слегка впалые щёки - следствие вечного недосыпа и привычки забывать о еде, когда он работал. Брови светло-каштановые, почти незаметные на фоне кожи. Выражение лица спокойное, слегка задумчивое, губы сомкнуты без выраженной улыбки. Он был одет в просторные брюки - не джинсы, а именно брюки, свободного кроя, тёмно-серые, - и синюю джинсовую рубашку в стиле "вестерн", с нагрудными карманами с клапанами и характерной двойной прострочкой по швам. Рубашка была заправлена, но свободно. На левой руке, чуть выше запястья, под рукавом угадывался рунический круг. Татуировка слабо светилась даже сквозь ткань - Носов чувствовал это по лёгкому теплу, разливавшемуся по коже.
  
  За дверью с табличкой "Кабинет начальника отдела" его ждали.
  
  Крамаровский сидел за столом, разложив перед собой несколько распечаток. Ватников стоял у стены, скрестив руки на груди. На обоих уже не было и следа той домашней расслабленности, в которой они встретили экстренное сообщение. Крамаровский переоделся в тёмно-серую рубашку с застёгнутым воротом, которая плотно облегала его широкие плечи - он был мускулистым, этот полковник, и рубашка это подчёркивала. Короткая стрижка, прямая чёлка, тёмные глаза под густыми бровями - всё это сейчас выглядело особенно собранным, почти военным. Ватников был всё в том же костюме, но теперь он выглядел не как человек, которого подняли среди ночи, а как человек, который никогда и не ложился. Морщины вокруг его светлых глаз казались глубже, но взгляд оставался таким же спокойным - голубым, ровным, без тени удивления или тревоги. Тонкие губы были сомкнуты, уголки слегка опущены. Он был плотным, подтянутым, и в его осанке чувствовалась та особая выправка, которая выдаёт человека, привыкшего носить форму, даже когда он в гражданском.
  
  - Садись, - кивнул Крамаровский на стул. - Разговор будет долгим.
  
  Носов сел. Стул был жёстким, с прямой спинкой - специально такой, чтобы не расслабляться. Он это знал. Крамаровский был мастером создавать обстановку, в которой подчинённые чувствовали себя собранными. На столе стоял графин с водой и три стакана - тоже часть ритуала: если разговор затягивался, можно было налить воды, сделать паузу, собраться с мыслями. Носов этой уловкой не пользовался. Он просто ждал.
  
  - Виктор Морозов, - начал Крамаровский, - один из лучших. Ты это знаешь. Мы это знаем. Но даже он не смог считать объект. Он успел передать только то, что мы видели. Прорыв. Дальний Восток. Шар. Вселение в человека. Дальше - тишина.
  
  - Что с ним? - спросил Носов.
  
  - Пока не знаем, - согласился Крамаровский. - Но сейчас это не имеет значения. Важно другое. Объект адаптировался. Он принял человеческий облик, он движется. И мы должны понять, куда именно.
  
  Он встал и вышел из-за стола. Носов последовал за ним. Ватников остался в кабинете, но Носов знал: он будет следить за каждым шагом через камеры. Заместитель начальника отдела не доверял магии. Никогда не доверял. Это было их давнее, невысказанное противостояние - Ватников считал, что всё можно решить логикой, приказами и оружием; Носов знал, что иногда логика бессильна.
  
  Лаборатория прикладной энергетики находилась на четвёртом уровне. Это было большое помещение с бетонными стенами, увитыми медными катушками и кабелями. В центре стояло кресло, похожее на стоматологическое, но с множеством датчиков и проводов. Рядом - пульт управления, за которым сидел техник, молодой парень с длинными волосами, стянутыми в хвост. Звали его Антон, и он был одним из немногих, кто умел работать с аппаратурой для погружения. Он кивнул Носову, как старому знакомому.
  
  - Готов? - спросил Крамаровский.
  
  - Всегда готов, - ответил Носов.
  
  Он сел в кресло. Техник закрепил датчики на его висках и запястьях. Рунический круг на левой руке слабо засветился, когда электроды коснулись кожи.
  
  - Расслабься, - сказал техник. - Сейчас будет небольшой укол.
  
  Носов почувствовал, как игла входит в вену на сгибе локтя. По телу разлилось тепло. Он закрыл глаза. Гул серверной стих. Стены лаборатории растворились.
  
  ---
  
  Он парил над Россией. Это было странное чувство - одновременно и полёт, и погружение. С высоты десятков тысяч метров он видел страну как гигантскую карту, покрытую сетью энергетических линий. Города светились тёплым, живым светом. Дороги тянулись золотыми нитями. Реки мерцали серебром. И где-то там, на востоке, у самого края земли, зияла рана.
  
  Носов потянулся к ней. Рана была свежей, ещё сочилась чужеродной энергией. Она затягивалась, но медленно. И из неё тянулся след. Тонкий, почти незаметный, но он был. Носов ухватился за него и пошёл вниз, к земле.
  
  Он увидел город. Небольшой, прижатый к сопкам, с мокрыми от дождя улицами. Аэропорт. Люди. Самолёт на взлётной полосе. И в этом самолёте - пассажира.
  
  Носов приблизился. Стекло иллюминатора было прозрачным, как вода. За ним сидел мужчина. Высокий, широкоплечий. Молодой - лет тридцать пять, не больше. Тёмные волосы, правильные черты лица. Одет по сезону: лёгкая куртка, джинсы, кроссовки. Ничего примечательного. Но Носов видел то, что не видели другие: вокруг этого мужчины не было ауры. Вообще. Ни единого энергетического завихрения. Как у трупа, но он двигался.
  
  Мужчина повернул голову. Посмотрел прямо на Носова. Сквозь стекло, сквозь расстояние, сквозь слои реальности. И улыбнулся.
  
  Улыбка была неправильной - слишком широкой, слишком долгой. Она не касалась глаз. Глаза оставались пустыми, как две бездны.
  
  Носов собрал всю свою волю и разорвал контакт. Мир вокруг него завертелся, поплыл, и он открыл глаза.
  
  Он был в лаборатории. Пот на лбу, руки дрожат. Техник смотрел на него с тревогой. Крамаровский стоял рядом, наклонившись, и его скуластое лицо было бледным.
  
  - Что ты видел? - спросил он.
  
  - Его, - выдохнул Носов. - Он собирается лететь. Рейс "Владивосток - Москва". Вылет в двенадцать ноль пять по владивостокскому времени. Приземление в Шереметьево примерно в тринадцать сорок по Москве. Я видел его лицо.
  
  - Опиши.
  
  Носов собрался с мыслями. Он прокрутил в голове увиденное, словно пересматривал запись на замедленной скорости.
  
  - Мужчина. Тридцать пять - тридцать семь лет. Рост где-то метр восемьдесят пять. Телосложение плотное, спортивное. Тёмные волосы, короткие, без залысин. Лицо овальное, черты правильные, можно сказать, приятные. Глаза тёмные. Одет в лёгкую куртку - что-то вроде ветровки, серую или тёмно-серую. Джинсы, кроссовки. Ничего примечательного. Он выглядит как обычный пассажир.
  
  - Ничего примечательного, - повторил Крамаровский. - Кроме того, что у него нет ауры.
  
  - Кроме этого, - согласился Носов.
  
  Крамаровский выпрямился. Он посмотрел на Ватникова, который только что вошёл в лабораторию. Заместитель начальника отдела выслушал всё молча. Его светлые глаза не выражали ничего.
  
  - Значит, у нас около восьми часов, - сказал Крамаровский, взглянув на часы. - Пока он летит, мы должны подготовиться.
  
  Он подошёл к столу и развернул карту Московской области. Его тяжёлые пальцы с коротко остриженными ногтями пробежали по линиям дорог, отмечая маршруты.
  
  - Шереметьево. Терминал "Д". - Он посмотрел на Носова. - Что предлагаешь?
  
  Носов задумался. Он стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на карту. В голове проносились варианты. Задержать его прямо в аэропорту? Нет, слишком людно, слишком опасно и непредсказуемо. Следить за ним? Но он может уйти от слежки - Виктор это доказал. Оставалось одно.
  
  - Провокация, - сказал Носов. - Я встречаю его в аэропорту. Устраиваю конфликт. Вызываю полицию. Нас забирают в отделение. Там я узнаю его имя - то, под которым он путешествует. С именем мы сможем проверить его по всем базам.
  
  Крамаровский нахмурился. Его густые тёмные брови сошлись на переносице.
  
  - Рискованно.
  
  - Я знаю, - сказал Носов. - Но другого способа узнать его имя нет. А имя - это первое, что нужно. С именем мы сможем понять, в кого он вселился. Может быть, это обычный человек, у которого есть семья, работа, связи. Может быть, он где-то засветился.
  
  - А если он поймёт, что ты - не просто случайный прохожий?
  
  - Не поймёт. Я не буду использовать магию. Только глаза и мозг. Обычный мужик, который не поделил дорогу с другим мужиком. Бывает.
  
  Ватников, всё это время стоявший у стены, наконец подал голос:
  
  - Я против. Слишком много риска. Реакция существа может быть непредсказуемой.
  
  - Нам нужна информация, - сказал Носов. - Оно летит в Москву. Через восемь часов оно будет здесь. И мы не знаем, кто оно, что оно, зачем оно. Мы не знаем даже, в кого оно вселилось. Если мы не узнаем его имя сейчас, потом может быть затруднительно.
  
  Крамаровский молчал несколько секунд. Потом кивнул:
  
  - Хорошо. Действуй. Но не один. Возьми с собой минимум двоих. Они будут в машине, на расстоянии. Если что-то пойдёт не так - они вмешаются.
  
  - Кого?
  
  - Лейтенант Громов и сержант Белова. Они из группы "Гамма". Опытные сотрудники. Не задают лишних вопросов.
  
  Носов кивнул.
  
  - И ещё, - добавил Крамаровский. - После того как ты узнаешь имя, мы проверим его по всем базам. МВД, ФМС, банки, воинский учет. Если он где-то засветился - мы это найдём.
  
  - Хорошо, - сказал Носов.
  
  Он вышел из лаборатории и направился к себе - в маленькую комнату на втором уровне, которая служила ему и кабинетом, и раздевалкой, и местом для короткого отдыха. Там стоял старый диван, письменный стол, сейф и шкаф с одеждой. Он переоделся: просторные брюки, синяя джинсовая рубашка в стиле "вестерн". Он надел её через голову, заправил, поправил воротник. Рунический круг на левой руке слабо пульсировал - он всегда реагировал на близость чужеродной энергии.
  
  Носов сел на диван и закрыл глаза. Он думал о том, что ему предстоит. Существо из другого мира. Неуязвимое. Способное менять внешность. И оно летит в Москву. В его город. С неизвестной целью.
  
  ---
  
  Он выехал из Сокольников в половине одиннадцатого. Москва тем не менее просыпалась медленно, неохотно, словно ей тоже не хотелось начинать этот день. Дождь прекратился, но воздух оставался влажным и тяжёлым. Носов ехал по Ленинградскому проспекту, мимо серых панельных домов, мимо остановок, на которых стояли сонные люди с зонтиками, мимо магазинов, которые только начинали открываться. Обычная жизнь. Обычные люди. Никто из них не знал, что через совсем скоро в Шереметьево сядет самолёт, на борту которого находится существо из другого мира.
  
  В машине, помимо Носова, было двое. Лейтенант Громов - молодой мужчина лет двадцати восьми, с короткой стрижкой и тяжёлым подбородком, одетый в простую куртку и джинсы, - сидел на переднем пассажирском. Сержант Белова - женщина лет тридцати, с собранными в хвост тёмными волосами и спокойным, внимательным взглядом, - устроилась сзади. Они не разговаривали. Носов знал: они профессионалы. Они не задают лишних вопросов.
  
  - План такой, - сказал Носов, не оборачиваясь. - Я иду в терминал "Д". Встречаю его. Провоцирую конфликт. Вы остаётесь в машине. Если меня заберут в отделение - ждёте. Я выйду.
  
  - Понял, - сказал Громов.
  
  - Принято, - сказала Белова.
  
  Носов припарковал машину на дальнем краю стоянки, откуда было видно вход в терминал. Он вышел, поправил рубашку и направился к зданию.
  
  ---
  
  Терминал "Д", зона прилёта внутренних рейсов. Носов купил кофе в пластиковом стаканчике и устроился у окна, откуда было видно выход. Люди вокруг него суетились, встречали, прощались, обнимались. Мужчина в костюме с букетом роз - явно встречал жену. Женщина с ребёнком на руках - ждала мужа. Парень с табличкой "Добро пожаловать, Алексей!" - встречал друга. Обычный аэропорт. Обычный день.
  
  Носов пил кофе и ждал. Рунический круг на его руке слабо пульсировал. Существо приближалось. Он чувствовал его всё отчётливее - холодный, пустой след, который двигался сквозь пространство со скоростью самолёта.
  
  Табло над выходом мигнуло. Рейс из Владивостока прибыл.
  
  Носов поставил стаканчик на подоконник и шагнул ближе к стеклянным дверям. Пассажиры начали выходить. Усталые, помятые, с сумками и чемоданами. Они шли мимо, не обращая на него внимания. Кто-то улыбался, кто-то смотрел в телефон, кто-то просто шёл, глядя прямо перед собой.
  
  Он появился через несколько минут. Высокий мужчина в серой ветровке, джинсах и кроссовках. Тёмные волосы, правильные черты лица. Он выглядел точно так, как Носов его увидел в изменённом состоянии сознания. Ничего примечательного. Обычный пассажир, вернувшийся из командировки.
  
  Носов шагнул к нему. Он не использовал магию - только глаза и мозг. Он подошёл близко, слишком близко, и толкнул мужчину плечом.
  
  - Извините, - сказал он громко. - Вы не могли бы быть внимательнее?
  
  Мужчина остановился. Посмотрел на Носова. Его тёмные глаза были пустыми, как две бездны. Но он улыбнулся - вежливо, почти дружелюбно.
  
  - Прошу прощения, - сказал он. Голос был мягким, приятным, без акцента. - Я задумался.
  
  - Задумались? - Носов решил давить. Он повысил голос, чтобы привлечь внимание окружающих. - Может, вам стоит смотреть, куда идёте?
  
  Несколько человек обернулись. Мужчина наклонил голову, словно изучая Носова.
  
  - Вы чем-то недовольны?
  
  - Да, - сказал Носов. - Я недоволен тем, что вы меня толкнули.
  
  Он схватил мужчину за руку. Это было частью плана: спровоцировать конфликт, вызвать полицию, заставить существо предъявить документы. Мужчина не сопротивлялся. Его рука была холодной - не как у живого человека, а как у трупа, который только что вынули из морозильника.
  
  - Отпустите меня, - сказал он спокойно.
  
  - Нет, - сказал Носов. - Пока вы не извинитесь.
  
  - Я уже извинился.
  
  - Недостаточно.
  
  Вокруг начала собираться толпа. Кто-то вызвал полицию. Через несколько минут появились двое сотрудников в форме - молодой парень и женщина с усталым лицом.
  
  - Что здесь происходит? - спросил парень.
  
  - Этот человек меня толкнул, - сказал Носов, указывая на мужчину. - И отказывается извиниться.
  
  - Это правда? - спросил полицейский, обращаясь к мужчине.
  
  - Нет, - сказал тот. - Это он меня толкнул. Я лишь пытался пройти.
  
  Полицейский вздохнул. День только начинался, а ему уже приходилось разбираться с двумя взрослыми мужиками, которые не поделили дорогу.
  
  - Документы, пожалуйста. У обоих.
  
  Носов предъявил свой паспорт. Мужчина - свой. Полицейский посмотрел на документы, потом на мужчину, потом снова на документы.
  
  - Кирилл Андреевич Коваленко, - прочитал он вслух. - Всё в порядке. Гражданин Носов, у вас есть претензии?
  
  - Есть, - сказал Носов. - Я хочу, чтобы это было зафиксировано. Он меня толкнул. Я требую составления протокола.
  
  Полицейский посмотрел на него с усталым раздражением.
  
  - Гражданин, вы уверены? Это займёт время.
  
  - Уверен.
  
  Мужчина - Коваленко - смотрел на Носова с всё той же широкой, неправильной улыбкой. Он не возражал. Он просто ждал.
  
  - Хорошо, - сказал полицейский. - Пройдёмте в отделение.
  
  ---
  
  Отделение полиции при аэропорте находилось в другом конце терминала. Это было небольшое помещение с тремя столами, компьютером и сейфом для изъятых вещей. За одним из столов сидел дежурный - капитан лет сорока, с усталым лицом и папкой документов.
  
  Носова и Коваленко провели в разные комнаты. Носова - в маленькую комнату для разбирательств, с столом и двумя стульями. Коваленко - в соседнюю.
  
  Через несколько минут появился капитан. Он сел напротив Носова и открыл папку.
  
  - Итак, гражданин Носов. Расскажите, что произошло.
  
  Носов рассказал. Спокойно, без эмоций, как и планировал. Он встретил этого человека в зоне прилёта, тот толкнул его, не извинился, начал хамить. Он, Носов, потребовал составления протокола.
  
  Капитан выслушал, кивнул, записал. Потом вышел. Вернулся через десять минут.
  
  - Гражданин Коваленко утверждает, что это вы его толкнули. У нас нет свидетелей, которые могли бы подтвердить чью-либо версию. Предлагаю разойтись.
  
  - Хорошо, - сказал Носов. - Я не против.
  
  Капитан кивнул и вышел. Носов остался один. Он сидел и ждал. Через несколько минут дверь открылась, и в комнату вошёл Коваленко.
  
  Он стоял в дверях и смотрел на Носова. Его тёмные глаза были пустыми, но улыбка - всё той же широкой, неправильной - не сходила с лица.
  
  - До свидания, - сказал он. - Надеюсь, мы больше не встретимся.
  
  Он развернулся и вышел. Носов смотрел ему вслед. Он запомнил всё: походку - слишком ровную, слишком плавную, словно Коваленко не шёл, а скользил над полом; осанку - прямую, без единого лишнего движения; то, как он держал руки - расслабленно, но в любой момент готовый к чему-то.
  
  Носова отпустили через пять минут. Он вышел из отделения и направился к выходу. По дороге он достал телефон и набрал номер.
  
  - Крамаровский.
  
  - Это Носов. Его зовут Кирилл Коваленко. Я передаю вам имя. Проверьте по всем базам.
  
  - Что он делал?
  
  - Улыбался, - сказал Носов. - Слишком много улыбался. И он знает, что я его нашёл.
  
  - Откуда ты знаешь?
  
  - Потому что он сказал: "Надеюсь, мы больше не встретимся". Но при этом улыбался. А когда человек улыбается и говорит такое - он врёт.
  
  Крамаровский помолчал.
  
  - Возвращайся в штаб. Будем думать.
  
  - Подождите, - сказал Носов. - Я оставлю Громова и Белову. Пусть следят за ним. Он только что вышел из отделения. Если он пойдёт куда-то - мы будем знать.
  
  - Хорошо, - сказал Крамаровский. - Действуй.
  
  Носов положил трубку и набрал номер Громова.
  
  - Он вышел. Следуйте за ним. Не приближайтесь. Просто держите дистанцию.
  
  - Понял, - сказал Громов.
  
  Носов вышел из терминала на улицу. Дождь снова начался - мелкий, моросящий, осенний. Носов поднял воротник куртки и пошёл к машине. Он сел за руль и завёл двигатель. Впереди была долгая игра. И он собирался её выиграть.
  
  ---
  
  Он вернулся в штаб через час. Крамаровский ждал его в кабинете. Ватников стоял у окна, глядя на серое небо.
  
  - Ну? - спросил Крамаровский.
  
  - Кирилл Коваленко, - сказал Носов. - Это имя. Он летел из Владивостока. Прибыл в Москву. Мы проверили его по базам.
  
  - И?
  
  - Человек с таким именем есть. Кирилл Андреевич Коваленко, тридцать шесть лет. Уроженец Находки. Живёт там же. Работает в порту. Разведён, детей нет. - Носов помолчал. - И это он.
  
  - То есть?
  
  - Это тот самый Коваленко. Мы связались с местным отделом. Проверили. Он не дома, не на работе. Его никто не видел с сегодняшнего утра. С того самого момента, когда в него вселился шар.
  
  Крамаровский нахмурился.
  
  - Значит, существо вселилось именно в него. В настоящего Кирилла Коваленко.
  
  - Да, - сказал Носов. - В реального. Разведённого. Без детей. Обычного портового работника. И теперь оно носит его лицо и его документы.
  
  - Но почему именно он? - спросил Ватников, оборачиваясь от окна. - Почему не кто-то другой?
  
  Носов покачал головой.
  
  - Не знаю. Может быть, случайность. Может быть, оно выбрало его по какой-то причине. Может быть, ему нужен был именно такой человек - незаметный, без семьи, без детей, которого никто не хватится сразу. - Он помолчал. - А может быть, оно просто вселилось в первого, кто подвернулся.
  
  Ватников подошёл к столу. Его светлые глаза смотрели холодно.
  
  - Где оно сейчас?
  
  Носов достал телефон. Он набрал номер Громова. Гудки шли долго. Потом щёлкнуло.
  
  - Громов? Это Носов. Докладывай.
  
  Голос Громова был напряжённым.
  
  - Товарищ майор... мы его потеряли.
  
  - Как?
  
  - Он вышел из аэропорта, сел в такси. Мы поехали за ним. Он доехал до Москвы, до какой-то улицы. Вышел. Мы припарковались в двадцати метрах. Я смотрел на него. Он зашёл в переулок. Я пошёл за ним. А когда завернул за угол - его уже не было. Просто исчез.
  
  Носов почувствовал смесь беспокойства и недовольства.
  
  - Исчез?
  
  - Да. Как будто его и не было. Я обыскал весь переулок. Никого.
  
  Носов закрыл глаза. Он знал, что это значит. Существо ушло. Оно почувствовало, что за ним следят. И оно ушло.
  
  - Возвращайтесь, - сказал он. - Я доложу.
  
  Он положил трубку и посмотрел на Крамаровского.
  
  - Оно ушло. Мы его потеряли.
  
  Крамаровский медленно опустился в кресло. Оно скрипнуло, как старое седло.
  
  - Значит, оно знает, что мы его пасем.
  
  - Знало с самой "встречи" в аэропорту, - сказал Носов. - И ушло от наблюдения.
  
  Ватников подошёл к столу. Его светлые глаза смотрели холодно.
  
  - Что теперь?
  
  Крамаровский помолчал. Потом сказал:
  
  - Тем не менее мы знаем его имя. И мы знаем, что оно вселилось в реального человека. Кирилла Коваленко из Находки. Разведённого, без детей. - Он посмотрел на Носова. - Но мы не знаем, почему именно в него. И это загадочный момент.
  
  - Может быть, нам стоит связаться с его родственниками? - предложил Ватников. - С бывшей женой, с коллегами. Может быть, кто-то что-то знает.
  
  - Свяжемся, - кивнул Крамаровский. - Но осторожно. Мы не знаем, насколько далеко оно может дотянуться.
  
  Он посмотрел на Носова.
  
  - Ты сделал всё, что мог, Михаил. Иди отдыхай. Завтра будет новый день.
  
  Носов кивнул. Он вышел из кабинета и пошёл по длинному коридору к выходу. Дождь стучал по стеклу. Впереди была долгая игра. Долгая игра с Неизвестным.
  
  ## Глава 3. "Тень птеродактиля"
  
  Искомый город находился примерно в тридцати километрах от Москвы, если ехать по Варшавскому шоссе. Подольск - большой, шумный, с заводами, эстакадами и пробками, которые не рассасывались даже в середине дня. Когда-то это был уездный городок с купеческими особняками и яблоневыми садами, но за последние десятилетия он разросся, оброс панельными многоэтажками, торговыми центрами и развязками, и старая часть города осталась где-то в глубине, зажатая между новостройками и железной дорогой. Там ещё сохранились улицы с частными домами - крепкими, добротными, обнесёнными заборами, - и именно туда, в один из тупиков на окраине, направлялся Коваленко.
  
  Он вышел из электрички на станции "Подольск" в начале четвёртого. Платформа была почти пуста - дождь, серый день, никому не хотелось гулять. Коваленко был всё в той же серой ветровке, джинсах и кроссовках. В руке - небольшая спортивная сумка, ничего примечательного. Обычный человек, приехавший в город по делам. Он прошёл через турникеты, миновал привокзальную площадь с ларьками и таксистами, предлагавшими "до Москвы недорого", и свернул на улицу, которая вела в старую часть города.
  
  Он не торопился. Шёл ровно, спокойно, поглядывая по сторонам. Но если бы кто-то наблюдал за ним внимательно, он заметил бы странность: Коваленко ни разу не обернулся. Ни разу не посмотрел через плечо, не задержался у витрины, чтобы проверить отражение. Он просто шёл вперёд, словно точно знал, что за ним никого нет. И это было правдой. Он знал. Он чувствовал пространство вокруг себя так, как человек чувствует движение воздуха на коже. Улица была пуста. Никто не следил. Никто не ждал.
  
  Он проверялся от слежки. Делал это профессионально, без суеты. На остановке автобуса постоял несколько минут, пропустив два автобуса, и сел в третий. Проехал две остановки, вышел. Зашёл в магазин "Пятёрочка", купил бутылку воды и пачку печенья. Продавщица - женщина лет пятидесяти с усталым лицом и крашеными рыжими волосами - улыбнулась ему. Он улыбнулся в ответ. Улыбка была широкой, но глаза оставались пустыми.
  
  - Дождливо сегодня, - сказала продавщица, пробивая чек.
  
  - Дождливо, - согласился Коваленко. Он произнёс это слово медленно, словно пробуя его на вкус. - Дождливо. Да.
  
  Продавщица посмотрела на него с лёгким удивлением, но ничего не сказала. Коваленко взял пакет с водой и печеньем и вышел.
  
  Он шёл по улице и думал. Это было странное занятие - думать. В том мире, откуда он пришёл, мысли были другими: быстрыми, текучими, насыщенными, многоуровневыми. Здесь всё приходилось переводить в слова. Он учился этому. Каждое новое понятие, которое он слышал, он запоминал, повторял, встраивал в свою речь. Это было необходимо. Это было частью адаптации.
  
  Он вспомнил время, когда он был последний раз в этом мире. Тогда всё было иначе. Тогда он не умел приспосабливаться, не умел прятаться, не умел ждать. Тогда он, получив знания, сразу начал действовать. И его уничтожили. Люди в рясах. Они пришли с крестами и молитвами, и они жгли его на всех уровнях - астральном, эфирном, энергоинформационном. Он помнил эту боль. Помнил, как его сущность рвалась на части, как его сознание распадалось, как он убежал - не телом, а самой своей сутью - в другую реальность, в которую он желал попасть. Он столетиями ждал новой возможности появиться в этом мире.
  
  Больше он не хотел этого повторения. Никогда.
  
  Он не боялся ни полиции, ни ФСБ. Он опасался только определенного типа людей. Тогда они носили рясы. Сейчас они носят другое. Брюки. Джинсы. Пиджаки. Куртки. Он смаковал эти слова. Но в любой одежде такие люди знали слова, которые убивают. Они знают обряды, которые разрывают связи. Они могут уничтожить его окончательно - так, что он не сможет вернуться ни назад, ни остаться здесь. Он должен их избегать. Он должен их бояться.
  
  Но сейчас их нет. Брюки. Джинсы. Пиджаки. Куртки. Мобильник. Хорошие слова. Интересные. Безопасные. Он запомнит их. Все до единого.
  
  Он дошёл до старой части города. Дом Якова Демченко стоял на окраине, в тупике, где заканчивался асфальт и начиналась грунтовая дорога. Это был двухэтажный дом из красного кирпича, с мансардой, обнесённый высоким забором из профнастила. На столбе у калитки - маленькая камера видеонаблюдения, чёрный глазок, направленный на подъездную дорожку. Больше ничего примечательного. Никаких табличек, никаких указателей. Обычный дом. Крепкий, добротный, построенный с расчётом на годы.
  
  Коваленко подошёл к калитке и нажал кнопку звонка. Подождал. Потом нажал ещё раз. За забором послышались шаги - тяжёлые, неторопливые. Калитка открылась.
  
  На пороге стоял мужчина лет пятидесяти, полноватый, с округлым лицом и маленькими глазками, которые смотрели настороженно. Он был одет в чёрную рубаху навыпуск, подпоясанную ремнём, и тёмные брюки. На шее висел амулет - серебряный круг с какими-то символами. Яков Демченко.
  
  - Вы к кому? - спросил Демченко.
  
  - К вам, - сказал Коваленко. - Я по рекомендации.
  
  - По чьей?
  
  - Одного человека из Москвы. Он сказал, что вы можете помочь.
  
  Демченко нахмурился. Он оглядел Коваленко с головы до ног - ветровка, джинсы, кроссовки, сумка. Ничего примечательного. Но что-то в этом госте было не так. Что-то, что заставило Демченко поёжиться, хотя на улице было совсем не холодно.
  
  - Проходите, - сказал он, отступая в сторону.
  
  Коваленко вошёл. Двор был ухоженным: дорожка из тротуарной плитки, газон, несколько кустов можжевельника. За домом виднелась беседка, увитая диким виноградом. Демченко провёл гостя в дом, в комнату, которая служила одновременно гостиной и кабинетом. Обычная обстановка: диван, кресла, книжный шкаф во всю стену. На полках - книги по эзотерике, оккультизму, религии, истории. В углу - большой глобус на деревянной подставке. На столе - настольная лампа, папки с бумагами, чашка с остывшим чаем. Свет был тусклым - только лампа, - потому что за окном хмурилось, и дождь стучал по стеклу ровным, монотонным ритмом.
  
  - Присаживайтесь, - сказал Демченко, указывая на кресло.
  
  Коваленко сел. Он не расстёгивал куртку, не снимал сумку с плеча. Просто сидел и смотрел на Демченко. Его тёмные глаза были пустыми, как две бездны.
  
  - Итак, - начал Демченко, усаживаясь напротив. - Кто вас рекомендовал?
  
  - Это неважно, - сказал Коваленко. - Важно другое. Я ищу человека.
  
  - Какого?
  
  - Его зовут Илья Шаров. Мастер Илья Шаров. Вы знаете его.
  
  Демченко не вздрогнул. Он ожидал чего-то подобного. Он слишком долго жил в этом мире - мире оккультистов, сектантов, людей, которые ищут то, чего не должно существовать, - чтобы удивляться. Он просто посмотрел на Коваленко внимательнее.
  
  - Допустим, знаю, - сказал он медленно. - А если не знаю?
  
  - Вы знаете, - сказал Коваленко. - И вы мне поможете.
  
  - С какой стати?
  
  Коваленко улыбнулся. Улыбка вышла фальшивой, искусственной.
  
  - Вы столько лет занимались оккультизмом, - сказал он мягко всезнающим тоном. - Призываниями дьявола, чёрными магическими обрядами. Проводили спиритические сеансы для доверчивых, но платежеспособных клиентов. Продавали им иллюзии. А теперь испугались гостя оттуда?
  
  Демченко побледнел. Его полное лицо стало серым, как пепел. Пальцы, лежавшие на подлокотниках кресла, сжались.
  
  - Я не понимаю, о чём вы, - сказал он, но голос его дрогнул.
  
  Коваленко медленно поднялся с кресла. Он снял с плеча сумку и поставил её на пол. Потом расстегнул куртку. Демченко смотрел на него с нарастающим ужасом.
  
  - Что вы делаете?
  
  - Хочу показать вам кое-что, - сказал Коваленко. - Чтобы вы поняли, что я не тот, с кем можно играть.
  
  Он повернулся к стене. Свет в комнате был тусклым - только настольная лампа. Тень Коваленко упала на стену, чёрная, резкая.
  
  А потом тень начала двигаться.
  
  Она потекла, как вода, меняя форму. Из человеческого силуэта она превратилась во что-то другое. Крылья. Длинная шея. Клюв. Скелет хищной птицы - не ястреба, не орла, а чего-то древнего, давно вымершего. Птеродактиля. Одни кости. Тень на стене разинула клюв, и Демченко почувствовал, как холодный пот стекает по его спине.
  
  - Господи, - прошептал он. - Что вы такое?
  
  - Я - то, что пришло из-за границы, - сказал Коваленко. - Границы этого мира. Я - то, что было здесь за столетия до вас. И я ищу Шарова.
  
  Тень на стене замерла. Коваленко обернулся. Его лицо снова было обычным - приятным, даже красивым. Но теперь Демченко видел то, что скрывалось за этим лицом. И это было хуже всего.
  
  - Что вам нужно от Шарова? - спросил Демченко, стараясь, чтобы голос не дрожал.
  
  - Он - связной, - сказал Коваленко. - Он может открывать двери между мирами. Мне нужна одна такая дверь.
  
  - Зачем?
  
  Коваленко посмотрел на него. В его тёмных глазах не было ничего - ни эмоций, ни мыслей, ни души. Только пустота.
  
  - Это неважно, - сказал он. - Важно то, что вы мне поможете.
  
  Демченко молчал. Он смотрел на тень на стене, которая медленно таяла, возвращаясь к нормальным очертаниям. Его руки тряслись. Он был оккультистом, он знал о существовании тёмных сил, но одно дело - читать о них в книгах и проводить спиритические сеансы для доверчивых клиентов, и совсем другое - видеть это вживую.
  
  - Я не знаю, где Шаров, - сказал он наконец. - Честное слово. Он живёт в подполье, он никому не доверяет. Я знаю только, что он порой появляется в Крыму. У него там какое-то место.
  
  - Где именно?
  
  - Я не знаю. Правда не знаю. Он не говорит. Он появляется, когда сам захочет, и исчезает так же.
  
  Коваленко смотрел на него несколько секунд. Потом кивнул:
  
  - Хорошо. Я вам верю. Пока верю. Вы поможете мне найти его.
  
  - Как?
  
  - У вас есть связи. У вас есть люди. Вы знаете, кто может знать. Я дам вам время. Три дня. Через три дня я вернусь, и вы расскажете мне всё, что узнали.
  
  Он поднял с пола сумку и снова застегнул куртку. Демченко смотрел на него, не смея пошевелиться.
  
  - И ещё, - сказал Коваленко, уже стоя в дверях. - Если вы попробуете связаться с кем-то из ФСБ, РПЦ или предупредить Шарова - я узнаю. И тогда я вернусь. Но не для разговора.
  
  Он улыбнулся - всё той же широкой, неправильной улыбкой - и вышел. Демченко остался сидеть в кресле, глядя на дверь. Тень на стене окончательно исчезла. В комнате стало тихо. Только дождь стучал по стеклу, да где-то за окном лаяла собака.
  
  Демченко просидел так минут десять, не в силах пошевелиться. Потом медленно, словно во сне, встал и подошёл к столу. Руки тряслись. Он налил себе водки из початой бутылки, стоявшей в ящике стола, и выпил залпом. Водка обожгла горло, но не помогла. Холод, который он почувствовал, когда тень Коваленко превратилась в тень птеродактиля, остался где-то внутри, в самом центре груди.
  
  Он знал, что влип. По-крупному. И он знал, что теперь у него нет выбора. Он должен найти Шарова. Или найти способ связаться с теми, кто может помочь. Но с кем? С ФСБ? Он слишком долго играл в свои игры, чтобы теперь идти к ним с повинной.
  
  Демченко достал телефон. Пальцы дрожали так, что он несколько раз промахивался мимо кнопок. Наконец набрал номер.
  
  - Света? Это Яков. Мне нужна твоя помощь. Срочно.
  
  ---
  
  Коваленко вышел из дома Демченко и неспешно пошёл обратно к станции. Он не оглядывался. Ветер гнал по улице мокрые листья, небо было серым, низким. Не унимался дождь - мелкий, нудный, осенний.
  
  Он думал о том, что Демченко - трус. Трусы предсказуемы. Они делают то, что им говорят, пока боятся. А бояться он будет долго. Коваленко чувствовал это - не эмпатически, у него не было эмпатии, - а как хищник чувствует страх жертвы. Это было приятное чувство. Почти как вкус.
  
  Он дошёл до станции, купил билет до Москвы и сел на электричку. В вагоне было почти пусто. Он сел у окна и стал смотреть на проплывающие мимо пейзажи - поля, перелески, дачи, деревни. Мир, который он собирался изучить. Мир, который он собирался использовать.
  
  Поезд шёл в Москву. Дождь стучал по стеклу. Коваленко улыбался - широко, долго, глядя в окно. В отражении на стекле его лицо казалось размытым, нечётким, словно не хотело оставаться на месте.
  
  ## Глава 4. "Астральный Ковчег"
  
  Утро началось с плохих новостей. Носов сидел в командном центре, пил кофе - уже третью чашку за сегодня, - и смотрел на экран, где мелькали кадры с камер видеонаблюдения. Москва, центр, день, ночь. Люди, машины, огни. Ничего.
  
  - Ничего, - сказал Ватников, стоявший у пульта. Он был в том же идеально отглаженном костюме, что и вчера, и, казалось, вообще не ложился спать. Его светлые глаза смотрели на экран без всякого выражения. - Мы прогнали через распознавание лиц все камеры в столице за последние сутки. Коваленко нигде не засветился.
  
  - Если я правильно представляю возможности этого существа, - задумчиво сказал Крамаровский, сидя за столом, разложив перед собой карту Москвы, - оно может размывать внешность для фото и видеосъёмки. Мы не найдём его по камерам.
  
  Он был в тёмно-серой рубашке с застёгнутым воротом, которая плотно облегала его широкие, мускулистые плечи. Короткая стрижка, прямая чёлка, глубоко посаженные тёмные глаза - всё это сейчас выглядело особенно собранным, почти военным. Пальцы его - тяжёлые, с коротко остриженными ногтями - постукивали по столешнице в медленном, задумчивом ритме.
  
  - Тогда как мы его найдём? - спросил Ватников.
  
  Крамаровский посмотрел на Носова.
  
  - Михаил. Ты можешь его почувствовать?
  
  Носов отставил чашку. Он уже думал об этом. Энергоинформационный след существа был холодным, пустым, чужим - но он был. Он всегда был. Носов чувствовал его, как человек чувствует сквозняк в комнате. Слабый, но постоянный.
  
  - Могу, - сказал он. - Но не здесь. Мне нужно выйти. На воздух. В город.
  
  - Иди, - сказал Крамаровский. - Но будь осторожен. Мы не знаем, на что оно способно.
  
  Носов кивнул. Он встал, надел куртку и вышел из командного центра.
  
  ---
  
  Москва встретила его серым небом и мокрым асфальтом. Носов шёл по улице, не торопясь, вдыхая влажный воздух. Он закрыл глаза и потянулся внутренним чутьём. Мир вокруг него был соткан из миллиардов светящихся нитей. Энергия жизни, смерти, времени. Обычно они текли плавно, создавая гармоничный узор. Сейчас же он искал одну - холодную, пустую, чужую.
  
  Он нашёл её через двадцать минут. След вёл в сторону Таганки. Носов пошёл быстрее. Улицы становились уже, дома - старее. Он миновал рынок, мимо которого сновали люди с сумками, миновал церковь с золотыми куполами, миновал переулки, где пахло сыростью и старым деревом.
  
  Он увидел Коваленко на площади перед театром. Тот стоял у афишной тумбы и читал афишу. Просто стоял и читал, как обычный человек, который вышел прогуляться. Носов остановился в двадцати метрах, у стены дома. Он не стал подходить. Просто смотрел.
  
  Коваленко дочитал афишу, повернулся и посмотрел прямо на Носова. Их взгляды встретились. Коваленко улыбнулся - широко, долго, неправильно. Потом развернулся и пошёл. Быстро. Носов бросился за ним.
  
  Он шёл по переулку, петляя между домами. Носов не отставал. Он видел его спину - серую ветровку, тёмные волосы. Ещё немного - и он его догонит. Но когда он завернул за угол, переулок был пуст. Коваленко исчез. Растворился. Как будто его и не было.
  
  Носов остановился, тяжело дыша. Он потянулся внутренним чутьём. След был. Он вёл дальше, в сторону набережной. Но существа там не было. Оно просто ушло. Опять.
  
  Носов достал телефон и набрал Крамаровского.
  
  - Это Носов. Я его нашёл. На Таганке. Но он ушёл.
  
  - Ты его упустил?
  
  - Он меня увидел. И ушёл. Он почуял опасность.
  
  Крамаровский помолчал. Носов слышал, как он тяжело дышит - видимо, снова наливал себе воду из графина.
  
  - Возвращайся, - сказал он наконец. - Попробуем найти его по-другому.
  
  ---
  
  Когда Носов вернулся в штаб, Крамаровский сидел за столом, разложив перед собой бумаги. Ватников стоял у окна, глядя на серое небо. В кабинете пахло кофе и старыми документами.
  
  - Итак, - сказал Крамаровский. - Существо в Москве. Мы не можем найти его по камерам. Оно уходит от слежки. Значит, нужно другое средство.
  
  - Какое? - спросил Носов.
  
  - Ты сказал, что можешь чувствовать его след. Но ты не можешь быть везде одновременно. Значит, нам нужны глаза и уши в городе. Много глаз и ушей.
  
  - У нас есть агентура.
  
  - Есть. Но её недостаточно. - Крамаровский откинулся в кресле, и оно жалобно скрипнуло. - Существо появилось в мире магов и экстрасенсов. Оно будет искать контакты. Выходить на людей. Общаться. Возможно, кто-то из них уже что-то видел или знает. Но не понимает, что именно.
  
  Носов кивнул. Логика была.
  
  - Что я должен сделать?
  
  - Пошерсти по соответствующим форумам и группам в интернете, - сказал Крамаровский. - Маги, экстрасенсы, парапсихологи. Кто-то мог заметить что-то странное. Нового человека. Странного клиента. Необычный случай. Ты знаешь эти места.
  
  - Знаю, - сказал Носов.
  
  - И ещё - походи по их тусовкам. В Москве. Сходки, семинары, спиритические сеансы. Ты - маг. Тебя там знают. Тебя туда пустят. Слушай. Смотри. Запоминай.
  
  - Хорошо, - сказал Носов. - Я начну сегодня.
  
  ---
  
  Он вернулся домой, в свою маленькую квартиру на Войковской. Это была обычная двушка с мебелью из "Икеи" и видом на железную дорогу. Носов снял куртку, бросил её на стул, сел за ноутбук и открыл браузер. Он начал с форумов.
  
  Первым был "Тонкий мир" - старый, ещё с двухтысячных, форум магов и эзотериков. Носов зарегистрировался там давно, под ником "Михаэль_М". У него была репутация человека, который разбирается в практической магии. Он листал темы. "Помогите снять порчу", "Как защитить квартиру от негатива", "Сны с четверга на пятницу - что это значит". Ничего.
  
  Вторым был "Параллели" - форум парапсихологов. Там обсуждали телепатию, ясновидение, внетелесные переживания. Носов пробежал глазами свежие темы. "Странный тип на Покровке", - прочитал он. Сердце ёкнуло. Он открыл тему.
  
  Автор, пользователь с ником "Свет_А", писала: "Вчера видела странного мужчину на Покровке. Он стоял у книжного и смотрел на витрину. Обычный, но что-то в нём было не так. Я попробовала его просканировать - и ничего. Пустота. Как будто его нет. Может, кто-то знает, что это может быть?"
  
  Ответов было немного. Кто-то предположил, что это "энергетический вампир". Кто-то - что "зомби". Носов сохранил тему в закладки.
  
  Он продолжил листать. Больше ничего похожего не было. Он закрыл ноутбук и лёг спать. Завтра нужно было идти на тусовку.
  
  ---
  
  На следующий день он нашёл в социальной сети группу "Астральный Ковчег". Это была группа поклонников Демченко - закрытая, но не настолько, чтобы туда нельзя было попасть. Носов отправил заявку. Через час его приняли.
  
  В группе было объявление: "Спиритический сеанс. Москва, район Хамовники. В эту субботу, в 19:00. Ведущий - Яков Демченко. Запись в личку".
  
  Носов записался. Он написал Демченко личное сообщение: "Привет, Яков. Это Михаил Носов. Помнишь меня? Мы пересекались на творческой встрече с целителем Бардиным. Хочу прийти на сеанс. Можно?"
  
  Ответ пришёл быстро: "Михаил! Конечно, помню. Приходи. Буду рад".
  
  ---
  
  Суббота. Вечер. Носов приехал в Хамовники - старый район с особняками и тихими переулками. Квартира, где проводился сеанс, находилась на третьем этаже сталинского дома. Дверь открыла женщина лет сорока, с усталым лицом и тёмными волосами, собранными в хвост.
  
  - Вы к Якову? - спросила она.
  
  - Да, - сказал Носов. - Я Михаил. Мы знакомы.
  
  Женщина кивнула и пропустила его внутрь. Квартира была небольшой, но уютной. В гостиной стоял круглый стол, накрытый тёмной скатертью. На столе - свечи, карты Таро, какие-то амулеты. Вокруг стола сидели люди - человек восемь, разного возраста. Кто-то в костюме, кто-то в джинсах и свитере. Обычные люди. Ищущие. Такие всегда приходят на спиритические сеансы.
  
  Демченко стоял у окна. Он был в чёрной рубахе навыпуск, подпоясанной ремнём. На шее - серебряный амулет. Он выглядел уставшим. Глаза были красными, лицо - серым. Но когда он увидел Носова, он улыбнулся.
  
  - Михаил! - сказал он, подходя. - Сколько лет, сколько зим. Ты всё ещё в Москве?
  
  - Всё ещё, - сказал Носов. - А ты, я смотрю, расширяешься. Подольск, группа, спиритические сеансы.
  
  - Работаем, - сказал Демченко. - Хочешь присоединиться? У нас сегодня интересный сеанс. Связь с духами.
  
  - Посмотрю, - сказал Носов.
  
  Он сел в углу, на стуле, и стал наблюдать.
  
  Сеанс длился около часа. Демченко говорил о тонких энергиях, о связи с потусторонним, о том, как важно открыть своё сознание. Люди слушали, затаив дыхание. Кто-то плакал. Кто-то улыбался. Носов смотрел на них и думал о том, что все они ищут что-то. Каждый своё. Кто-то - утешение. Кто-то - ответы. Кто-то - просто внимание.
  
  Но сам сеанс не дал никаких результатов. Никаких духов, никаких знаков, никаких странных энергий. Демченко просто говорил. Люди просто слушали. Это была игра. Спектакль. Носов это понимал. Но он не мешал. Он ждал.
  
  После сеанса люди разошлись. Демченко подошёл к Носову.
  
  - Ну как? - спросил он.
  
  - Интересно, - сказал Носов. - Ты умеешь работать с людьми.
  
  - Это моя работа, - сказал Демченко. - Слушай, Михаил. У меня к тебе есть предложение.
  
  - Какое?
  
  - Работа. Хорошо оплачиваемая. Мне нужен человек, который разбирается в магии. Настоящей. Не этой показухи для клиентов. Ты ведь настоящий маг, я знаю. Я слышал о тебе. Ты умеешь многое. Диагностика, защита, снятие порчи. Мне нужен партнёр.
  
  Носов посмотрел на него внимательно.
  
  - Что за работа?
  
  - Разная, - сказал Демченко. - Консультации. Помощь клиентам. Иногда - выезды. Люди приходят с проблемами. С квартирами, с бизнесом, с семьями. Им нужна помощь. Настоящая. Ты можешь её дать.
  
  - И сколько ты заплатишь?
  
  - Много, - сказал Демченко. - Очень много. Ты не пожалеешь.
  
  Носов молчал. Он смотрел на Демченко и чувствовал, что что-то не так. Что-то в его глазах. Что-то в его голосе. Он не мог понять, что именно. Но что-то было. Демченко был скрягой. Все это знали. Он торговался за каждый рубль, экономил на всём, продавал амулеты по завышенным ценам. А теперь он предлагал "очень много" за какую-то непонятную работу. Это было странно.
  
  - Хорошо, - сказал Носов. - Я подумаю.
  
  Демченко кивнул. Потом наклонился ближе и посмотрел Носову прямо в глаза. Носов почувствовал, как что-то давит на его сознание - мягко, но настойчиво. Гипноз. Демченко пытался его загипнотизировать. Проверял, тот ли он, за кого себя выдаёт.
  
  Носов не сопротивлялся. Он просто позволил давлению пройти сквозь себя, как вода сквозь песок. Он знал эту технику. Знал, как работать с сознанием. Демченко был хорош, но Носов был лучше.
  
  - Ты пытаешься меня загипнотизировать, - сказал он спокойно.
  
  Демченко отшатнулся. Его лицо побледнело. На секунду в его глазах мелькнул страх. Но он быстро взял себя в руки.
  
  - Прошу прощения, - сказал он. - Профессиональная привычка. Проверяю новых людей. Не обижайся.
  
  - Не обижаюсь, - сказал Носов. - Но давай без этого.
  
  Демченко кивнул. Он улыбнулся - натянуто, неискренне. Но ничего не сказал.
  
  ---
  
  Носов уехал из Хамовников вечером. Дождь снова начался - мелкий, моросящий. Носов сидел в такси и смотрел в окно. В голове у него было много мыслей. Демченко пытался его загипнотизировать. Это было странно. Зачем? Что он хотел проверить?
  
  Носов достал телефон и набрал Крамаровского.
  
  - Это Носов. Я был на сеансе Демченко.
  
  - Что узнал?
  
  - Он предложил мне работу. Хорошо оплачиваемую. Сказал, что я настоящий маг, что я умею многое. Хочет, чтобы я работал с его клиентами.
  
  - И?
  
  - И он пытался меня загипнотизировать.
  
  Крамаровский помолчал.
  
  - Зачем?
  
  - Не знаю. Проверял, наверное. Тот ли я, за кого себя выдаю.
  
  - Что ты ему сказал?
  
  - Ничего. Я просто позволил ему попробовать. Он не смог. Это его насторожило, но он это скрыл.
  
  Крамаровский снова помолчал. Потом сказал:
  
  - Ты думаешь, он связан с Коваленко?
  
  - Не знаю, - сказал Носов. - Но что-то не так. Мне показалось, что он был чем-то напуган. Я это почувствовал. И ещё - он скряга. Все это знают. А теперь он предлагает мне "очень много" за непонятную работу. Это странно. Может быть, Коваленко приходил к нему. Может быть, он ищет кого-то через него.
  
  - Но он ничего не сказал?
  
  - Ничего.
  
  Крамаровский вздохнул.
  
  - Возвращайся в штаб. Будем думать.
  
  Носов положил трубку. Такси ехало по Москве. Дождь стучал по стеклу. Носов смотрел в окно и думал о том, что впереди - долгая игра. Игра в неизвестность.
  
  ---
  
  Когда он вернулся в штаб, Крамаровский ждал его в кабинете. Ватников был там же - стоял у окна, глядя на серое небо.
  
  - Демченко, - сказал Крамаровский. - Мы проверили его связи. Он курирует секту "Астральный Ковчег". У них есть последователи. И среди них - люди, которые интересуются разными оккультными практиками. Возможно, кто-то из них что-то видел.
  
  Носов задумался. Это было логично. Демченко, его секта поклонников, странные люди. Всё сходилось в одной точке.
  
  - Что ты предлагаешь?
  
  - Поезжай к нему снова, - сказал Крамаровский. - Прими его предложение. Узнай, что ему известно. И заодно - не появлялся ли у него какой-либо странный гость.
  
  Носов кивнул. Он понимал. Это был шанс. Следовало проглотить эту наживку.
  
   Глава 5. "Сверхдети"
  
  Он выбрал крышу заброшенной высотки на востоке города - здание семидесятых годов постройки, расселённое три года назад под снос, который так и не начался. Стройка встала, забор обвалился в двух местах, и теперь здание стояло пустым девятнадцатиэтажным памятником чьей-то нереализованной инвестиционной идее. Коваленко поднялся на самый верх по лестнице без перил, мимо квартир с грязными, кое-где выбитыми окнами и надписями на стенах, и вышел на плоскую кровлю, покрытую потрескавшимся битумом и лужами дождевой воды, в которых отражалось предзакатное небо.
  Вечер выдался ясным - редкость для этой осени. Тучи, которые преследовали город четвёртые сутки, наконец разошлись, и низкое солнце красило облака на западе в ржавый, тревожный цвет. Внизу, насколько хватало глаз, лежала Москва: миллионы огней, зажигавшихся один за другим по мере того, как темнело, - окна, фонари, реклама, фары машин, ползущих по проспектам, как светящиеся насекомые. Красивое зрелище, если смотреть на него как на зрелище. Коваленко смотрел на него иначе.
  Здание он выбрал не только за вид. Пустующие этажи давали главное, - полное отсутствие свидетелей. За четыре дня он успел обжить одну из квартир на двенадцатом этаже: голые стены, матрас, снятый с выброшенной кровати соседей, найденный на помойке спальный мешок. Есть ему почти не требовалось - тело Коваленко просило пищи только по необходимости, и он кормил его тем немногим, что покупал в круглосуточных магазинах, лишь бы оно не подвело его в нужный момент. Он мог вообще не спать. Сон был человеческой роскошью, а не его потребностью, но он заставлял себя закрывать глаза несколько раз в сутки на час или немногим более - просто входя в глубокий транс и сканируя обстановку вокруг.
  Он сел на край парапета, свесив ноги в пустоту девятнадцати этажей, и закрыл глаза.
  За те несколько дней, что он провёл в этом теле, он научился многому: ходить, не привлекая внимания; говорить достаточно бегло, чтобы продавщица в магазине не морщилась, вслушиваясь в акцент; улыбаться ровно столько секунд, сколько нужно, не больше и не меньше. Но одно осталось прежним, неизменным с той стороны границы, - то, как он видел живое.
  Он отпустил обычное зрение и позволил себе провалиться в другой слой восприятия - тот, что всегда лежал под привычным миром, как изнанка под тканью. Город исчез - дома, улицы, реклама, - и на его месте развернулось иное: бескрайнее поле из мельчайших искр, каждая из которых была человеком, или собакой, или голубем на карнизе, или деревом в сквере. Миллионы огоньков, дрожащих, пульсирующих, большинство - тусклых, ровных, одинаковых, как штампованные монеты. Обычная жизнь, обычные заботы. Топливо, которое горит и не знает, что горит. Где-то внизу, в свете фонарей, шёл человек с собакой на поводке - и собачий огонёк, маленький, простой, честный, горел куда ровнее, чем огонёк хозяина, дёрганый и нервный, будто тот весь вечер спорил сам с собой. В окне пятого этажа соседнего дома мерцал другой огонёк, совсем слабый, - там, судя по всему, кто-то умирал медленно и уже давно и почти смирился. Коваленко скользил дальше, не задерживаясь: не его добыча, не его дело.
  Зрелище по-своему завораживало его - не красотой, а масштабом расточительства. Столько потенциала, столько сырой, необузданной энергии в каждом из этих огоньков, и почти никто из них не подозревал, чем на самом деле является. Люди рождались, проживали жизнь и умирали, ни разу не заглянув под собственную кожу. В этом смысле его мир был честнее: там сила была видна сразу, и слабые не притворялись сильными.
  Он искал не свет вообще, а один конкретный - тот, что должен был гореть иначе, чем остальные: моложе, яростнее, ещё не остывший в компромиссах взрослой жизни. Девочка. Четырнадцать лет. Фамилия - Смолякова, имя - Татьяна. Больше ему не сказали, да и не нужно было больше: такие огни редко бывают тихими.
  Знание об этом ребёнке пришло к нему вместе со всем остальным, что он принёс через границу, - не воспоминанием, а самой структурой задачи, вроде инстинкта, которым щенок находит сосок матери, не умея ещё ни видеть, ни думать. Там, по ту сторону, те, кто отправил его, видели дальше, чем видел он сам. Ему не обязательно было понимать, почему эта девочка важна. Достаточно было знать, что она есть - и что её быть не должно.
  Он уже знал общую форму города - не только улицы и станции метро, которые выучил за эти дни, как выучивают чужой язык, зазубривая слово за словом, а именно эту, вторую карту, наложенную на первую. Знал, где гуще скапливаются молодые, яростные огни - университеты, ночные клубы, стадионы в дни матчей, - а где горит спокойное, ровное пламя зрелости: спальные районы, офисные башни, кладбища на самом краю сети, почти беззвучные. Эта вторая карта менялась быстрее человеческой: то, что вспыхивало толпой в девять вечера, к полуночи гасло почти полностью.
  Он двинулся вдоль огней методично, как человек, разбирающий рассыпанные монеты по достоинству. Восток. Юго-восток. Центр. Он отбрасывал взрослых - их огни горели иначе, обточенные годами компромиссов. Отбрасывал стариков, чьи огоньки тлели, готовясь угаснуть. Искал молодость и силу вместе - редкое сочетание, потому что сила обычно приходит с возрастом, а у детей, если она и есть, чаще спит, чем горит.
  Дважды ему казалось, что он нашёл нужный след. В первый раз огонёк вёл его через полгорода, разгораясь ярче с каждой минутой, и он уже почти позволил себе что-то похожее на предвкушение - но след довёл его до окна над круглосуточной кофейней, за которым сидела девушка лет семнадцати, а не четырнадцати, и предвкушение потухло так же быстро, как вспыхнуло. Во второй раз огонёк оказался младше, но слабее, - обычная школьница с обычным, хоть и чуть более ярким, чем у сверстниц, свечением, интересующаяся Таро и вейпами в равной мере, из тех, кого отдел, вероятно, даже не потрудился внести в список. Не то.
  На третий раз он нашёл не свет, а его отсутствие.
  Где-то в стороне Юго-Запада, среди тысяч обычных огней, было пятно, лишённое всякого свечения, - ровно очерченный участок пустоты размером с квартал. Не так, как отсутствует свет у мёртвого объекта: здесь не было ощущения смерти, скорее ощущение стены. Плотной, гладкой, без единого шва.
  Он потянулся к этому пятну осторожно, тем же самым чутьём, каким выслеживал жертву на охоте по ту сторону границы. Пятно не пускало. Не отталкивало грубо, не жгло, не сопротивлялось агрессией - оно просто было закрыто, ровно и полно, как дверь без ручки. Работа была искусной. Он узнавал искусность, даже когда та была направлена против него самого: так мастер узнаёт мастера по одному взгляду на шов. Кто-то построил это специально, и построил хорошо. Не случайная защита перепуганного оккультиста вроде Демченко с его дешёвым амулетом на шее. Настоящая работа - многослойная, продуманная, обновляемая: он чувствовал, как по краям пятна время от времени пробегает лёгкая рябь, будто щит подпитывали заново, не давая ему ослабнуть.
  Он не мог быть уверен, что за этим пятном - девочка, которую он искал. Но не мог быть уверен и в обратном. А значит, стоило проверить, единичен ли этот случай.
  Он расширил поиск, отпустив внимание шире по городу, - и нашёл ещё одно такое же пятно. Потом ещё. Третье, совсем небольшое, размером в одну квартиру, обнаружилось на севере, за кольцевой. Четвёртое пряталось где-то в районе старых промышленных зон. Разного размера, разной плотности - но одного и того же почерка: та же гладкость, то же отсутствие швов, та же ритмичная рябь подпитки.
  Это не была защита одного ребёнка. Это была система.
  
  Того, что скрывалось за этими щитами, Коваленко разглядеть не мог - в этом и заключалась их работа. Но если бы хоть один из них поддался на мгновение, он увидел бы то, чего не знал ни один человек за пределами нескольких кабинетов на подземных этажах штаба тринадцатого отдела.
  Он увидел бы программу под названием "Сверхдети" - негласный, тщательно засекреченный проект, которым отдел занимался почти столько же, сколько существовал сам. Программа не искала обычных чувствительных детей - таких, как та, что интересовалась Таро и вейпами; таких отдел вылавливал десятками и оставлял в покое, под самым лёгким наблюдением. Она искала другое: подростков с психикой и энергетикой такой мощности, что из них при должной огранке можно было вырастить не рядовых сенсов, а нечто большее - активных биоэнергетиков, способных не просто чувствовать тонкий мир, но действовать в нём, менять его, вести за собой других. Будущую элиту. Людей, которые однажды встанут во главе целых групп обычных экстрасенсов и своими способностями будут влиять на происходящее не только в этом мире, но и за его пределами.
  Таких детей отдел не трогал - не вербовал, не забирал из семей, не пугал ранним вмешательством. Он просто наблюдал. Годами. Незаметно выстраивал вокруг них защиту, укреплял её по мере того, как ребёнок рос, и ждал того момента, когда объект - так это называлось в документах, объект, - сам не станет достаточно взрослым, чтобы сделать выбор осознанно, а отдел не решит, что время пришло. Программу придумали ещё в восьмидесятых - по кулуарным рассказам, после того как один одарённый подросток, которого отдел вовремя не заметил, чуть не спалил энергетически половину пионерлагеря во время истерики из-за проигранной эстафеты. С тех пор в отделе предпочитали знать заранее, а не разбираться постфактум.
  Татьяна Смолякова была одной из них. Четырнадцать лет, девятый класс, любит рисовать и терпеть не может математику - и одна из самых мощных сигнатур, какие отдел когда-либо фиксировал у ребёнка её возраста. Крамаровский, когда её дело легло ему на стол три года назад, перечитал сводку дважды, не веря цифрам, а потом распорядился присвоить ей высший уровень защиты - тот же, что за всю историю программы полагался считанным единицам. А ещё она была дочерью человека, который сам работал в этом здании, в аналитической группе, - человека, который каждый вечер возвращался домой и не рассказывал дочери, чем занимался весь день, потому что таковы были правила, и потому что он не представлял, что однажды в самом центре документа с грифом, который он сам когда-то помогал составлять, окажется его собственная дочь.
  Ничего из этого Коваленко не знал. И не узнал бы, пока щит стоит.
  
  Он открыл глаза. Город внизу снова стал просто городом - огни, шум, дождевая труба, стучащая где-то этажом ниже от ветра. Коваленко сидел неподвижно ещё несколько минут, обдумывая то немногое, что удалось узнать наверняка.
  Кто-то в этом мире умел строить настоящие щиты - не любительские побрякушки, а закрытые системы, обновляемые и согласованные между собой, будто их создавал не один человек, а целая школа. И этот кто-то защищал не одного ребёнка, а нескольких, разбросанных по всему городу, - а это означало не панику, а план. Долгий, терпеливый план, в чём-то похожий на его собственный.
  Он знал толк в терпеливых планах. Его собственный тянулся уже не первое столетие - с той самой ночи, когда люди в рясах загнали его за грань, а он поклялся себе, если то, что происходило в его сущности, вообще можно было назвать клятвой, однажды вернуться и отомстить этому миру. Столетия не были для него абстракцией - такой же обычной мерой времени, как для человека час или день. И если у противника хватило терпения выстроить систему подобного масштаба и не торопиться её испытывать, значит, противник понимал цену терпения не хуже него самого. Это стоило учитывать.
  Это напомнило ему о человеке в аэропорту - том, что толкнул его плечом, а после снова возник у театра на Таганке, слишком быстро и слишком точно для случайности. Тогда Коваленко не сумел как следует считать его. Теперь, после встречи с этими щитами, он понимал, что почувствовал тогда нечто похожее: не настороженность, а такую же плотную, обученную закрытость. Кто-то его искал. Целенаправленно, организованно, теми же руками, что строили эти стены вокруг детей. Коваленко понимал, что это те самые, чьи предки столетия назад жгли таких как он на кострах инквизиции, а теперь сменили рясы на темные костюмы, тактические куртки и пропускные удостоверения из пластика. Они нашли девочку раньше него.
  Пробить такую защиту в одиночку он не мог - по крайней мере, не быстро и не тихо, а быстро и тихо было единственным способом, которым он собирался действовать в этом мире, пока не изучит его до конца. Ему требовалось либо то, чего у него пока не было, - глаза и руки внутри самой этой системы, кто-то с достаточным даром, чтобы почувствовать щит изнутри, а не биться в него снаружи, - либо Шаров, который, если верить слухам, умел не пробивать двери между мирами, а с помощью своего дара просто открывать их там, где никто другой не видел даже стены.
  Демченко должен был вот-вот вернуться с ответом. Три дня - не так уж много времени, но Коваленко умел ждать. Он ждал столетия, и ещё несколько дней ничего не изменят.
  Завтра он навестит Демченко снова - не дожидаясь истечения срока, а просто чтобы напомнить о себе, о цене молчания. Страх был не самым благородным инструментом из всех, что он успел здесь опробовать, зато самым надёжным. А если у Демченко найдётся хоть один по-настоящему одарённый знакомый среди его паствы, готовый работать за деньги, а не по убеждению, - тем лучше. Такие люди редко задают лишние вопросы.
  Он поднялся с парапета, отряхнул куртку и в последний раз посмотрел на город - на миллионы обычных огней и на несколько закрытых от него островков тишины, разбросанных среди них, точно капканы, расставленные охотником, о котором он пока не знал ничего, кроме одного: этот охотник тоже умел ждать.
  Потом он повернулся и пошёл к лестнице. Внизу его ждал город, который он собирался узнать гораздо лучше, чем тот хотел быть узнанным.
  
   Глава 6. "Проверка"
  
  Бардин попросил Носова заехать "на минутку", как он выражался всегда, когда минуткой дело не ограничивалось ни разу в жизни. У него, по его словам, "зависла" клиентка - женщина с застарелой бессонницей, на которую не действовали ни травы, ни заговоры, ни даже святая вода, освящённая, по уверению самого Бардина, лично на Афоне.
  Геннадий Львович Бардин занимал полуподвальное помещение на Сретенке, которое сам называл "кабинетом", хотя больше оно напоминало лавку антиквара, перепутавшего все эпохи разом: тибетские поющие чаши соседствовали с потемневшими от времени иконами, чучело совы на книжном шкафу таращилось стеклянным глазом на хрустальный шар в углу, а на стене, в простой деревянной рамке, висел диплом кандидата биологических наук - единственная, по собственному признанию Бардина, подлинная бумага во всей комнате. Сам он, грузный мужчина под шестьдесят, с гривой седых волос, зачёсанных назад, и румяным, добродушным лицом, восседал в кресле, обтянутом потёртым бордовым бархатом, и разливал чай из электрического самовара, купленного, по его словам, "у последнего настоящего мастера в Туле".
  - Михаил, дорогой, ты бледный какой-то, - сказал он, протягивая Носову чашку с блюдцем. - Плохо спишь? Я же давал тебе настойку пустырника с мелиссой - три капли перед сном, и никаких снов о работе.
  - Сплю нормально, Геннадий Львович, - сказал Носов, принимая чашку. - Дела просто.
  - Дела! - Бардин всплеснул руками, отчего один из перстней на его пальце звонко стукнул о фарфор. - У всех дела. Вот и Яков твой на днях звонил - тоже, видно, дела у человека.
  Носов насторожился, но не позволил этому отразиться ни на лице, ни на голосе.
  - Демченко? Мне он не звонил.
  - Тебе - нет. - Бардин отхлебнул чай с видимым удовольствием, прикрыв глаза. - Мне звонил. Спрашивал про тебя. Дотошно так, знаешь, будто справку наводит для отдела кадров: где ты учился, у кого перенимал, не встречал ли я тебя раньше, чем ты появился в Москве. Я, конечно, сказал всё как есть - что появился ты внезапно, лет пять назад, и что работаешь чисто, я сам проверял.
  - И как же ты проверял? - спросил Носов с любопытством, за которым легко было спрятать настоящую тревогу.
  Бардин рассмеялся - раскатисто, от души, так что затряслись все три подбородка.
  - А как все проверяют, дорогой мой. Попросил тебя вылечить мой радикулит и посмотрел, вылечишь или нет. Ты вылечил. Мне этого достаточно. Якову, видно, нет.
  - Странно, что он вдруг заинтересовался, - сказал Носов, отпивая чай - горячий, с чабрецом, неожиданно вкусный. - Мы столько лет знакомы шапочно, не больше.
  - У Якова сейчас, кажется, свои тревоги, - понизил голос Бардин, будто делился секретом, хотя в комнате, кроме них двоих и совы на шкафу, не было ни единой живой души. - Я слышал от Инны - ну, той, что хозяйство у него ведёт, - что он сам не свой уже которую неделю. Не спит, шарахается от собственной тени, вздрагивает от звонка в дверь. Она думает - роман неудачный. А я думаю - деньги, у него вечно с деньгами беда, хотя трясётся над каждой копейкой так, что от жадности аж скулы сводит.
  Носов кивнул, будто просто поддерживая разговор, и перевёл его на бессонную клиентку - рецепт он дал старый, проверенный, ещё из того арсенала, который сколачивал годами специально для таких визитов: смесь пустырника, мяты и щепотки соли, заговорённой на растущую луну, действовавшей исключительно за счёт эффекта плацебо и уверенного голоса. Бардин остался доволен. Но, уже прощаясь в дверях, Носов ещё раз мысленно взвесил услышанное. Демченко наводил о нём справки - не из праздного любопытства, а методично, по всем статьям. Значит, готовился либо довериться, либо сдать. А может, и то и другое сразу.
  
  Дверь на этот раз открыла та же женщина, что и в прошлый раз, - Инна, вспомнил Носов, та самая, о ком говорил Бардин, хозяйство Демченко держалось на ней так же прочно, как крыша на балках. Сегодня она выглядела ещё более измотанной: тёмные круги под глазами, руки, машинально теребящие край вязаной кофты. Она едва взглянула на Носова, буркнула "проходите" и тут же метнулась обратно на кухню, где явно что-то подгорало.
  В гостиной было людно - те же лица, что и в прошлый раз, плюс парочка новых: полная женщина в вязаной шали, нервно перебиравшая чётки, и молодой парень в круглых очках, явно попавший сюда случайно и уже об этом жалевший. Свечи горели, скатерть была расстелена, карты Таро разложены веером - привычная декорация, которую Носов успел выучить наизусть.
  Демченко стоял у окна, и перемену Носов заметил сразу. За неделю тот будто постарел лет на пять: щёки провисли, под глазами набрякли мешки цвета несвежей ветчины, а руки, когда он потянулся поправить амулет на шее, заметно дрожали. Он через силу улыбнулся навстречу Носову, но улыбка вышла резиновой, ненастоящей.
  - Михаил! Рад, что пришёл.
  - Как сам, Яков? - Носов пожал протянутую ладонь - влажную и холодную, несмотря на духоту в комнате. - Выглядишь неважно.
  - Не высыпаюсь, - быстро сказал Демченко, отводя глаза. - Дела, знаешь. Сегодня, кстати, будет особенный вечер. Гостью привёл.
  Гостья появилась минут через десять - и вместе с ней в комнату будто вошёл сквозняк из совсем другого времени. Носов ощутил её раньше, чем увидел: лёгкое давление на затылке, как будто кто-то поднёс ладонь к самой коже, не касаясь. Он обернулся вместе со всеми.
  Женщине было на вид лет семьдесят, но в осанке не было ни намёка на дряхлость. Прямая, как отвес, невысокая, но плотная, кряжистая, точно вырезанная из дерева, которое сушили десятилетиями. Лицо тёмное от загара и морщин, изрезанное так густо, что напоминало растрескавшуюся глину, - но глаза на этом лице оказались вовсе не старушечьими: светло-карие, почти жёлтые, с той пронзительной ясностью, которую у стариков Носов видел нечасто - обычно взгляд с годами мутнеет, у неё же, наоборот, будто отточился, как лезвие, которое точили всю жизнь и ни разу не пустили в дело. Седые волосы были туго заплетены в косу и уложены короной, отдельные жёсткие пряди выбивались у висков. Одета она была странно: длинная тёмная юбка из плотной шерсти, поверх неё вязаная кофта с деревянными пуговицами, а на груди вместо привычного амулета - простой платок, повязанный особым, незнакомым Носову узлом. Но на левой руке, среди мозолистых пальцев с обломанными ногтями, поблёскивал смартфон новейшей модели, который она держала так же естественно, как держала бы веретено.
  - Знакомьтесь, - сказал Демченко, и в голосе его Носов уловил напряжение, тщательно спрятанное под наигранным радушием. - Светлана Петровна. Приехала специально из Тверской области. Настоящий мастер, таких больше не делают.
  - Будет вам, Яков Ильич, - сказала женщина, и голос её оказался неожиданно низким, почти мужским, с лёгкой хрипотцой. - Делают, только реже. - Она обвела комнату взглядом и на Носове задержалась на долю секунды дольше, чем на остальных. - Ну что, начнём, что ли? Или так и будем чай пить?
  Сеанс потёк своим чередом - свечи, разговоры о тонких энергиях, Демченко в своей стихии, хотя сегодня выступление получалось у него более натужным, чем прежде: голос то и дело срывался, руки тянулись поправить несуществующую складку на рубахе. Светлана сидела молча, сложив ладони на коленях, и наблюдала за происходящим с выражением человека, разглядывающего детский утренник, - снисходительно, без раздражения, но и без малейшего почтения.
  Минут через двадцать Демченко объявил "круг единения" - все взялись за руки, замкнув цепь вокруг стола. Носову досталось место между полной женщиной с чётками и Светланой. Едва её сухая, тёплая ладонь легла в его, он понял: началось.
  Это было не похоже на неуклюжие попытки самого Демченко - тот словно барабанил кулаком в запертую дверь, требуя впустить. Светлана просто вошла, будто дверь была не заперта, а всего лишь прикрыта неплотно. Носов ощутил лёгкое головокружение, а следом - чужое присутствие внутри собственных мыслей, аккуратное, методичное, как палец, ощупывающий подкладку в поисках потайного кармана. Она не спрашивала прямо. Она просто смотрела - туда, где у обычного человека лежат детские воспоминания, семья, страх, первая любовь, - и ждала, что покажется само.
  Носов встретил её на пороге собственного сознания, как встречают гостя, которого не ждали, но которому не хочется грубить. Он приоткрыл одну дверь - и вместо того, чтобы захлопнуть перед ней все остальные, повёл её по анфиладе комнат, в каждой из которых лежало немного правды и много вымысла, перемешанных так тщательно, что сам чёрт не отличил бы шов.
  Бабушку из Ряжска, гадавшую соседкам на воске и хлеставшую его хворостиной за подглядывание, - этой бабушки никогда не существовало, но плакать по ней он умел совершенно искренне. Комнату в коммуналке, где в четырнадцать лет он впервые почувствовал, что может остановить чужую кровь одной лишь мыслью, - и ужас пополам с восторгом, сопровождавший это открытие. Зал суда, где его судили за мошенничество, - тут он не солгал ни единой деталью, только позволил Светлане ощутить не раскаяние, а холодную, расчётливую злость на тех, кто попался в его сети и потом побежал жаловаться. А где-то на самом дне, под всем этим, - искреннюю, незамутнённую жажду денег и признания, которая двигала бы настоящим Михаилом Носовым, если бы такой человек существовал на свете.
  Он не пытался её убедить. Он пытался её утомить - заставить брести по коридору из полуправд так долго, чтобы к концу она уже не помнила толком, с чего начала поиск.
  Он чувствовал, как её внимание задерживается то тут, то там, ощупывая каждую комнату придирчиво, но безрезультатно. Один раз ему показалось, что она замерла у двери зала суда чуть дольше, чем у остальных, - будто что-то в холоде этой злости показалось ей неправильным, слишком отточенным для настоящей, невыдуманной эмоции. Но мгновение прошло, и она двинулась дальше.
  Наконец давление ослабло. Светлана убрала ладонь - сеанс как раз завершился, свечи одна за другой гасли под чьим-то нарочитым дыханием, - и Носов увидел, как она смотрит на него: не с подозрением, а с чем-то вроде лёгкой профессиональной задумчивости, с какой опытный слесарь смотрит на замок, открывшийся не с первой попытки, но и не так, как должен был открыться.
  - Интересный вы человек, Михаил, - сказала она, поднимаясь со стула с неожиданной для своих лет лёгкостью. - Разное на своём веку повидала. А такого - нечасто.
  - Это плохо или хорошо? - спросил Носов, стараясь, чтобы вопрос прозвучал скорее весело, чем настороженно.
  Светлана посмотрела на него ещё секунду - долгую, немигающую, жёлтую, как у совы на полке у Бардина.
  - Пока не знаю, - сказала она просто и отошла к Демченко.
  
  Носов ушёл одним из первых, сославшись на ранний подъём. На улице снова моросил мелкий, нудный дождь - тот самый, что этой осенью, кажется, не прекращался толком ни разу. Он дошёл до машины, сел за руль и только там позволил себе выдохнуть по-настоящему.
  Он набрал Крамаровского.
  - Демченко привёл ведьму, - сказал он вместо приветствия. - Настоящую. Пыталась влезть мне в голову.
  - И как? - в голосе Крамаровского не было тревоги, только сухой, деловой интерес.
  - Не пустил её дальше, чем сам хотел. Но она что-то почувствовала. Не знаю, что именно и насколько это её убедило.
  Крамаровский помолчал секунду.
  - Насколько она хороша?
  - Достаточно, чтобы Демченко боялся её сильнее, чем меня, - сказал Носов. - Такую не купишь за спасибо. Кто-то привёз её сюда специально, издалека, и явно не бесплатно. Демченко либо очень напуган, либо очень заинтересован в том, чтобы я оказался чист.
  - Или и то и другое разом, - сказал Крамаровский.
  - И то и другое, - согласился Носов. - Он ещё и обо мне на этой неделе расспрашивал - у Бардина. Дотошно, по всем статьям.
  - Значит, не просто перестраховывается. Готовится либо довериться тебе, либо сдать кому-то.
  - Или обоим сразу, - сказал Носов, заводя двигатель. - Посмотрим, что он выберет.
  
  Демченко проводил последних гостей в начале двенадцатого и запер дверь на оба замка - привычка, появившаяся у него только на этой неделе. Светлана осталась. Она сидела в кресле, которое до этого занимал давешний гость с чётками, и смотрела на оплывающие свечи с тем же спокойным, чуть скучающим выражением, с каким смотрела на весь сегодняшний вечер.
  - Ну? - не выдержал Демченко, садясь напротив. Голос его прозвучал тоньше, чем ему хотелось бы. - Что скажешь?
  Светлана не торопилась с ответом. Она взяла со стола огарок свечи и покатала его между пальцами, будто взвешивая что-то куда более важное, чем воск.
  - Скажу, что не знаю, - сказала она наконец. - А это со мной случается редко, Яков Ильич, и тебе это должно быть известно лучше многих.
  - Но ты же что-то почувствовала. Я видел твоё лицо.
  - Почувствовала, что дом у него внутри большой, - сказала она, не глядя на Демченко. - Слишком большой для человека его лет. Много комнат, и в каждой - своё: где горе, где злость, где стыд. Всё настоящее на ощупь. - Она наконец подняла глаза. - Беда в том, что настоящих домов таких размеров я за всю жизнь видела два, от силы три. И оба раза за дверью, которая казалась последней, обнаруживалась ещё одна.
  - То есть он лжёт?
  - То есть я не дошла до последней двери, - сказала Светлана с ноткой раздражения, будто её заставляли повторять очевидное. - Может, потому что комнат и вправду так много. А может, потому что он умеет строить их быстрее, чем я умею искать. Доказательств у меня нет, Яков. Есть только зуд вот здесь, - она постучала себя по груди сухим пальцем, - а зуд к делу не пришьёшь.
  Демченко замолчал, глядя на оплывающую свечу. Уже почти сутки в его голове без остановки крутилась одна-единственная мысль, по-настоящему имевшая значение: завтра. Завтра снова придёт тот, в чью тень он на всю оставшуюся жизнь не хотел бы смотреть ещё раз. А у него по-прежнему не было ничего, что можно было бы ему предложить, - ни адреса Шарова, ни даже намёка, где искать. Единственное, что появилось за эти дни, - это Носов. Человек, о котором он так толком ничего и не узнал, кроме того, что тот, возможно, действительно что-то умеет.
  Он мог рассказать Носову всё. Про шар. Про тень на стене, обернувшуюся костяным чудовищем. Про пустые глаза человека, назвавшего себя гостем из-за границы. Про три дня, из которых остался один. Если Носов и вправду был тем, кем казался, - сильным магом, отчаянно нуждающимся в деньгах и репутации, - такая правда могла обернуться спасением: вдвоём искать проще, чем в одиночку, а Носов, если верить слухам, знал в этом городе людей, до которых Демченко никогда бы не дотянулся сам.
  Но если Светлана права хоть отчасти - если за той последней дверью, до которой она не дошла, прячется не просто талантливый мошенник, а нечто куда более опасное, - рассказать значило подписать себе приговор быстрее, чем это сделал бы сам гость из-за границы.
  Демченко потёр лицо ладонями. Он устал бояться, но альтернативы этому пока так и не придумал.
  - Мне нужно решить это до завтра, - сказал он вслух, скорее самому себе, чем Светлане.
  - Тогда решай быстрее, - отозвалась та, поднимаясь с кресла и разминая поясницу с тихим кряхтением, которое на мгновение сделало её снова просто пожилой женщиной, а не оракулом. - Утро вечера мудренее, Яков Ильич. Но у тебя, кажется, с утрами сейчас перебои.
  Она накинула на плечи большую тёмную шаль, коротко попрощалась и вышла, оставив Демченко один на один с оплывшими свечами, остывшим чаем и тем самым решением, принять которое он всё ещё не был готов.
  
  Глава 7. "Легенда"
  
  Электричка до Подольска в этот час была почти пуста - три вагона, разделённые на тех, кто спал, привалившись к окну, и тех, кто листал телефон с тем особым, отсутствующим выражением лица, какое Коваленко уже научился узнавать у людей на исходе рабочего дня. Он сидел у окна, глядя, как редеют дома, уступая место складам, гаражным кооперативам и голым по-осеннему рощам, и думал о том, что осталось сделать.
  Демченко не звонил с момента прошлой встречи. Это само по себе было ответом: человек, у которого есть хорошие новости, не тянет с докладом. Человек, у которого новостей нет, тянет до последнего, надеясь, что чудо случится само собой.
  Чуда, судя по всему, не случилось. Коваленко в этом почти не сомневался - но проверить стоило лично, а заодно напомнить Демченко, что сроки не бывают гибкими просто потому, что кому-то не хватило времени или смелости.
  Страх был самым надёжным инструментом из всех, что попадались ему в этом мире, но и у страха имелся срок годности: слишком долго держать человека на нём - и тот либо ломается совсем, теряя всякую пользу, либо, наоборот, находит в себе неожиданную смелость отчаяния.
  Дом он нашёл по памяти - двухэтажный, кирпичный, с мансардой и слишком высоким для дачного посёлка профнастильным забором, будто хозяин боялся не грабителей, а чего-то куда более пристального внимания. Камера над воротами качнулась, провожая его объективом, пока он шёл по дорожке к крыльцу. Дверь открылась раньше, чем он успел постучать.
  Демченко выглядел так, будто не спал несколько ночей подряд, - а может, и вправду не спал. Лицо серое, обвисшее, под глазами набрякли тёмные мешки, губы потрескались, и он то и дело облизывал их, прежде чем заговорить, точно во рту у него постоянно пересыхало.
  - Кирилл. - Голос дрогнул на первом же слоге. - Заходи.
  Коваленко сел в то же кресло, что и в прошлый раз, не дожидаясь приглашения, и посмотрел на хозяина дома с тем спокойным, ничего не обещающим выражением, которое успел довести почти до совершенства за эти несколько дней.
  - Три дня, - сказал он. - Прошли. У меня мало терпения на арифметику, Яков, но даже я умею считать до трёх. Что у тебя есть?
  Демченко опустился на диван напротив - как-то боком, будто ноги держали его нетвёрдо.
  - По Шарову - ничего, - выдавил он. - Я узнавал везде, где только мог, поднял все старые связи, обращался даже к тем, с кем пять лет не разговаривал. Никто не знает, где он сейчас. Одни говорят - Крым, другие - что он вообще давно умер, третьи молчат так, будто самого вопроса боятся. Шаров прячется лучше, чем кто бы то ни было в этом городе, кого я знаю. Мне жаль, но это правда.
  Коваленко молчал, и в этом молчании Демченко явно слышал больше угрозы, чем в любом крике.
  - Но, - быстро добавил он, поднимая обе ладони, будто защищаясь, - у меня есть кое-что другое. Человек. Может, не то, что ты искал, но выслушай сначала, прежде чем...
  - Говори, - сказал Коваленко.
  - Есть один... маг, - начал Демченко, тщательно подбирая слова. - Называет себя чёрным магом. Своё учение придумал - "Коды взлома Вселенной", слышал о таком? Мутная штука, из тех, что живут на форумах да ходят по квартирникам, но последователей у него немало, и деньги на него идут неплохие. Утверждает, что умеет воскрешать мёртвых. Телепортироваться. Лечит, говорит, СПИД и рак любой стадии - хоть последней, хоть какой. Ещё технику диагностирует на расстоянии, представляешь, - компьютеры чинит взглядом, не приезжая.
  - Шарлатан, - сказал Коваленко без вопросительной интонации.
  - Шарлатан, - кивнул Демченко с явным облегчением от того, что его поняли правильно. - Только тогда очень... убедительный шарлатан. Сидел за это, кстати, - пять лет получил по мошенничеству, статья сто пятьдесят девять, освободился в начале пятнадцатого года. С тех пор в Москве, крутится в тех же кругах, что и я. Деньги ему постоянно нужны - движение своё содержать надо, аренда, реклама. Обычная история, таких десятки в этом городе.
  - Тогда зачем ты вообще о нём заговорил?
  Демченко замялся, снова облизнул губы.
  - Потому что я его проверял. Дважды. Один раз сам - не вышло, отбил проверку так, будто заранее знал, чего я хочу. Второй раз человека привёл, серьёзного, издалека вызвал. Она тоже не смогла дойти до конца. - Он посмотрел на Коваленко почти виновато. - Обычный шарлатан так не умеет, Кирилл. Ни один из тех, кого я знаю, так не умеет.
  Демченко полез в телефон, потыкал в экран трясущимися пальцами и развернул его к гостю.
  - Вот. Из интернета взял, со старой странички его движения - там ещё остались фотографии, хоть саму страницу он давно почистил.
  Коваленко посмотрел на экран - и узнал.
  Лицо на снимке было чуть моложе и куда более театральным - тёмная водолазка, взгляд, явно отработанный перед зеркалом не один десяток раз, прежде чем получился нужный, многозначительный эффект, - но сомнений не оставалось ни на секунду. Тот же разрез глаз. Та же манера держать голову чуть склонённой набок, будто он всё время к чему-то прислушивается, чего не слышат остальные. Человек, который толкнул его плечом в зале прилёта, обвинил в краже кошелька, а после снова возник у театра на Таганке - слишком точно, слишком не случайно для простого совпадения.
  - Я его знаю, - сказал Коваленко ровно.
  Демченко вздрогнул.
  - Знаешь? Откуда?
  - Он умеет находить то, что не должно находиться, - сказал Коваленко, не отвечая напрямую. Он забрал телефон из рук Демченко и всмотрелся ещё раз, будто хотел выучить это лицо наизусть - хотя оно и без того уже прочно засело в памяти. - Как его зовут на самом деле?
  - Михаил. Носов Михаил. По документам, по крайней мере.
  - По документам, - повторил Коваленко с лёгким намёком на усмешку. - Ты сомневаешься, что документы настоящие?
  - Я ничего не знаю наверняка, - быстро сказал Демченко. - Но говорю как есть: он непростой человек. Обычные так не закрываются. И я бы на твоём месте, - он замялся, - был бы осторожен.
  Коваленко вернул телефон и поднялся с кресла - резко, одним движением, без той нарочитой замедленности, с какой обычно двигался среди людей.
  - Ты хорошо сделал, что рассказал, - произнёс он. Демченко выдохнул было с облегчением, но Коваленко продолжил, и облегчение на его лице снова сменилось страхом: - В следующий раз рассказывай сразу, а не когда время почти вышло. Мне бы не хотелось напоминать тебе об этом дважды.
  - Больше не придётся, - прошептал Демченко.
  У самой двери Коваленко на секунду задержался, глядя на съёжившегося на диване человека с той почти научной отстранённостью, с какой рассматривают образец под стеклом. Человек, закрытый так плотно, что даже опытная провидица не смогла пробиться до конца, - и тот же человек, что дважды пересёк его путь без видимой причины. Совпадения такого рода Коваленко не любил. За столетия он успел усвоить: то, что выглядит совпадением дважды подряд, почти всегда оказывается чьей-то работой.
  Пожалуй, стоило познакомиться с этим Носовым поближе. Но не сегодня - сегодня у него были другие, более неотложные дела.
  
  Возвращаясь в Москву на том же дребезжащем поезде, Коваленко думал уже не о Шарове и не о девочке за энергетическими щитами, а о деньгах. Он успел усвоить: в этом мире почти любая дверь открывается либо силой, либо деньгами, а силу лучше приберечь для тех дверей, которые не открываются никаким иным способом. Если Носов и вправду был тем, кем казался, - человеком непростым, способным проникнуть сквозь щиты вокруг одарённых детей, - понадобятся деньги. Возможно, немалые. У бездомного из заброшенной высотки на двенадцатом этаже на такое денег не было.
  К вечеру он уже присмотрел, где их взять.
  Он присматривался к подобным машинам уже три дня - не из внезапного любопытства, а с той же методичностью, с какой изучал расписание электричек и расположение камер в супермаркетах. Деньги в этом мире двигались по расписанию, таким же предсказуемым, как приливы, стоило только знать, куда смотреть.
  На окраине города, там, где широкий проспект переходил в шоссе, обрамлённое строительными рынками и оптовыми базами, ещё утром он заметил инкассаторскую машину - тяжёлый бронированный фургон грязно-белого цвета с эмблемой одного из банков, - забиравшую выручку из огромного гипермаркета в конце рабочего дня. Заведение работало допоздна, и, судя по расписанию на въезде, следующий инкассаторский рейс намечался на девять вечера, в сумерках, когда парковка почти пустела, а редкие покупатели торопились по домам, не глядя по сторонам.
  Он вышел на середину узкой дороги, петлявшей между высокими бетонными стенами складов. Фонари здесь не работали, и единственными источниками света были фары машины, которые уже показались вдали, разрезая темноту и дождь двумя желтыми конусами.
  
  Броневик приближался быстро, его тяжелый дизельный двигатель ревел, заглушая шум дождя. Коваленко стоял неподвижно. Он не шевелился, не пытался спрятаться. Он просто смотрел на слепящий свет.
  
  Водитель увидел фигуру на дороге слишком поздно. Раздался визг тормозов, тяжелые колеса взвыли, блокируясь, и по асфальту потянулись черные, дымящиеся следы. Машина занесло, но бронированный кузов с хрустом вмятины врезался в бетонный отбойник, встав поперек дороги, в нескольких метрах от Коваленко.
  
  Двери кабины распахнулись. Оттуда выпрыгнули двое. Охранники в черных куртках, бронежилетах и касках. В руках у них были короткоствольные карабины "Сайга".
  
  - Стоять! Руки за голову! - прокричал тот, что был выше, направляя ствол на грудь Коваленко. Его голос дрогнул, выдавая нервное напряжение. Ситуация была нестандартной, и инстинкты кричали ему об опасности.
  
  Коваленко медленно поднял руки, но не для того, чтобы сдаться. Он просто расправлял плечи, оценивая расстояние. До цели - десять метров. До мешков с деньгами в кузове - пятнадцать.
  
  - Я сказал, руки за голову! На колени! - второй охранник, более молодой, суетливо передернул затвор.
  
  Коваленко улыбнулся. Та самая широкая, неправильная улыбка, которая являлась дымовой завесой.
  
  Охранники не выдержали этого вида. Что-то в стоящем перед ними человеке было фундаментально, первобытно неправильно. Высокий поднял оружие и нажал на спусковой крючок.
  
  Грохот выстрелов разорвал ночной воздух. Вспышки дульного пламени осветили мокрый асфальт и серую ветровку Коваленко.
  
  Пули, выпущенные с бешеной скоростью, ударили в его грудь, в плечи, в шею. Но не раздались привычные звуки разрываемой плоти. Не было крови.
  
  Коваленко даже не пошатнулся.
  
  Свинец, ударяясь о его тело, словно натыкался на невидимую, абсолютно твердую стену. Кинетическая энергия гасла, рассеивалась в пространстве, превращаясь в легкий запах озона. Пули сплющивались, как мягкий воск, и с тихим, почти мелодичным звоном падали на мокрый асфальт. Цинь. Цинь. Цинь. Деформированные куски металла скатывались в лужи, растворяясь в темной воде.
  
  Охранники замерли, их глаза за стеклами касок расширились от непонимания и животного ужаса. Они стреляли в упор. Они попали. Но он стоял. На его ветровке не было даже дырок, ткань просто слегка заколебалась, словно от сильного ветра.
  
  - Что... что ты такое? - прошептал молодой, его руки тряслись так, что ствол "Сайги" выписывал в воздухе восьмерки.
  
  Коваленко опустил руки. Он сделал шаг вперед. Потом еще один. Его движения были плавными, лишенными суеты, как у хищника, который точно знает, что добыча уже мертва, просто еще не упала.
  
  - Вы мешаете мне, - сказал он своим мягким, приятным голосом.
  
  Высокий охранник закричал, вскидывая оружие, но Коваленко был быстрее. Он не бежал. Он просто сократил дистанцию мгновенно, оказавшись перед ним. Удар ладонью в грудь бронежилета был коротким, хлестким. Звук ломающихся ребер был похож на хруст сухих веток. Охранник сложился пополам, выплевывая кровь, и рухнул на асфальт, не издав больше ни звука. Его аура, тусклый, нервный огонек, погасла за долю секунды.
  
  Молодой охранник бросил оружие и попятился, спотыкаясь о мокрый гравий. Он тянулся к кобуре на поясе, но Коваленко уже был рядом. Он положил ладонь на шлем парня. Холод, который исходил от этой ладони, проник сквозь пластик, сквозь кожу, прямо в мозг. Сердце охранника просто остановилось, не выдержав резкого перепада энергетических частот. Тело осело на землю.
  
  Коваленко стоял над ними, слушая, как шумит дождь, как тикает остывающий двигатель броневика. Он не чувствовал ни жалости, ни злости. Это была просто необходимость. Как человек срезает ветку, которая мешает пройти.
  
  Он подошел к кузову, сорвал тяжелые стальные засовы. Его пальцы без усилий смяли закаленную сталь, словно это был картон. Внутри, в полумраке, лежали тяжелые, запечатанные мешки. Там лежало то, ради чего эта машина каждый вечер сюда приезжала. Коваленко забрал оба мешка, перекинул их через плечо. Они весили килограммов по двадцать каждый, но для него это было легче, чем для обычного человека - пара буханок хлеба.
  
  Он вышел из кузова, огляделся. Машина стояла поперек дороги, блокируя проезд. Оставлять следы было не в его правилах, но и прятать тела ему не было нужды. Пусть люди находят. Пусть боятся.
  
  Коваленко подошел к кабине, вырвал с корнем провода из-под панели управления. Короткое замыкание вызвало искру, которая упала на лужицу бензина, вытекшую на дорогу. Пламя вспыхнуло жадно, жадно, отбрасывая оранжевые блики на бетонные стены и на мокрый асфальт, усеянный деформированными пулями.
  
  Он ушёл, не оборачиваясь, тем же неторопливым шагом, каким подходил, - растворяясь в сгущающихся сумерках задолго до того, как первая пожарная машина успела выехать с ближайшей станции.
  
  Деньги он пересчитал той же ночью, в пустой квартире на двенадцатом этаже, среди голых стен и в полной тишине. Четыре миллиона двести тысяч - пачки были перетянуты банковскими лентами, каждая по пятьсот тысяч, и пахли они той особенной смесью типографской краски и чужих рук, которую Коваленко уже научился распознавать. Он разложил их на полу ровными рядами, как раскладывают карты, и долго смотрел на них, думая не о сумме, а о том, что в этом мире почти любая дверь открывается либо силой, либо деньгами, а силу лучше приберечь для тех дверей, которые не открываются никаким иным способом.
  Полтора миллиона он отложил отдельно - в спортивную сумку, найденную в мусорном контейнере во дворе. Это были деньги для Демченко. Не подарок, не оплата - инструмент. Коваленко успел усвоить: в этом мире люди работают лучше, когда видят перед собой конкретную, осязаемую цель, а не абстрактное обещание. Демченко был скрягой, и скряга, у которого перед носом лежат живые деньги, работает втрое усерднее того, кому обещают заплатить потом.
  На следующий день, ближе к вечеру, Коваленко сел на электричку до Подольска. Сумка стояла у ног, ничем не примечательная, - такие возят на дачу с рассадой или в спортзал с формой.
  Демченко был дома. Он открыл дверь и, увидев сумку в руках Коваленко, побледнел ещё сильнее, чем обычно.
  - Что это?
  - Твой рабочий капитал, - сказал Коваленко, проходя в дом. - Полтора миллиона. Для Носова.
  Он спустился в подвал - Демченко поплёлся за ним, держась за перила, - и поставил сумку на пол, за старой деревянной полкой с банками варенья и маринованных огурцов, которые Инна закатывала каждый август. Полка была тяжёлой, стояла вплотную к стене, и за ней оставалась ниша, невидимая, если не знать, куда смотреть. Коваленко задвинул сумку в эту нишу и повернулся к Демченко.
  - Деньги здесь. Ты знаешь, где. Когда понадобишься Носову - отдашь половину как аванс. Остальное - после работы. Премию обещай, но не больше пятнадцати процентов. Ты скряга, Яков, и он должен видеть в тебе скрягу.
  Демченко кивнул, не в силах отвести глаз от полки, за которой лежали полтора миллиона.
  - И ещё, - сказал Коваленко, уже поднимаясь по лестнице. - Если он спросит, откуда у тебя такие деньги - скажешь, что продал коллекцию амулетов. У тебя есть коллекция?
  - Есть... пара штук, - пробормотал Демченко.
  - Значит, продал коллекцию. Никто не будет проверять.
  Коваленко ушёл, оставив Демченко стоять посреди гостиной и смотреть на дверь подвала, за которой лежали деньги. Сумма, которую Демченко не заработал бы и за десять лет спиритических сеансов. Сумма, которая пахла чужой кровью, хотя он об этом не знал.
  
  ## Глава 8. "Коды взлома Вселенной"
  
  Утро было серым, мокрым и пахло остывшим асфальтом. Носов сидел в машине на набережной, допивал второй стакан кофе из "Шоколадницы" и листал ленту новостей на телефоне, когда экран мигнул входящим вызовом. Неизвестный номер. Носов посмотрел на него с лёгким любопытством и ответил.
  
  - Михаил? - голос на том конце был хриплым, сдавленным, с той характерной дрожью, которая появляется у человека, не спавшего двое суток подряд. - Это Яков. Демченко.
  
  Носов отставил стакан в подстаканник, откинулся на спинку сиденья.
  
  - Яков, привет. Не ожидал. Что случилось?
  
  - Слушай, Миша. У меня к тебе дело. Серьёзное. Настоящее. Не вся эта шелуха с порчей и приворотами. - Демченко говорил быстро, глотая окончания слов, будто боялся, что его прервут. - Полтора миллиона. Наличными. Половина сразу.
  
  Носов не произнёс ни слова. Он просто ждал, глядя, как по лобовому стеклу ползут капли дождя.
  
  - Мне нужно собрать информацию, - продолжал Демченко. - Об одном закрытом НИИ. Курируется силовиками. Там проводят опыты. Программа называется "Сверхдети". Мне нужно знать, где именно они сидят, кто руководит, какие схемы защиты.
  
  Носов медленно выдохнул. Внутри всё сработало чётко, как отлаженный механизм: информация принята, классифицирована, поставлена в очередь. Но снаружи, для Демченко, он оставался Михаилом Носовым - магом-одиночкой, которому вечно нужны деньги.
  
  - Яков, - сказал он, растягивая слова, - ты в своём уме? ФСБ? Закрытый НИИ? Я головой рискую. Это не ауру бизнесмену почистить и не порчу с квартиры снять. Если меня срисуют на подходе к периметру, я даже не успею понять, что произошло.
  
  - Миша, полтора лимона. Тебе же нужны деньги, ты сам говорил. Ресурсы для серьёзных ритуалов, для учения твоего...
  
  - Мне нужны не только деньги, Яков. Мне нужна голова на плечах. А с этим заданием её можно лишиться за один вечер. - Носов сделал паузу, давая словам улечься. - Мне нужно время. Несколько дней. Я должен подумать, прикинуть, как к этому подступиться, не светясь.
  
  - Сколько? - голос Демченко стал тоньше.
  
  - Три-четыре дня. Не торопись. Такое за час не решается.
  
  - Три, - быстро сказал Демченко. - Максимум три. Потом мне нужен ответ. Да или нет.
  
  - Хорошо. Три дня. Я перезвоню.
  
  Носов положил трубку. Посидел несколько секунд, глядя на серую реку за парапетом. Потом достал второй телефон - тот, который не значился ни в одной базе, кроме одной-единственной, и набрал номер.
  
  - Крамаровский.
  
  - Это Носов. Демченко только что звонил. Предлагает полтора миллиона за разведку по закрытому НИИ, программа "Сверхдети". Курируется ФСБ.
  
  На том конце повисла короткая пауза.
  
  - Он назвал конкретный объект?
  
  - Нет. Сказал "закрытый НИИ". Видимо, сам пока не знает, где именно. Хочет, чтобы я выяснил.
  
  - И что ты ему ответил?
  
  - Попросил три дня на раздумье. Сказал, что головой рискую.
  
  - Правильно. Не торопись. Пусть думает, что ты сомневаешься.
  
  - Товарищ полковник, - Носов понизил голос, хотя в машине не было никого, кроме него. - Демченко ведёт себя как связной. Классическая схема: промежуточное звено, которое выполняет требования заказчика, не зная полной картины. Он напуган, но при этом пытается торговаться. Скряга, который вдруг разбрасывается миллионами. Кто-то стоит за ним. И я почти уверен, кто именно.
  
  Крамаровский молчал секунду. Потом сказал:
  
  - Продолжай игру. Не соглашайся сразу, но и не отказывайся. Пусть чувствует, что ты на крючке. А мы пока поработаем по другой линии.
  
  - По какой?
  
  - Ватников уже выехал. Спецхран. Старые тексты. Если Коваленко действительно то, что мы подозреваем, его следы должны быть где-то в архивах.
  
  ---
  
  Спецхранилище редких церковных книг располагалось в подвале бывшего монастырского корпуса, втиснутого между двумя сталинскими высотками в Замоскворечье. Сверху это выглядело как обычный административный вход с облупившейся краской на дверях и ржавым козырьком над крыльцом. Но за дверью начиналась лестница, уходившая вниз на три пролёта, и чем ниже спускался человек, тем сильнее менялся воздух: пропахло выхлопными газами и кофе, и вместо этого появлялся запах старой бумаги, воска и чего-то металлического, будто рядом работал старый трансформатор.
  
  Ватников спустился первым. За ним - двое оперативников из отдела, молчаливые мужчины в тёмных куртках, которые не задавали вопросов и не оглядывались по сторонам. Ватников шёл ровно, не торопясь, его ботинки отстукивали по каменным ступеням чёткий, размеренный ритм. Костюм был, как всегда, безупречен: тёмно-серый, с иголочки, ни единой складки. Седые волосы зачёсаны назад, светлые глаза смотрели прямо перед собой без всякого выражения.
  У массивной дубовой двери, окованной потемневшей от времени медью, их встретил архидьякон отец Всеволод - грузный мужчина с рыжей окладистой бородой и влажными от волнения щеками. Он преградил проход, сжимая в пухлых пальцах массивный серебряный крест.
  - Борис Иванович, - заговорил он басом, стараясь придать голосу твёрдость, которую явно не чувствовал. - Я же объяснял по телефону. Без письменного разрешения Синодального отдела, без благословения правящего архиерея я не могу допустить никого в хранилище. Устав есть устав.
  Ватников остановился. Его светлые глаза посмотрели на архидьякона так, как смотрят на предмет мебели, который стоит не на своём месте. Ни злости, ни раздражения - просто констатация факта.
  - Отец Всеволод, - произнёс он тихо, и в этой тишине было больше веса, чем в любом крике. - У нас служебная необходимость. Не просьба. Не просьба, которую можно отложить на завтра.
  - Но без благословения...
  - Выйдите.
  Одно слово. Произнесённое ровно, без повышения голоса. Оперативники за спиной Ватникова шагнули вперёд - не агрессивно, просто сдвинулись, как сдвигается стена. Отец Всеволод посмотрел на них, потом снова на Ватникова. Его кадык дёрнулся. Он отступил в сторону, прижимаясь спиной к холодной каменной стене.
  - Я доложу, - пробормотал он. - Я имею право доложить. Синодальный отдел...
  - Доложите, - согласился Ватников, уже проходя мимо. - А мы доложим, что вы препятствовали. Посмотрим, чей доклад прочтут первым.
  Архидьякон засеменил вверх по лестнице, бормоча что-то себе в бороду. Ватников проводил его взглядом - спокойным, безразличным - и повернулся к двери.
  - РПЦ ведёт собственный мониторинг аномалий, - сказал он, не оборачиваясь к оперативникам. - У них есть свои наблюдатели, свои каналы, свои архивы. И они не всегда делятся тем, что находят. Это создаёт... сложности. Но сейчас не до них.
  Он достал из кармана электронный ключ, приложил к замку. Дверь открылась бесшумно, с лёгким шипением пневматики.
  
  Внутри хранилища пахло пылью, сухим пергаментом и лёгким запахом озона от работающих серверов. Стеллажи с древними фолиантами тянулись вдоль стен, уходя в полумрак. Между ними, на длинном деревянном столе, стояли три монитора, системный блок и пучок кабелей. За столом сидел дьяк Алексей Киреев - худощавый мужчина в растянутом сером свитере и толстых очках в роговой оправе. Рядом с клавиатурой лежал раскрытый древний манускрипт, а на экране монитора бегали строки на старославянском, перемежающиеся цифрами и графиками.
  
  Киреев поднял голову, моргнул за стёклами очков.
  
  - Борис Иванович. Проходите. Я тут работаю потихоньку.
  
  - Что гонишь? - Ватников подошёл к столу, брезгливо отодвинул чашку с недопитым чаем, которая стояла слишком близко к манускрипту.
  
  - Программа "Летописец-три", - Киреев ткнул пальцем в монитор. - Загрузил в неё весь корпус летописей четырнадцатого века из нашего фонда. Плюс три рукописи из Троицкого собрания, которые нам на прошлой неделе передали. Программа ищет лингвистические аномалии - места, где текст расходится с нормой, где есть вставки более позднего периода или, наоборот, архаичные формы, которые не должны там быть.
  
  - И что нашла?
  
  - Пока немного. Но есть несколько интересных участков. - Киреев повернул монитор к Ватникову. - Вот, смотрите. Троицкая летопись, примерно тысяча триста восемьдесят второй год. Программа пометила этот фрагмент как аномальный. Язык архаичный даже для того периода, и лексика странная. Не летописная. Скорее... ритуальная.
  
  Ватников наклонился к экрану. Строки старославянского текста были переведены программой в современный русский, но часть слов оставалась в оригинале, подсвеченная жёлтым маркером.
  
  - Читай, - сказал Ватников.
  
  Киреев поправил очки и начал:
  
  - "И был в обители той инок Андрей, по прозванию Буйнов. Ведением тайным обладал, с духами тьмы и сущностями из-за края мира говорил. И навёл порчу на игумена, и мор на скот монастырский. И решили старцы не казнить его, дабы кровь нечистая землю не осквернила, а замуровать в стену подвала, живым, и молитвой запечатать."
  
  Ватников молчал. Его светлые глаза не мигали.
  
  - Дальше, - сказал он.
  
  - "И сидел он в темноте три дни. И не было от него ни стона, ни крика. А на четвёртый день, когда открыли окошко, чтобы хлеб подать, нашли лишь пустую одежду. А на стене внутри камеры - знак выжженный. И сказал старец Никодим: ушёл в бездну, плотью не стал, но смерти не вкусил. И не вернётся, пока сам не захочет."
  
  Киреев снял очки, протёр их полой свитера.
  
  - Борис Иванович, я не знаю, что это. Я просто гоню тексты через программу. Но программа пометила этот фрагмент как аномальный, и я решил...
  
  - Ты решил правильно, - перебил Ватников. - Продолжай работу. И ни слова никому. Ни архидьякону, ни своим из епархии. Это теперь работа отдела.
  
  Киреев кивнул, снова надел очки и повернулся к монитору.
  
  ---
  
  К вечеру того же дня в спецхране собрались трое: Киреев, оккультист Ролан Семак и молодой аналитик из отдела по имени Денис Гуров. Семак выглядел так, как всегда: длинные седые волосы, стянутые в хвост, кожаная куртка поверх чёрной водолазки, перстни на пальцах и трубка, которую он курил, несмотря на все запреты, выпуская дым в приоткрытое окно под потолком. Гуров сидел за вторым монитором и помогал Кирееву сортировать результаты.
  
  Ватников уехал обратно в отдел. Работа разделилась: те, кто работал с текстами и энергетическими следами, остались в спецхране. Те, кто координировал и принимал решения, - в штабе.
  
  Два дня прошли в непрерывном мозговом штурме. В спецхране Киреев и Семак переворачивали рукописи страницу за страницей, прогоняя через программу всё новые фрагменты. Гуров составлял хронологические таблицы, сопоставлял даты, имена, географические привязки. В отделе Крамаровский, Ватников, Носов и другие сотрудники анализировали стекающиеся данные, пытаясь выяснить цель пребывания демона в нашем мире.
  
  На второй день, к вечеру, Семак наконец откинулся от стола и затянулся трубкой.
  
  - Есть кое-что, - сказал он. - Картина складывается.
  
  Киреев подошёл, заглянул через его плечо.
  
  - Что у тебя?
  
  - Значит, Андрей Буйнов, четырнадцатый век, - Семак постучал пальцем по распечатке. - Чернокнижник. Настоящий, не шарлатан вроде нашего Якова. Занимался магией призыва, входил в контакт с сущностями из параллельных миров. По летописям - минимум три зафиксированных случая, когда он вызывал то, что не должен был вызывать. Монахи его боялись. Не уважали, не интересовались - боялись.
  
  - А дальше? - спросил Гуров.
  
  - А дальше его замуровали. Живьём. В стену подвала одного из подмосковных монастырей. Мы даже знаем какого - программа сопоставила топонимику. Это район современного Сергиева Посада. Но вот что интересно. - Семак затянулся, выпустил струю дыма. - Он не умер. Через три дня камера была пуста. Он успел переселиться. Ушёл в тот самый параллельный мир, с которым контактировал. Утратил человеческий облик - в летописи прямо сказано: "плотью не стал". Но существовал там до сих пор, стало быть почти шесть с половиной веков. И теперь вернулся. В теле Кирилла Коваленко.
  
  Киреев покачал головой.
  
  - Я просто гнал тексты через дешифратор. Я даже не знал, кого мы ищем.
  
  - Тем ценнее результат, - сказал Семак. - Программа не врёт. Текст не врёт. Четырнадцатый век, Андрей Буйнов, чернокнижник. Замурован. Ушёл. Вернулся.
  
  ---
  
  На третий день все собрались в кабинете Крамаровского. Семак приехал из спецхрана, привёз распечатки и флешку с результатами. Киреев остался обрабатывать последнюю партию текстов. Ватников стоял у окна, как всегда, скрестив руки за спиной. Носов сидел на стуле у стены, закинув ногу на ногу, и выглядел так, будто просто зашёл выпить кофе.
  
  Крамаровский разложил на столе всё, что было. Распечатки летописей, энергоинформационные графики Семака, оперативные сводки по Демченко, данные по Коваленко.
  
  - Итого, - сказал он, обводя взглядом присутствующих. - Существо, которое мы преследуем, это Андрей Буйнов. Чернокнижник четырнадцатого века. Замурован живьём, переселился в параллельный мир, утратил человеческий облик, но его энергетически-информационная сущность жива до сих пор. Теперь вернулся в теле Кирилла Коваленко. Цели?
  
  Семак подошёл к доске, на которой была закреплена энергетическая схема.
  
  - По моим расчётам, - начал он, постукивая трубкой по ладони, - через двадцать лет, плюс-минус два-три года, энергетика Татьяны Смоляковой достигнет критического уровня. Она станет не просто сильным экстрасенсом. Она станет тем, что мы называем "якорь" - человеком, способным не просто чувствовать тонкий мир, а переписывать его структуру. По прогнозам, которые я снял с энергоинформационного слоя, она возглавит отряд светлых магов и экстрасенсов. И в какой-то момент она может стереть границу между мирами.
  
  - Что это значит для параллельного мира? - спросил Крамаровский.
  
  - Коллапс, - сказал Семак просто. - Тот мир схлопнется. Не разрушится физически - он просто перестанет существовать как отдельная реальность. Растворится. И шансы на выживание будут только у нескольких высших демонов - тех, кто успеет перебраться в другие миры - например, сюда, до момента схлопывания.
  
  - То есть демон охотится за Татьяной, - произнёс Крамаровский. Не вопрос. Констатация.
  
  - Да. Ему нужно убрать её сейчас, пока она ребёнок. Пока её потенциал не раскрылся. Пока она не стала тем, чем должна стать.
  
  - А Шаров? - спросил Ватников, не оборачиваясь от окна.
  
  Носов подался вперёд.
  
  - Шаров - это вторая цель. Мастер. Очень мощный экстрасенс. В его биографии белые пятна - крупные куски, о которых мы не знаем ничего. Ни где он был, ни чем занимался. Но по некоторым данным, которые я собрал в соответствующих кругах, он способен выполнять функции связного между мирами. Не просто чувствовать тонкий мир, а открывать двери. Физически, реально, как человек открывает замок ключом.
  
  - И демону он нужен как инструмент, - сказал Крамаровский.
  
  - Именно, - кивнул Носов. - Если Буйнов хочет протащить сюда своих хозяев из параллельного мира, ему нужен тот, кто умеет открывать двери. Шаров - единственный известный нам кандидат.
  
  Крамаровский встал. Подошёл к доске. Посмотрел на схему, на распечатки, на имена. Потом обернулся.
  
  - Подведём итог. Демон охотится за Татьяной Смоляковой. Цель - убить. И демон хочет найти Илью Шарова. Цель - использовать как связного для открытия дверей между мирами. Две задачи, один исполнитель. И у нас заканчиваются три дня, которые Носов запросил у Демченко.
  
  - По поводу Демченко, - сказал Носов, поднимаясь со стула. - Он ведёт себя как связной. Классическое промежуточное звено. Выполняет требования демона, не зная полной картины. Напуган до смерти, но продолжает работать. Скряга, который вдруг разбрасывается миллионами. Он не ищет Шарова для себя. Он ищет Шарова для Коваленко.
  
  Крамаровский кивнул.
  
  - Скорее всего. Значит, работаем по двум направлениям. Первое: защита Татьяны. Усилить щиты, проверить все точки доступа. Глаз с нее не спускать. Второе: Шаров. Мы должны найти его раньше демона. Носов - ты продолжаешь игру с Демченко. Тяни время, задавай вопросы, но не соглашайся сразу. Пусть думает, что ты еще колеблешься.
  
  - Понял, - сказал Носов.
  
  - Ватников - координация с группой "Гамма". Семак - остаёшься в спецхране, работаешь с Киреевым. Если в тех текстах есть хоть что-то ещё о Буйнове, о том, как его замуровывали, какие ритуалы использовали, - мне нужно всё.
  
  - Сделаю, - сказал Семак, набивая трубку.
  
  Крамаровский посмотрел на каждого по очереди. Его тёмные глаза были спокойны, но за этим спокойствием чувствовалась та самая сосредоточенность шахматиста, который видит доску на десять ходов вперёд.
  
  - Задачи определены, - бросил он. - Работаем.
  
  Носов вышел из кабинета последним. В коридоре было тихо, гудела вентиляция, лампы дневного света отбрасывали на стены ровные бледные полосы. Он достал телефон, посмотрел на экран. Демченко ждёт ответа. Коваленко где-то в Москве, в своём теле, со своей широкой неправильной улыбкой. А где-то в Крыму, или в Твери, или в любом другом месте, где его никто не ждёт, прячется человек по имени Илья Шаров, который умеет открывать двери между мирами.
  
  Носов убрал телефон в карман и пошёл к выходу. Всегда легче, когда знаешь, кто против тебя играет.
  
  ## Глава 9. "Яна Данкова"
  
  Сводка из МВД легла на стол Крамаровского в половине девятого утра - тонкая распечатка с грифом "Для служебного пользования", которую дежурный аналитик положил поверх стопки прочих утренних бумаг. Крамаровский пробежал её глазами один раз, потом второй, и его тяжёлые пальцы с коротко остриженными ногтями перестали постукивать по столешнице.
  
  - Борис, - позвал он, не поднимая головы. - Подойди.
  
  Ватников стоял у окна, как всегда, скрестив руки за спиной. Он обернулся, подошёл к столу и посмотрел на бумагу через плечо Крамаровского. Его светлые, голубые глаза скользнули по строчкам без всякого выражения.
  
  - Нападение на инкассаторскую машину, - прочитал он вслух. - Промзона, юго-восток. Двое охранников убиты. Машина сожжена. Похищена крупная сумма - порядка четырёх миллионов рублей. Свидетелей нет. Камеры не зафиксировали нападавшего.
  
  - А вот это интересно, - Крамаровский ткнул пальцем в середину текста. - Экспертиза. На асфальте вокруг машины найдены деформированные пули. Много. Оба охранника стреляли. По всем признакам - в упор. Но ни одна пуля не попала в цель. Ни одна не застряла в препятствии за спиной нападавшего. Они просто сплющены. Как будто ударились в стальную плиту.
  
  Ватников молчал. Его тонкие губы были сомкнуты, уголки слегка опущены. Потом он сказал:
  
  - Коваленко.
  
  - Коваленко, - согласился Крамаровский. Он откинулся в кресле, и оно жалобно скрипнуло. - А теперь вспомни: сколько Демченко предложил Носову за работу?
  
  - Полтора миллиона.
  
  - Именно. Полтора миллиона наличными. Откуда у скряги Демченко, который торгуется за каждый рубль и продаёт амулеты по завышенным ценам, вдруг появились такие деньги?
  
  Ватников подошёл к стене, где висела карта Москвы, и посмотрел на неё. Его отражение в стекле было ровным, спокойным, без тени удивления.
  
  - Демченко не зарабатывает такие суммы на спиритических сеансах, - сказал он.
  
  - Не зарабатывает, - подтвердил Крамаровский. - Значит, кто-то ему их дал. Или он их получил как оплату за услугу. А единственная услуга, которую он сейчас оказывает, - это работа на Коваленко.
  
  Он встал, подошёл к карте и провёл пальцем по юго-восточной окраине.
  
  - Демченко - связной. Он выполняет требования демона. Ищет информацию, вербует людей, платит из чужих денег. А Коваленко обеспечивает финансирование. Грубо, но эффективно.
  
  - Вывод? - спросил Ватников.
  
  - Вывод простой: Коваленко и Демченко работают вместе. Не как партнёры - как хозяин и слуга. Демченко боится. Мы это видели по его поведению, по тому, как он трясётся, как пытается загипнотизировать каждого нового человека. Он в ужасе. Но продолжает работать.
  
  Крамаровский повернулся к Ватникову.
  
  - Носов должен продолжать игру. Тянуть время. Торговаться. Не соглашаться сразу. Пусть Демченко чувствует, что крючок проглочен, но рыба ещё не вытащена.
  
  ---
  
  Носов позвонил Демченко в два часа дня. Он сидел в машине на парковке у торгового центра, дожевывая холодный сэндвич из "ВкусВилла", и набрал номер, глядя на серое небо над крышами.
  
  - Яков, это Михаил. Я подумал.
  
  На том конце повисла пауза - короткая, но напряжённая, как натянутая струна.
  
  - И? - голос Демченко был хриплым, сдавленным.
  
  - Полтора миллиона - это хорошо, - сказал Носов, жуя сэндвич. - Но я хочу понять объём работы. Что конкретно нужно? Просто собрать информацию? Или залезть внутрь? Потому что если залезть внутрь - это совсем другие деньги. И совсем другой риск.
  
  - Пока только информация, - быстро сказал Демченко. - Где находится, кто руководит, схемы защиты. Без проникновения.
  
  - Без проникновения, - повторил Носов. - Ладно. Но я хочу половину авансом. Наличными. И ещё - если работа будет выполнена чисто и быстро, я хочу премию.
  
  - Премию? - Демченко, казалось, поперхнулся.
  
  - Да. Ты же сказал, что работа хорошо оплачивается. Так вот, если я всё сделаю идеально - я хочу бонус. Плюс двадцать процентов к гонорару.
  
  Демченко молчал. Носов слышал, как он дышит - часто, неровно, как человек, который считает деньги в голове и ему больно.
  
  - Пятнадцать, - сказал Демченко наконец.
  
  - Двадцать.
  
  - Пятнадцать, и я даю тебе контакт на постоянного клиента. Очень богатого. Очень щедрого. Будешь работать с ним напрямую, без посредников.
  
  Носов усмехнулся. Демченко оставался собой - скряга, который торгуется даже в момент смертельного страха.
  
  - Ладно, - сказал Носов. - Пятнадцать. Но аванс - половина. Завтра.
  
  - Хорошо. Завтра. Встретимся у метро "Тульская", в двенадцать.
  
  - Договорились.
  
  Носов положил трубку. Он дожевал сэндвич, вытер руки салфеткой и набрал Крамаровского.
  
  - Он согласился на мои условия. Завтра встреча у "Тульской". Передача аванса.
  
  - Хорошо, - сказал Крамаровский. - Не торопись. Не дави. Пусть чувствует, что ты заинтересован, но не отчаянно.
  
  - Понял.
  
  ---
  
  Демченко положил трубку и выдохнул. Он сидел в своём кабинете в Подольске, за столом, заваленным папками и чашками с остывшим чаем. За окном моросил дождь - тот самый, бесконечный, осенний, который, казалось, не прекратится никогда. Инна на кухне гремела посудой, и этот звук действовал ему на нервы, как скрип мела по доске.
  Он открыл ноутбук. На экране светилось письмо, которое он ждал три дня. Ответ от Шарова.
  Шаров ответил на его электронное письмо - короткое, сухое, отправленное через цепочку VPN-серверов, которые Демченко даже не пытался отследить. Текст был простым: "Я получил твоё письмо. Не пиши больше на этот адрес. Если нужно связаться - используй указанный мной в письме емайл. Но только в крайнем случае". И ниже - зашифрованный адрес для экстренной связи.
  Демченко не стал писать. Пока не стал. Сначала ему нужно было решить другую проблему - ту, которую он обнаружил не из случайной болтовни, а из единственного источника, которому ещё хоть как-то доверял.
  Он набрал номер Светланы.
  Гудки шли долго - семь, восемь, девять. Демченко уже собирался положить трубку, когда на том конце щёлкнуло, и низкий, хрипловатый голос произнёс:
  - Яков Ильич. Ты в последнее время звонишь мне чаще, чем собственная мать звонила, пока была жива. Что на этот раз?
  - Света, мне нужен совет, - сказал Демченко, стараясь, чтобы голос звучал ровно. - Профессиональный.
  - Советов я не даю. Советовать - значит брать на себя чужую глупость. А у тебя её и своей хватает.
  - Тогда информация. - Демченко облизнул пересохшие губы. - Ты знаешь кого-нибудь, кто умеет... ну, фиксировать чужеродные сущности? Опознавать их в толпе? Делать видимыми для других?
  На том конце повисла пауза. Длинная, тяжёлая. Демченко слышал, как Светлана дышит - ровно, медленно, как человек, который привык не торопиться с ответами.
  - Зачем тебе это, Яков?
  - Клиент интересуется. Богатый. Готов платить.
  - Клиент, - повторила Светлана с той интонацией, с которой произносят слово, в которое не верят ни на секунду. - Ладно. Слушай. Есть такая. Яна Данкова, Питер. Лет тридцать с небольшим. Дар редкий - абсолютное распознавание чужеродных структур. Она видит то, чего в ауре быть не должно. Пустоты. Разрывы. Чужие следы. Мы пересекались на одном сборе в Твери, года три назад. Она тогда ещё молодая была, только-только начала понимать, что у неё. Я ей сказала: девочка, твой дар не для салонов и не для клиентов. Он для другой работы. Она не послушала, конечно. Уехала в Питер, устроилась в какой-то центр.
  - Какой центр?
  - Не знаю. И знать не хочу. - Голос Светланы стал жёстче. - Яков, я тебе скажу одну вещь, и ты её запомни. Если ты ищешь такого человека для того, что я думаю, - не лезь. Таких людей ищут не оккультисты. Таких людей ищут совсем другие. И если ты окажешься между ними - тебя перемелют, как зерно.
  - Я просто спрашиваю, Света.
  - Ты не просто спрашиваешь, - сказала Светлана. - Я тебя двадцать лет знаю. Ты просто не умеешь. Ладно. Имя ты получил. Больше от меня ничего не жди. И, Яков - будь осторожен. Ты и так уже по уши в чём-то, чего не понимаешь.
  Она повесила трубку. Демченко сидел неподвижно, глядя на экран телефона. Яна Данкова. Тридцать один год. Санкт-Петербург. Дар - абсолютное распознавание чужеродных структур. Она не просто видела ауры - она видела то, чего в них не должно быть. Пустоты. Разрывы. Чужие следы. Если Коваленко окажется в одном помещении с ней - она его увидит. Не заподозрит, не почувствует что-то странное - увидит. Как рентген видит перелом в кости. И если она его увидит, она сможет его зафиксировать. Сделать видимым для других. А видимый демон - мёртвый демон.
  Демченко записал имя, возраст, город. Закрыл ноутбук. Встал. Ему нужно было ехать.
  
  ---
  
  Коваленко ждал его в том же месте, где и в прошлый раз - в пустующей квартире на двенадцатом этаже заброшенной высотки. Демченко поднялся по лестнице без перил, тяжело дыша, сжимая в руке телефон. На площадке двенадцатого этажа пахло пылью, сырой штукатуркой и чем-то металлическим. Дверь в квартиру была приоткрыта.
  
  Коваленко сидел на матрасе у окна, спиной к стене. Он не шевельнулся, когда Демченко вошёл. Его тёмные глаза смотрели куда-то сквозь собеседника, на серое небо за стеклом. Улыбки не было - редкость. Лицо было ровным, пустым, как поверхность воды без ветра.
  
  - У меня информация, - сказал Демченко, останавливаясь у порога. Он не решился войти глубже. - Две вещи. Первая: ФСБ ищет белых магов. Специально. Для охоты на... на вас. Они не знают, где вы, но они знают, что вы здесь. Они ищут тех, кто может вас увидеть.
  
  Коваленко не изменился. Ни один мускул на его лице не дрогнул. Но Демченко почувствовал, как воздух в комнате стал плотнее - не физически, а как-то иначе, будто сама тишина приобрела вес.
  
  - Вторая вещь, - продолжал Демченко, и голос его стал тише. - Есть человек. Конкретный. Который может вас опознать. В толпе. В любом месте. Сделать вас видимым. Бессильным.
  
  Коваленко повернул голову. Медленно. Его пустые глаза сфокусировались на Демченко.
  
  - Кто?
  
  - Яна Данкова. Тридцать один год. Санкт-Петербург. У неё дар - абсолютное распознавание чужеродных структур. Она видит то, чего нет в обычной ауре. Пустоты. Разрывы. Она увидит вас, даже если вы будете в толпе из тысячи человек.
  
  Коваленко молчал. Демченко стоял, переминаясь с ноги на ногу, и чувствовал, как по спине течёт холодный пот.
  
  - Где она? - спросил Коваленко наконец. Голос был ровным, мягким. Но Демченко знал: мягкость в его голосе - это не доброта. Это хищник, который уже выбрал жертву и просто уточняет координаты.
  
  - В Петербурге. Живёт там. Работает... кажется, в каком-то центре. Точно не знаю. Но город - Санкт-Петербург.
  
  Коваленко встал. Его движения были плавными, без единого лишнего жеста. Он подошёл к окну, посмотрел вниз, на город, раскинувшийся в сумерках.
  
  - Шаров, - сказал он, не оборачиваясь. - Что с ним?
  
  - Я написал ему, - быстро сказал Демченко. - По электронной почте. Через защищённый канал. Он ответил. Он жив. Он в Крыму. В подполье. Но...
  
  - Но?
  
  - Он отказывается ехать в крупный город. Сказал, что не поедет в столицу. Боится "спецов-чекистов". Говорит, что в Крыму его не найдут, а в Москве или Питере его возьмут за неделю.
  
  Коваленко обернулся. Его лицо было всё тем же - ровным, пустым, без эмоций. Но Демченко увидел в его глазах что-то новое. Не злость. Не раздражение. Расчёт. Холодный, методичный расчёт, как у машины, которая пересчитывает маршрут, потому что одна из дорог оказалась закрыта.
  
  - Значит, Шаров не поедет сюда, - произнёс Коваленко. - Жаль.
  
  - Нет. Он отказался наотрез. Сказал: "Пусть сами приезжают в Крым, если хотят говорить. Я в большой город не сунусь".
  
  Коваленко кивнул. Он подошёл к матрасу, сел, закинул ногу на ногу. Его поза была расслабленной, почти ленивой. Но Демченко знал: за этой ленивостью скрывается хищник, который только что принял решение.
  
  - Хорошо, - сказал Коваленко. - Тогда я поеду сам.
  
  Демченко моргнул.
  
  - Сами? В Петербург?
  
  - Да.
  
  - Но... это же крупный город. Там камеры. Там люди. Там те самые... из ФСБ.
  
  Коваленко посмотрел на него. Улыбка появилась - широкая, неправильная, не касающаяся глаз.
  
  - Яков, - сказал он мягко. - Я ждал столетия, чтобы вернуться в этот мир. Несколько дней в поезде меня не пугают. А вот эта женщина... - Он произнёс имя медленно, пробуя его на вкус. - Яна Данкова. Если она увидит меня первой - мне конец. Не тюрьма. Не арест. Конец. Окончательный.
  
  Демченко сглотнул.
  
  - Что вы собираетесь делать?
  
  - То, что необходимо, - сказал Коваленко. - Я убью её.
  
  Он произнёс это спокойно. Без злости, без удовольствия, без сожаления. Как человек говорит: "Я выброшу мусор" или "Я закрою окно, потому что дует". Просто констатация действия, которое нужно совершить.
  
  - Но как? - спросил Демченко. - Вы же не знаете, где она живёт. Точный адрес. Расписание. Охрану, если она есть.
  
  - Узнаю, - сказал Коваленко. - У меня есть несколько дней. Этого достаточно.
  
  Он встал и подошёл к Демченко вплотную. Тот инстинктивно отступил на шаг, но упёрся спиной в дверной косяк. Коваленко был выше его на полголовы, и его пустые глаза смотрели сверху вниз, как два колодца без дна.
  
  - А ты, Яков, - сказал Коваленко, - пока я буду в Петербурге, продолжи работу с Носовым. Корми его. Плати аванс. Обещай премию. Делай всё, чтобы он не заподозрил. Он мне нужен. Не сейчас, но скоро.
  
  - Что он... что он будет делать?
  
  - Это не твоё дело, - сказал Коваленко. - Твоё дело - держать его на крючке. И молчать. Понял?
  
  - Понял, - прошептал Демченко.
  
  Коваленко отступил. Улыбка исчезла. Лицо снова стало ровным, пустым.
  
  - Иди. Мне нужно готовиться.
  
  Демченко развернулся и вышел. Он шёл по лестнице вниз, перепрыгивая через ступеньки, и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле. За спиной, на двенадцатом этаже, существо, которое называло себя Кириллом Коваленко, уже планировало поездку в Санкт-Петербург.
  
  ---
  
  В штабе тринадцатого отдела в это время Крамаровский стоял у карты, на которой красным маркером была обведена промзона на юго-востоке. Ватников сидел за столом, разложив перед собой распечатки. Носов стоял у двери, скрестив руки на груди.
  
  - Значит, так, - сказал Крамаровский, обводя взглядом обоих. - Демченко получил деньги от Коваленко. Коваленко ограбил инкассаторов. Это подтверждает связь. Демченко работает на демона. Носов, ты продолжаешь игру. Завтра встреча у "Тульской". Берёшь аванс. Не торопишься.
  
  - Понял, - сказал Носов.
  
  - И ещё, - добавил Крамаровский. - Я дал указание аналитикам. Пусть проверят всех белых магов в базе. Особенно тех, кто способен опознавать чужеродные структуры. Если нам удастся заманить Коваленко в ловушку - уничтожим его в два счета.
  
  - Коваленко или демона? - спросил Ватников.
  
  Крамаровский помолчал. Его тёмные глаза смотрели на карту, но видели что-то другое - не улицы и станции метро, а схему, которую он выстраивал в голове, как шахматист выстраивает партию на несколько ходов вперёд.
  
  - Настоящий Коваленко - мертв, - сказал он. - Думаю, что он умер в тот момент, когда в него вселилось это существо. Теперь это просто оболочка. Впрочем... посмотрим.
  
  - Я не уверен, что его будет так просто уничтожить... - начал Ватников.
  
  - Если операция пройдет по плану, - закончил Крамаровский. - У нас очень хорошие шансы. Работаем. Все. Без выходных.
  
  Носов кивнул и вышел из кабинета. В коридоре было тихо, гудела вентиляция, лампы дневного света отбрасывали на стены ровные бледные полосы. Он достал телефон, посмотрел на экран. Завтра - встреча с Демченко. Аванс. Игра продолжалась. И где-то там, в заброшенной высотке на окраине, существо без ауры готовилось к поездке в Петербург.
  
  Глава 10. "Питер"
  
  У метро "Тульская" в полдень было людно и мокро. Дождь то принимался всерьёз, то снова превращался в морось, и толпа у выхода из вестибюля жила своей обычной жизнью: продавщица в ларьке с шаурмой громко спорила с поставщиком, двое таджиков сгружали ящики с бананами, бабка в прозрачном дождевике торговала носками с картонной коробки, разложенной прямо на парапете. Носов стоял под козырьком, засунув руки в карманы плаща, и разглядывал всю эту суету с ленивым любопытством человека, которому некуда торопиться.
  Демченко опоздал на четырнадцать минут. Он появился со стороны стоянки - в мятом сером плаще, с зонтом, который держал так низко, что тот закрывал пол-лица, и с пакетом из "Пятёрочки" в левой руке. Пакет он прижимал к боку локтем, как прижимают больное место.
  - Извини, - сказал он, подходя вплотную и оглядываясь через плечо. - Пробки на Варшавке.
  - Ты из Подольска два часа ехал? - Носов усмехнулся. - Яков, я здесь замёрз.
  - Пойдём к машине.
  Машина - старая тёмно-синяя "Ауди" с помятым задним крылом - стояла во втором ряду. Внутри пахло освежителем "Океанский бриз" и застарелым табаком. Демченко сел за руль, положил пакет на колени, но отдавать не спешил.
  - Половина, - сказал он. - Семьсот пятьдесят. Можешь пересчитать.
  Носов взял пакет и заглянул внутрь. Пачки были стянуты обычными аптечными резинками, не банковскими лентами, - деньги, побывавшие в чьих-то руках до того, как оказались в этих. Он вытянул одну наугад, пролистнул большим пальцем, не считая, просто оценивая на ощупь, и убрал пакет под сиденье.
  - Верю, - сказал он. - Теперь по делу. Что конкретно нужно?
  Демченко достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо тетрадный листок - исписанный мелким, аккуратным до противности почерком, - и положил на приборную панель.
  - Вот. Тут всё по пунктам.
  Носов взял листок и стал читать вслух, медленно, будто сам ещё не понимал, во что ввязывается:
  - Точный адрес объекта. Ведомственная принадлежность. Фамилия и должность руководителя. Численность охраны, посменно. Схема периметра, где камеры, где датчики. Пропускной режим - какие пропуска, кто выписывает, есть ли биометрия. - Он поднял глаза. - Яков, это не "собери информацию". Это техзадание на штурм.
  - Никакого штурма, - быстро сказал Демченко. - Клиенту нужна картина. Просто картина. Он... осторожный человек, любит знать всё заранее.
  - Угу. - Носов снова опустил взгляд на листок и дочитал последний пункт. Тут он позволил себе паузу - короткую, ровно такую, какую взял бы любой нормальный человек. - Установить, находятся ли на объекте дети, сколько и в каком режиме, - прочитал Носов последний пункт. Тут он позволил себе паузу - короткую, ровно такую, какую взял бы любой нормальный человек. - Яков.
  Демченко смотрел прямо перед собой, на залитое дождём лобовое стекло.
  - Это не моё, - сказал он тихо. - Мне продиктовали. Я просто записал.
  - Я не спрашиваю, чьё это. Я спрашиваю, во что ты меня втягиваешь.
  - Полтора миллиона, Миша. - Демченко наконец повернулся, и Носов увидел вблизи то, что раньше замечал только мельком: лопнувшие сосуды в белках глаз, серую, будто подмороженную кожу, дрожь в углу рта, которую тот безуспешно пытался унять, сжимая губы. - Полтора миллиона, и ты просто ходишь и слушаешь. Никого не убиваешь, никуда не лезешь. Если тебе так спокойнее - считай, что ты пишешь реферат.
  - Реферат, - повторил Носов. - Сроки?
  - Неделя. Максимум полторы. - Демченко сглотнул. - Но чем раньше, тем лучше. Мне... клиенту не нравится ждать.
  - Минимум неделя, - сказал Носов, складывая листок и убирая в карман. - И то если повезёт. Такие вещи собираются по крупицам: нужно найти людей, которые там работают, зайти издалека, выпить с кем-то, дать денег кому-то. Если я побегу, меня заметят на второй день. Минимум неделя, Яков. А лучше полторы.
  - Хорошо, - сказал Демченко с такой готовностью, что стало ясно: он согласился бы и на три. - Полторы. Держи меня в курсе.
  Носов вышел из машины, хлопнул дверью и пошёл к переходу, не оглядываясь. Пакет с деньгами он нёс в опущенной руке так небрежно, будто в нём лежали макароны и стиральный порошок.
  
  - "Установить, находятся ли на объекте дети", - прочитал Крамаровский вслух и положил листок на стол, разгладив сгиб тяжёлой ладонью. - Ну вот и всё. Раньше мы предполагали. Теперь у нас, так сказать, документ.
  Кабинет был полон: Ватников у окна, как обычно, со сцепленными за спиной руками; Гуров с ноутбуком на коленях, примостившийся с краю стола; Носов на стуле у стены, в расстёгнутом плаще, с которого ещё капало на линолеум.
  - Он не сам это придумал, - сказал Носов. - Он даже не понимает, что переписывал. Иначе не стал бы давать листок в руки постороннему.
  - Значит, диктовали по телефону или он писал под диктовку при личной встрече, - сказал Ватников. - И то и другое нам на руку. Это уже не пересказ, а прямая речь заказчика. Буйнов планирует штурм или хотя бы проникновение.
  Крамаровский откинулся в кресле, и оно жалобно скрипнуло под его весом.
  - Хорошо. Тогда думаем дальше. Что мы делаем, когда враг просит у нас карту?
  - Даём карту, - сказал Носов.
  - Даём карту, - согласился Крамаровский. - Только свою. Гуров, что у нас есть подходящего?
  Молодой аналитик вскинулся, чуть не уронив ноутбук, и защёлкал клавишами.
  - Есть недостроенный корпус в Щёлковском районе, Анатолий Петрович. Бывший филиал НИИ приборостроения, законсервирован в девяносто третьем. Забор целый, КПП на месте, ведомственная принадлежность по бумагам до сих пор наша. Три корпуса, подземный этаж, один действующий трансформатор.
  - Охрана?
  - Формально - вневедомственная, двое в смену. Фактически там один сторож с собакой и тепловые датчики, которые ложно срабатывают на кошек.
  Крамаровский побарабанил пальцами по столешнице - медленно, задумчиво, тем самым ритмом, который в отделе давно научились читать как признак того, что начальник просчитывает партию на несколько ходов вперёд.
  - Подходит. Значит, так. Объект существует, он реальный, его можно объехать вокруг, сфотографировать, потрогать забор руками, навести справки в архиве - и всё сойдётся. Это главное. Ловушка должна быть не приманкой на крючке, а коридором: заходишь - и идёшь, потому что все двери ведут в одну сторону.
  - Он проверит, - сказал Ватников от окна. - Такой не поверит одному источнику. Он проверит через другие руки, через тех же оккультистов, через интернет, через людей на местах.
  - Пусть проверяет. - Крамаровский повернулся к Гурову. - Поэтому восемьдесят процентов того, что Носов принесёт Демченко, должно быть чистой правдой. Реальный адрес. Реальные фотографии. Реальные фамилии из старых приказов - только тех людей, кто уже на пенсии или умер. Реальный график вывоза мусора, если понадобится. Врём мы только в трёх местах: назначение объекта, состав охраны и наличие детей.
  - Каком именно? - уточнил Гуров, застучав по клавишам.
  - Назначение - "филиал, работающий по закрытой программе". Охрана - вместо сторожа с собакой рисуем усиленный караул, двенадцать человек, две смены, кинологи, - чтобы он не полез сразу, а сначала подготовился, а нам это время нужно. И дети. - Крамаровский помолчал. - Пишем, что дети на объекте бывают, но не живут. Привозят группами, два раза в месяц. Даты я определю лично.
  Носов присвистнул.
  - То есть вы даёте ему расписание, в какой день приходить.
  - Именно. - Крамаровский посмотрел на него без тени улыбки. - Он получит дату, место и уверенность, что знает про этот объект всё. А встретит там не детей.
  - Красиво, - сказал Ватников. - Одна беда: пока мы будем готовить ему коридор, он две недели будет заниматься чем-то ещё. И вот это "что-то ещё" мы контролировать не можем.
  В кабинете повисла короткая тишина. Гуров перестал печатать.
  - Не можем, - согласился Крамаровский. - Поэтому работаем быстро. Носов, тебе легенду прорабатываем в три дня, но Демченко скажешь, что идёт тяжело, что люди не идут на контакт, что нужны ещё деньги на взятки. Проси дополнительно. Скряга поверит в трудности быстрее, чем в лёгкий успех.
  - А если он потребует встречи с "клиентом"? - спросил Носов.
  - Тем лучше, - сказал Крамаровский. - Тогда мы наконец узнаем, как этот клиент выглядит сегодня.
  
  В Петербург он приехал ночным поездом, в общем вагоне, где было душно, пахло лапшой быстрого приготовления и чужими носками, и где до самого Бологого не умолкал храп с верхней полки. Коваленко не спал - он сидел у окна и смотрел, как за стеклом тянется чернота с редкими огоньками переездов, и думал о том, как мало времени занимает в этом мире расстояние, на преодоление которого шестьсот лет назад ушли бы недели.
  Московский вокзал встретил его ветром, который дул вдоль Лиговского так, словно имел к прохожим личные счёты. Коваленко поднял воротник куртки - не от холода, холода он не чувствовал, а потому, что все вокруг поднимали воротники, - и пошёл пешком, изучая город так же методично, как изучал Москву: улицы, камеры, повадки толпы.
  Центр он нашёл за полтора часа, из одного телефонного разговора. Демченко сказал: "работает в каком-то центре" - и этого оказалось достаточно, потому что центров таких в городе было двенадцать, а Данкова Яна значилась только в одном.
  Дальше было наблюдение. Два дня он следил - не приближаясь, никогда не приближаясь, потому что в единственном, что он знал о Яне Данковой наверняка, было сказано ясно: если она увидит его первой, всё закончится. Он смотрел с противоположной стороны Среднего проспекта, из-за стеклянной витрины кофейни, с крыши шестиэтажного дома напротив, куда поднялся по пожарной лестнице, - и через оптику видел невысокую женщину в красном пальто, выходящую из дверей центра в семь пятнадцать вечера.
  Она ходила одинаково. Через двор, мимо аптеки, к остановке на углу, где садилась в маршрутку - жёлтую "Газель" с номером двести семнадцать на табличке за лобовым стеклом. Каждый вечер. Один и тот же маршрут, одна и та же остановка, одно и то же место у окна, если оно было свободно.
  На второй день наблюдения Коваленко обратил внимание на бензовоз.
  Он появился на перекрёстке у Среднего проспекта в семь двадцать вечера - длинный, грязно-белый, с выцветшей надписью на цистерне, - проехал мимо остановки, за которой стояла Яна, и скрылся за поворотом. Коваленко запомнил номер. На третий день бензовоз появился снова, в то же время, в том же направлении. И на четвёртый.
  Маршрут был постоянным. Коваленко проследил его - не за рулём, а пешком, переходя от перекрёстка к перекрёстку, - до нефтебазы на Обводном канале. Там, у КПП, он простоял полчаса, наблюдая, как водители получают путевые листы, как расписываются в журнале, как выходят из здания с сигаретами и термосами.
  Нужного водителя он вычислил по номеру машины и по тому, как тот выходил из диспетчерской - последним, с тем усталым, бесконечно усталым видом человека, который работает третий рейс подряд и не ожидает, что это закончится. Грузный мужчина лет пятидесяти, с тяжёлым, обветренным лицом и красноватыми прожилками на щеках.
  Коваленко проследил его до придорожной закусочной у съезда с набережной - с запотевшими окнами и запахом солянки, - и на следующий день, в тот же час, сел за столик напротив.
  - Не занято? - спросил Коваленко.
  - Садись, - буркнул мужчина, не поднимая головы.
  Снаружи, у обочины, стоял бензовоз - тот самый, грязно-белый, с выцветшей надписью на цистерне.
  - Твоя машина? - спросил Коваленко.
  - Моя.
  - Далеко везёшь?
  - На Мурманское, - мужчина наконец поднял глаза. Лицо у него было тяжёлое, обветренное, с красноватыми прожилками на щеках, и вид усталый, бесконечно усталый. - Третий рейс за сутки. Начальство, мать его, экономит на водителях.
  - Тяжёлая работа, - сказал Коваленко.
  - А то.
  Коваленко протянул руку через стол - так, будто хотел взять салфетницу, - и на секунду коснулся запястья водителя. Всего на секунду. Он произнёс несколько слов очень тихо, почти не размыкая губ, и слова эти не принадлежали ни одному языку, на котором когда-либо говорили в этой закусочной.
  Мужчина моргнул. Ложка замерла в воздухе. Потом он снова опустил её в тарелку и продолжил есть, будто ничего не произошло.
  - Завтра, - сказал Коваленко, поднимаясь. - В семь двадцать две. Перекрёсток у Среднего.
  - В семь двадцать две, - повторил водитель ровным, лишённым выражения голосом, глядя в солянку.
  Коваленко вышел и не оглядываясь пошёл к остановке трамвая.
  
  Назавтра в семь двадцать две вечера маршрутка номер двести семнадцать стояла на светофоре у перекрёстка, четвёртой в ряду. В салоне было четырнадцать человек: женщина с коляской у передней двери, двое подростков с наушниками, старик с авоськой, пятеро возвращавшихся со смены рабочих и невысокая женщина в красном пальто у окна, слева, ближе к задней двери.
  Бензовоз вышел на перекрёсток с Обводного, набрав скорость на пустом отрезке, - восемьдесят, может, чуть больше. Он не тормозил. Ни разу. Свидетели потом в один голос говорили, что не было ни визга покрышек, ни гудка, вообще ничего - машина просто шла ровно, как по расписанию, будто водитель не видел ни красного сигнала, ни очереди перед собой.
  Коваленко наблюдал с моста, в четырёхстах метрах, облокотившись на парапет, - обычный прохожий, остановившийся посмотреть на воду.
  Он не стал смотреть глазами. Он перешёл на тот, другой слой, где город становился россыпью огоньков, и нашёл в неподвижной цепочке машин у светофора одну-единственную яркую точку среди десятка тусклых - ровную, чистую, сильную. Она горела так, как горят немногие.
  Удар он почувствовал раньше, чем услышал.
  Потом была вспышка - сперва в том, другом слое, короткая и белая, а через долю секунды и здесь, на перекрёстке, - и жаркий рыжий свет поднялся над крышами, отразившись в чёрной воде канала. Стёкла в доме напротив задребезжали. Где-то за спиной завыла автосигнализация, потом вторая, потом десяток сразу.
  Яркой точки в цепочке огней больше не было.
  Коваленко постоял ещё немного, глядя, как разбегаются в стороны люди, как вспыхивают экраны телефонов, поднятых над головами, как далеко, на Лиговском, начинает нарастать сирена. Потом он отвернулся от парапета и пошёл в сторону вокзала - неторопливо, тем же ровным шагом, каким шёл всегда, - успевая на ночной поезд до Москвы.
  
  Сводку о петербургском ДТП положили на стол Крамаровскому через два дня, вместе с прочей утренней почтой.
  - Девятнадцать погибших, - прочитал Ватников вслух, стоя за плечом начальника. - Бензовоз, маршрутка, две легковые. Водитель бензовоза погиб на месте. Экспертиза: алкоголь - ноль, наркотики - ноль, сердце здоровое, тормозной путь отсутствует, педаль тормоза не нажималась вообще. Тахограф показывает ровную скорость на протяжении последних четырёхсот метров.
  - Дальше, - сказал Крамаровский.
  - Дальше список погибших. - Ватников провёл пальцем по строчкам и остановился. - Данкова Яна Сергеевна, тридцать один год. Маршрутное такси, место у окна.
  Крамаровский очень аккуратно положил распечатку на стол - гораздо аккуратнее, чем обычно клал бумаги, - и несколько секунд молчал.
  - Как он её нашёл? - спросил он наконец.
  - Так же, как нашёл бы любой, - сказал Ватников. - Демченко дал ему имя и город. Дальше - телефонный справочник и три дня терпения. Нам не за что зацепиться, Анатолий Петрович: он не подходил к ней ближе чем на двести метров, его нет ни на одной камере рядом с центром, а единственный человек, который с ним разговаривал, сгорел вместе с цистерной.
  - Мы опоздали на двое суток, - сказал Крамаровский. - Мы даже не знали, что он уехал из Москвы.
  Он встал, подошёл к карте и долго смотрел на неё, заложив руки за спину.
  - Значит, так. Первое: группу поиска - на усиленный режим. Всех сенсов, кто в строю, включая тех, кто на больничном, если они в состоянии держать связь. Не обход по площадям, как сейчас, а сетка: делим город на секторы, каждый сектор - свой оператор, по два прохода в сутки. Ищем не ауру, ауры у него нет. Ищем дыру - место, где поле ведёт себя не так, как должно.
  - Он может уйти за город, - заметил Ватников.
  - Может. Тогда найдём за городом. Второе: Подольск. Наблюдение за Демченко - круглосуточное, с прослушкой всех известных нам номеров, включая домашний телефон и телефон его домработницы. Мне нужно знать, когда он чихает и кому об этом сообщает. Если демон снова к нему приедет - мы должны узнать об этом не через два дня, а через две минуты.
  - А Носов? - спросил Ватников.
  - Носов продолжает, - сказал Крамаровский, не оборачиваясь от карты. - Теперь тем более. У нас остался ровно один канал, по которому мы можем дотянуться до этой твари, и этот канал ходит по Подольску с пакетом из "Пятёрочки" и техзаданием в кармане.
  Он вернулся к столу, взял распечатку и ещё раз перечитал строчку с фамилией.
  - И передайте в группу: искать быстрее. Он уже понял, что мы ищем людей, способных его видеть. Значит, следующим он пойдёт не за магом. Следующим он пойдёт за тем, кто этих магов ищет.
  
  Глава 11. "Бегство демона"
  
  Первым, что он заметил, было внимание.
  Коваленко почувствовал это на четвёртый день после возвращения из Петербурга, сидя, как обычно, на парапете своей высотки и перебирая огни города в том, другом слое, - внимание чужое, направленное, методичное, как луч фонаря, обшаривающий подвал. Оно шло не из одной точки. Оно двигалось по городу полосами, с востока на запад, потом обратно, с промежутком примерно в двенадцать часов, и каждый раз, когда полоса проходила через район, где он находился, он ощущал лёгкое давление - будто кто-то проводил ладонью по столу, нащупывая то, чего не видно глазом.
  Они искали не ауру. Ауры у него не было, и тот, кто составлял эту сетку, явно об этом знал. Они искали пустоту. И это было умно - настолько умно, что Коваленко, впервые с момента прихода в этот мир, испытал нечто, отдалённо похожее на уважение.
  На шестой день полоса прошла прямо над кварталом, где стояла высотка, и задержалась. Не на минуту - на добрых полчаса, ощупывая район дом за домом. Коваленко сидел совершенно неподвижно, свернувшись в себе, сжав собственное присутствие до размеров, которые сам считал предельными, и всё это время думал о том, что человек, придумавший этот метод, рано или поздно доведёт его до конца.
  Москва становилась тесной.
  Он не испытывал страха - по крайней мере, не в том смысле, в каком испытывают его люди. Он испытывал раздражение опытного игрока, обнаружившего, что противник перекрыл ему выгодное поле. И, как всякий опытный игрок, он не стал упрямиться. Он на всякий случай собрал деньги в спортивную сумку, найденную в мусорном контейнере во дворе, ещё раз посмотрел на город с высоты девятнадцатого этажа и спустился вниз.
  До Подольска он добирался электричкой с Курского, среди дачников с рассадой и мужиков с удочками, и всю дорогу смотрел в окно на мокрые поля, думая о том, что Демченко, при всей его ничтожности, обладает двумя полезными качествами: собственным домом за забором и абсолютной, животной покорностью.
  Пересидеть неделю. Дать сетке остыть. А потом вернуться.
  
  - Ставлю тысячу, что она опять привезёт ему творог, - сказал лейтенант Громов, не отрываясь от бинокля.
  Сержант Белова, не поднимая головы от планшета, где вела журнал наблюдения, хмыкнула:
  - Ты вчера то же самое ставил.
  - Вчера был кефир. Я видел упаковку.
  Наблюдательный пост оборудовали на втором этаже недостроенного коттеджа через дорогу - хозяин бросил стройку года четыре назад, крышу успел, окна нет, и теперь из проёма второго этажа отлично просматривался двор Демченко: кирпичный дом с мансардой, высокий забор из профнастила, дорожка от ворот к крыльцу, гараж и камера над въездом, которая давно никого не пугала.
  Внутри было холодно и пахло сырым цементом. Громов сидел на перевёрнутом ведре, Белова - на раскладном стуле, между ними стоял термос и лежал пакет с бутербродами, которые они сами же называли "казённой романтикой". Третьи сутки подряд.
  - Гость, - сказала вдруг Белова, приподнимаясь.
  К воротам подъехал серый "Форд Фокус" с московскими номерами. Из машины вылез мужчина лет сорока - среднего роста, полноватый, в куртке цвета хаки, с бумажным пакетом в руке. Он потоптался у калитки, явно нервничая, потом нажал кнопку домофона.
  - Записываю, - Белова защёлкала по планшету. - Пятнадцать сорок две. Мужчина, около сорока, серый "Форд", номер... - она продиктовала вслух. - Пробей по базе.
  Громов уже набирал. Через три минуты пришёл ответ.
  - Чесноков Юрий Леонидович, - прочитал он с экрана. - Сорок лет, прописан в Москве, Бирюлёво. Женат, двое детей. Работает в фирме по продаже сантехники, менеджер. Ни приводов, ни судимостей, вообще ничего. - Он поднял бровь. - Постоянный участник сеансов в "Астральном Ковчеге", проходил по нашим спискам как "периферия".
  - Значит, приехал за консультацией, - сказала Белова, дописывая строчку. - Обычный лох, если по-нашему.
  - Слушай, а тебе не кажется странным? - Громов снова взялся за бинокль. - Демченко третий день никого не принимает. Даже свою Инну отправил к сестре. А этого впустил.
  - Может, денег надо, - пожала плечами Белова. - Он же скупой, как чёрт.
  Ни она, ни Громов не заметили человека, который в это же самое время прошёл по краю лесополосы за участком, вдоль забора, со стороны, не просматривавшейся ни с их поста, ни с камеры над воротами.
  
  Коваленко остановился в тени высоких сосен метрах в тридцати от забора и посмотрел на дом.
  Не глазами.
  В том слое, куда он перешёл, дом Демченко выглядел точно так же, как в прошлые разы: мутноватое, дёрганое пятно хозяйского огонька на первом этаже, ровный и тусклый - гостя, и рассеянный, слабый фон обжитого человеческого жилья. Всё как обычно.
  Необычным было другое.
  Из недостроенного коттеджа напротив на дом смотрело внимание. Два внимания - одно поживее, другое поспокойнее, оба сосредоточенные, оба направленные точно на ворота Демченко, как две протянутые невидимые нити. А чуть дальше, в машине, припаркованной у поворота на соседнюю улицу, было третье - и вот оно оказалось совсем иным: гладким, плотным, закрытым, без единой щели. Такое же, каким был закрыт человек, толкнувший его в аэропорту. Профессионал. Сенс на подстраховке.
  Коваленко простоял под соснами почти четверть часа, не шевелясь, и за это время всё для себя решил.
  Дело было не в предательстве. Демченко не предавал - у Демченко для этого не хватило бы ни ума, ни смелости. Его просто вычислили. Возможно, через деньги, возможно, через кого-то из его же паствы. Это не имело никакого значения, потому что вывод получался один и тот же: дом, который должен был стать укрытием на неделю, оказался самой освещённой точкой на всей карте. И к этой точке был привязан человек, знавший о нём слишком много.
  Он перелез через забор с той стороны, где к нему вплотную подступала теплица, - бесшумно, без усилия, - и вошёл в дом через заднюю дверь, которую Демченко забывал запирать с самого лета.
  
  Демченко сидел в кресле в гостиной, а напротив, на краешке дивана, примостился гость - тот самый полноватый мужчина в куртке цвета хаки, которую он так и не снял, будто не рассчитывал задержаться.
  - ...и вот с тех пор, Яков Ильич, каждую ночь одно и то же, - говорил гость, вертя в руках бумажный пакет. - Стою, значит, в коридоре, а в конце коридора дверь. И из-под двери свет. И я знаю, что открывать нельзя, а руки сами тянутся. Просыпаюсь весь мокрый. Жена говорит - к врачу иди, а я думаю, может, это ж не по врачебной части...
  - Юра. - Демченко потёр лицо ладонями. Выглядел он так, будто не спал неделю: щетина в три дня, помятая рубашка, красные глаза. - Юра, я тебе по телефону сказал: я сейчас не принимаю. Совсем. У меня свои обстоятельства.
  - Так я ж на полчаса всего. И я это... - Чесноков полез во внутренний карман, достал конверт и положил на журнальный столик. - Я не за так.
  Демченко посмотрел на конверт, и на его лице отразилась короткая, но отчётливая борьба - та самая, которую Носов однажды назвал про себя борьбой жадности с ужасом. Победила, как обычно, жадность.
  - Ладно, - сказал он, придвигая конверт к себе. - Полчаса. Рассказывай про дверь.
  - Дверь ему не поможет, - произнёс голос от порога.
  Демченко подскочил так, что кресло проехало по паркету. Чесноков обернулся и увидел высокого человека в светлой куртке, стоявшего в дверях гостиной с совершенно спокойным лицом.
  - Кирилл, - выдохнул Демченко. - Кирилл, я... ты откуда?
  - Через двор. - Коваленко прошёл в комнату и остановился посреди ковра. - Яков, за твоим домом следят.
  Лицо Демченко посерело мгновенно, будто из него разом выпустили всю кровь.
  - Что? Нет. Нет-нет, это... кто следит? Ты уверен? Может, соседи...
  - Наблюдательный пост в недостроенном доме напротив, - сказал Коваленко тем же ровным, почти доброжелательным тоном, каким сообщают прогноз погоды. - Двое. И машина на повороте, там третий, с даром. Стоят не первый день.
  - Я не знал! - Демченко вскочил, и голос его сорвался на фальцет. - Кирилл, клянусь, я ничего им не говорил, я вообще ни с кем... Я никого не приводил, я даже Инну отослал! Это не я, слышишь, это не я!
  - Я знаю, что не ты, - сказал Коваленко, и Демченко на секунду замер, не понимая, почему от этого "я знаю" ему стало только хуже.
  Чесноков переводил взгляд с одного на другого, всё ещё сжимая в руках бумажный пакет, и явно не понимал, во что попал.
  - Мужики, я, наверно, пойду, да? - сказал он неуверенно. - Я потом как-нибудь...
  - Сядь, - сказал Коваленко, не глядя на него. Чесноков сел.
  - Мы можем уехать, - торопливо заговорил Демченко, делая шаг вперёд и тут же отступая обратно. - Прямо сейчас, вместе, у меня машина в гараже, полный бак, я знаю дорогу через садовые участки, там нет камер, они не успеют! Кирилл, я тебе ещё пригожусь, честное слово, у меня связи, у меня люди по всей стране, я найду тебе Шарова, дай мне неделю...
  - Ты уже нашёл всё, что мог найти, - сказал Коваленко. - Ты дал мне Носова. Ты дал мне ту женщину в Петербурге. Ты сделал больше, чем я от тебя ожидал.
  Демченко ухватился за эти слова, как утопающий.
  - Вот! Вот именно! Так я же...
  - Именно поэтому, Яков. - Коваленко шагнул ближе. - Ты слишком много знаешь, а дом твой светится, как костёр в поле. В таком положении есть два выхода, и первый - забрать тебя с собой. Но ты медленный, шумный и трусливый. Ты не выдержишь и трёх дней.
  Демченко открыл рот, чтобы возразить, - и не успел.
  Коваленко просто положил ладонь ему на грудь.
  Со стороны это не выглядело ни страшно, ни эффектно - обычный жест, каким останавливают человека, идущего навстречу. Демченко дёрнулся, вцепился обеими руками в чужое запястье и попытался оттолкнуть, но пальцы его вдруг обмякли. Он захрипел. Изо рта пошёл дым - сначала тонкая струйка, потом гуще; зрачки полыхнули изнутри оранжевым, как две щели в дверце печи; рубашка на груди начала темнеть и расползаться прожжёнными краями, хотя ни искры, ни пламени снаружи не было. Он повалился на ковёр, подтянув колени к животу, сделал ещё один хриплый вдох - и затих.
  От тела шёл жар, как от остывающего двигателя. Пахло горелой шерстью ковра.
  Чесноков не закричал. Он просто сидел на краю дивана, вцепившись в бумажный пакет, и смотрел, не мигая, приоткрыв рот. Коваленко повернулся к нему.
  - Как тебя зовут?
  - Ю-юрий, - выговорил тот. - Чесноков. Юра.
  - Хорошо, Юра. - Коваленко посмотрел на него внимательнее, будто прицениваясь к вещи. Обычный. Незаметный. Женат, дети, работа, машина у ворот, и никому в этом мире, кроме собственной семьи, он не интересен ровно никак. - Ты приехал вовремя.
  Он подошёл, сел на диван рядом и посмотрел прямо в глаза человеку, у которого в этот момент был шанс вскочить и выбежать в дверь, - и который этим шансом не воспользовался, потому что ноги его не слушались.
  То, что произошло дальше, заняло меньше минуты.
  Тело Кирилла Коваленко вдруг обмякло и осело на диван неловко, боком, как мешок с песком, - со стороны оно выглядело точно так же, как выглядит человек, потерявший сознание. Из приоткрытого рта выползло облако - мутное, непрозрачное, как дым, застывший в стекле, - повисло на секунду в воздухе гостиной, дрожа и уплотняясь, и метнулось вперёд.
  Чесноков вскинулся всем телом, будто его ударило током, и сполз с дивана на пол. Полминуты он лежал неподвижно. Потом медленно, неуклюже поднялся сначала на четвереньки, потом на ноги, провёл ладонями по куртке, разглаживая её. Повёл плечами. Согнул и разогнул пальцы, разглядывая их с интересом человека, впервые увидевшего собственные руки.
  Сознание Чеснокова - то, что делало его Юрием Леонидовичем, менеджером по продаже сантехники, мужем и отцом двоих детей, человеком, который по субботам ходил в "Леруа Мерлен" и болел за "Спартак", - было уничтожено. Не подавлено, не заперто, не загнано в угол, откуда оно могло бы однажды подать голос. Уничтожено. Сожжено дотла тем же холодным, безличным усилием, каким Коваленко останавливал сердца охранников у инкассаторской машины. От Юрия Леонидовича Чеснокова не осталось ничего - ни памяти, ни привычек, ни того тёплого, дёрганого огонька, который Коваленко видел в каждом живом человеке. Осталась только оболочка: тело, руки, голос, походка. И за всем этим - пустота, в которой сидел он.
  - Коротковаты, - сказал он вслух незнакомым, чуть хрипловатым тенорком. - Ну, ничего.
  Он прошёлся по комнате, привыкая к походке - новое тело было ниже, тяжелее и гораздо хуже слушалось, - потом деловито обыскал карманы: паспорт, ключи от машины, телефон, кошелёк с двумя тысячами и карточкой скидок в "Леруа Мерлен". Всё на месте.
  Дальше он работал быстро и без суеты. Из гаража принёс канистру с бензином для генератора и пятилитровую банку растворителя. Тело Коваленко перетащил из гостиной в кабинет и усадил в кресло у стола, а тело Демченко оставил на ковре там, где оно лежало. Пролил бензин по кабинету, по лестнице на второй этаж и по дивану в гостиной, открыл вентиль газового баллона на кухне, выгреб из шкафа бумаги и старые книги и свалил их горкой у батареи.
  Потом он спустился в подвал. Полка с банками варенья стояла на месте. Он отодвинул её, достал спортивную сумку с деньгами - ту самую, что Коваленко привёз несколько дней назад, - и закинул её на плечо. Тяжёлая, килограммов на пять. Остаток от полутора миллионов - то, что Демченко не успел потратить на аванс Носову.
  Спички зажигать не стал. Он присел на корточки у самой кромки бензиновой лужи, поднёс к ней раскрытую ладонь, произнёс несколько слов на языке, которого не слышала эта комната за все годы своего существования, - и лужа занялась сама, не сразу, а медленно, лениво, будто ей дали время.
  Потом он вышел через переднюю дверь, аккуратно притворил её за собой, прошёл по дорожке к воротам, открыл калитку изнутри и сел в серый "Форд Фокус". Спортивную сумку с деньгами бросил в багажник, поверх запаски и домкрата.
  Мотор завёлся с третьей попытки. Демон, сидевший теперь в теле менеджера по продаже сантехники, вырулил на дорогу, притормозил у поворота, вежливо пропустил проезжавшую мимо "Ниву" и поехал в сторону московской трассы, ни разу не превысив скорость.
  
  - Гость уезжает, - сказала Белова, глянув на часы. - Шестнадцать двадцать одна. Пробыл тридцать девять минут.
  - Как и обещал, - Громов зевнул, потянулся и потянулся за термосом. - Полчаса на дверь со светом.
  Дым они заметили в шестнадцать сорок восемь - сначала тонкую сизую струйку из-под конька крыши, потом чёрный, густой вал из окна мансарды. Громов уже бежал вниз по недостроенной лестнице, на ходу выкрикивая в рацию вызов, Белова - за ним, но когда они перемахнули через забор, первый этаж уже полыхал целиком, а от жара из окон вылетели стёкла. Через две минуты рвануло на кухне, и Громова отбросило взрывной волной на клумбу.
  Пожарные приехали через одиннадцать минут. К тому времени горело всё.
  
  - Два тела, - докладывал Ватников на следующий день, стоя у стола Крамаровского с папкой в руках, безупречно отглаженный, будто и не провёл полночи на пожарище. - Первое - в гостиной, опознан как Демченко Яков Ильич. И вот здесь начинается интересное. Судмед пишет, что характер поражения нехарактерен для пожара: внутренние органы выжжены практически полностью, при этом конечности и часть одежды пострадали существенно меньше. Эксперт осторожно пишет "нетипичная картина". Мы-то знаем, как это называется.
  - Второе тело, - сказал Крамаровский.
  - В кабинете, в кресле. Обгорело сильнее, но зубная карта и остатки документов в кармане дают Коваленко Кирилла Дмитриевича. Остатки того самого паспорта, по которому он летел из Владивостока.
  Крамаровский побарабанил пальцами по столешнице.
  - То есть формально мы имеем убитого оккультиста и погибшего в пожаре демона.
  - Формально - да, - сказал Ватников.
  В углу кабинета Ролан Семак, не снимавший кожаной куртки даже в помещении, задумчиво постукивал пустой трубкой по колену. От него до сих пор пахло гарью.
  - Я был там ночью, - сказал он, не дожидаясь вопроса. - Прошёл по всему периметру, по дому, по участку. Анатолий Петрович, там дыра.
  - Поясни.
  - Энергоинформационно дом выжжен дочиста - не огнём, огонь так не работает. Там нет ни следа сущности, вообще ни следа, как будто её там никогда и не было. - Семак пожал плечами. - Если бы такое существо сгорело в пожаре, остался бы всплеск. Выброс. Что угодно. Понимаете? Когда гаснет свеча, остаётся дым. А здесь кто-то просто вынес свечу из комнаты.
  - Он ушёл, - сказал Носов.
  Он сидел, как обычно, на стуле у стены, чуть в стороне от остальных, закинув ногу на ногу, и крутил большим пальцем перстень с тёмным камнем.
  - Ушёл, - согласился Семак. - И, судя по всему, не в свой мир, а просто в сторону. Тело ему не принадлежало, Анатолий Петрович. Это была одежда. Он её снял и оставил гореть, чтобы мы нашли и успокоились.
  Крамаровский поднялся, подошёл к окну и некоторое время стоял молча, заложив руки за спину, - за стеклом моросил всё тот же бесконечный осенний дождь.
  - Значит, так, - сказал Крамаровский наконец, оборачиваясь. - Официально по линии МВД - бытовой пожар, два трупа, дело уходит в область. Нам это даже удобно. Неофициально: считаем, что объект жив, сменил носителя и находится неизвестно где. Поиск не сворачивать ни на день. Наоборот - расширить сетку на область.
  - Мы потеряли единственный канал связи с ним, - заметил Ватников. - Демченко был единственной ниточкой.
  - Не единственной, - сказал Крамаровский и посмотрел на Носова. - Михаил. Ты остаёшься в игре. Полностью, как будто ничего не произошло. Легенда та же, роль та же, деньги ты взял, работа не сделана.
  - Демченко мёртв, - сказал Носов. - Мне не перед кем отчитываться.
  - Вот именно поэтому. - Крамаровский вернулся к столу и оперся на него обеими руками. - Ты - единственный человек в этом мире, кому обещаны полтора миллиона за сведения о "Сверхдетях", и единственный, кто эти сведения собирает. Такое не бросают. Он выйдет на тебя. Не завтра, так через неделю. Может, позвонит. Может, придёт сам. Может, пришлёт кого-то из паствы Демченко.
  - И я отдаю ему пакет.
  - Отдаёшь всё, что подготовил Гуров, до последнего листа, - кивнул Крамаровский. - Адрес, схемы, охрану, даты. И держишься за него зубами, потому что второго шанса нам, скорее всего, не дадут. Будь готов круглосуточно. Телефон не выключать, из Москвы не уезжать, ждать в любое время дня и ночи.
  Он помолчал, барабаня пальцами по столешнице, и вдруг добавил - так, будто вспомнил что-то незначительное:
  - И ещё. Хорошая новость. Виктор Морозов вышел из больницы. Оклемался после того энергетического удара, который ему демон нанёс. Врачи говорят - повезло. Обычный человек от такого мог и умереть. А он оклемался. Говорит, готов вернуться в строй через неделю.
  Носов кивнул. Он помнил Виктора - того самого, с тяжёлым подбородком и пронзительным взглядом, который написал первое сообщение с ошибками, потому что руки тряслись. Хорошо, что он жив. В этой игре каждый человек на счету.
  Носов поднялся и пошёл к двери. Уже у порога он остановился.
  - Борис Иванович, - сказал он, обернувшись к Ватникову. - Что с гостем?
  - С каким гостем?
  - Который приезжал к Демченко перед пожаром и уехал за двадцать семь минут до того, как оттуда повалил дым.
  Ватников открыл папку и заглянул в сводку.
  - Чесноков Юрий Леонидович, сорок лет, менеджер, Бирюлёво. Периферия "Ковчега", ездил к Демченко за консультациями года полтора. Проверим, конечно, пусть МВД вызовет его как свидетеля - но там, судя по всему, нечего брать. Обычный человек, каких тысячи.
  - Проверьте, - сказал Носов. - Обычные люди меня в последнее время беспокоят больше остальных.
  Он вышел, и дверь за ним закрылась мягко, почти беззвучно.
  
  Глава 12. "Переход"
  
  Звонок застал Носова в очереди на кассу в супермаркете на Профсоюзной, между женщиной с двумя тележками и мужиком, который уже пятую минуту искал в телефоне карту лояльности.
  Номер был незнакомый, московский, с обычным префиксом. Носов выложил на ленту пачку пельменей, отошёл на два шага в сторону стеллажа с шоколадками и ответил.
  - Слушаю.
  - Михаил Андреевич? - Голос был мужской, чуть хрипловатый тенорок, совершенно незнакомый. Говорил человек спокойно, буднично, без всякой театральности - так, будто звонил из управляющей компании насчёт поверки счётчиков.
  - Он самый. С кем имею честь?
  - Мы с вами не знакомы. У вас есть работа, которую вы выполняли для Якова Ильича. Работа, к сожалению, оплачена только наполовину, и Якова Ильича с нами больше нет. Я предлагаю довести дело до конца.
  Носов взял с полки шоколадку, повертел в руке, поставил обратно. Стандартная пауза человека, который решает, не разводят ли его.
  - А с чего мне вам верить?
  - Семьсот пятьдесят тысяч аванса лежат у вас в пакете из "Пятёрочки", - сказал голос всё так же ровно. - Или уже не в пакете. Пятнадцать процентов премии вы выторговали у Якова Ильича сами. Этого достаточно?
  - Достаточно, - сказал Носов.
  - Тогда записывайте адрес.
  Носов достал из кармана чек от прошлой покупки и карандаш - у него всегда был при себе карандаш, ручки имеют свойство замерзать и не писать в нужный момент, - и записал продиктованный адрес электронной почты: длинный, бессмысленный набор букв и цифр на бесплатном зарубежном сервисе.
  - Повторите, - попросил голос. Носов повторил. - Верно. Отправьте всё, что собрали. Текстом, файлами, фотографиями - как есть, не сортируя. Если чего-то не хватает, напишите честно, чего именно.
  - Когда я получу вторую половину?
  - В течение суток после того, как я прочитаю, - сказал голос и отключился.
  Носов постоял ещё секунду, глядя на потухший экран, потом вернулся в очередь, расплатился за пельмени и только на улице, у машины, набрал штаб.
  
  Отследить звонок не удалось.
  - Номер подключён к виртуальной АТС, - докладывал Гуров, стоя у стола Крамаровского с ноутбуком на локте, как официант с подносом. - Оператор - перепродавец, зарегистрирован в Казани, обслуживает несколько тысяч таких номеров, работает через интернет. Сам звонок пришёл через три сервера: Нидерланды, Сейшелы и ещё один, который вообще ни в одной юрисдикции толком не значится. Мы упёрлись в стенку на втором прыжке.
  - Голос? - спросил Ватников.
  - Записали. Прогнали через сравнение с образцами, которые у нас есть. - Гуров помялся. - С голосом Коваленко не совпадает вообще. Другой человек, Борис Иванович.
  - Это мы предполагали, - сказал Крамаровский. Он побарабанил пальцами по столешнице. - Он сменил тело. Что с почтой?
  - Ящик зарегистрирован позавчера, никакой активности. Заходить будут, скорее всего, через ту же цепочку.
  - Отсканируйте все документы и отправляйте.
  Гуров поднял глаза от экрана.
  - Всё?
  - Всё, - подтвердил Крамаровский. - Адрес, схемы, фотографии забора с четырёх сторон, состав караула, фамилии из приказов, даты "привоза групп". Пусть читает и радуется. И добавьте в конец пару мест, где Носов честно пишет, что не дотянулся: это придаст пакету достоверности лучше любой схемы.
  Гуров ушёл, а Крамаровский откинулся в кресле, которое тут же жалобно скрипнуло под его весом, и посмотрел на Ватникова.
  - Ну вот, Борис. Мы только что своими руками отправили противнику карту.
  - Свою карту, - уточнил Ватников.
  - Свою, - согласился Крамаровский. - Но ощущение всё равно поганое.
  
  Второй звонок поступил через двое суток, в половине девятого вечера, когда Носов сидел в машине у Патриарших и ждал, пока освободится место на парковке.
  - Спасибо, Михаил Андреевич, - сказал тот же хрипловатый тенорок. - Материал полный. Особенно ценно, что вы честно написали, где не дотянулись. Люди обычно врут в таких местах, чтобы выглядеть лучше.
  - Я не люблю, когда мне потом предъявляют, - сказал Носов.
  - Разумный подход. - В голосе появилось что-то похожее на одобрение. - Ярославский вокзал, зал ожидания, автоматические камеры хранения, секция "Г", ячейка двести семнадцать. Код - шесть, три, ноль, девять. Там ваши деньги, включая премию. Пересчитайте, прежде чем уходить.
  - А дальше?
  - А дальше я, возможно, снова вам позвоню, - сказал голос. - Работа у вас хорошая, Михаил Андреевич. Редкая.
  Гудки.
  Ячейку Носов вскрыл через час, под наблюдением четырёх оперативников, рассредоточенных по залу, и двух сотрудников транспортной полиции, которые понятия не имели, что происходит, но получили команду не вмешиваться. В ячейке лежала обычная спортивная сумка, а в ней - восемьсот шестьдесят две тысячи пятьсот рублей, перетянутых аптечными резинками. Ровно половина плюс пятнадцать процентов премии, до рубля.
  Записи с камер подняли той же ночью.
  - Ячейку загружали вчера в шестнадцать ноль семь, - говорила Белова, прокручивая запись на мониторе. Крамаровский, Ватников и Носов стояли у неё за спиной. - Вот он, смотрите.
  На экране парень лет двадцати в куртке с капюшоном и с рюкзаком за плечами поставил сумку в ячейку, набрал код и ушёл, ни разу не подняв головы.
  - Курьер? - спросил Ватников.
  - Курьер, - подтвердила Белова. - Установили за час, он и не прятался. Студент, подрабатывает на разовых заказах через сайт объявлений. Дали две тысячи наличными, попросили положить сумку в ячейку и продиктовали код. Заказчика видел один раз, минут пять, у метро "Комсомольская".
  - Описание?
  Белова заглянула в блокнот и прочитала без всякого выражения:
  - "Обычный мужик, лет сорока, полноватый, куртка вроде зелёная. Лицо? Ну, обычное лицо. Не запомнил". - Она подняла глаза. - Я его полчаса мучила. Он правда не помнит. И, судя по всему, не потому, что не хочет.
  Крамаровский долго смотрел на застывший кадр с курьером, потом отвернулся от монитора.
  - Обычный мужик лет сорока, - повторил он. - В этом городе таких три миллиона.
  
  Зацепка по Шарову пришла с той стороны, откуда её не ждали.
  Почтовый сервер, через который Демченко переписывался со своим крымским корреспондентом, находился в юрисдикции, куда российские запросы обычно уходили как в песок, - но у отдела нашлись свои способы, и через неделю Гуров положил Крамаровскому на стол распечатку с логами подключений.
  - Ящик, с которого Шаров отвечал Демченко, - докладывал он, водя карандашом по строчкам. - Он заходил в него одиннадцать раз за полтора года. Девять раз - через анонимайзеры, глухо. Но дважды, Анатолий Петрович, дважды он зашёл напрямую, без всякой маскировки. Один раз в марте прошлого года, второй - в апреле этого. Оба раза IP-адрес крымского провайдера, одна и та же базовая станция.
  - Где?
  - Юго-западное побережье, между Севастополем и Ласпи. Посёлок в шесть улиц, санаторий, два пансионата и рыбацкий причал. Зона покрытия базовой станции - примерно полтора километра. Он там живёт, товарищ полковник. Или живёт кто-то, у кого он берёт интернет.
  Крамаровский поднялся, подошёл к карте на стене, которую за последние недели исчертили красным вдоль и поперёк, и постоял перед ней, заложив руки за спину.
  - Итак, у нас две точки, - сказал он наконец, оборачиваясь. - Щёлковский объект, куда мы пригласили нашего гостя. И крымский посёлок, где, судя по всему, прячется человек, ради которого он вообще затеял всё это. И у нас нет ресурса, чтобы полноценно закрыть обе.
  - Значит, делим, - сказал Ватников.
  - Делим. - Крамаровский обвёл пальцем Щёлково. - Группа захвата в полном составе остаётся здесь. Позиции занять в ближайшие часы, сидеть тихо, не курить, не греться в машинах, ничего. Смена каждые шесть часов. Если он придёт - брать. Если сумеем - брать живым, хотя, честно говоря, я плохо представляю, как именно.
  - А Крым? - спросил Носов.
  Крамаровский повернулся к нему.
  - А в Крым поедешь ты. Один.
  - Один, - повторил Носов без всякого удивления.
  - Один, потому что группа наружного наблюдения в посёлке из шести улиц в конце сезона заметна, как слон в бассейне. - Крамаровский вернулся к столу и оперся на него обеими руками. - Твоя задача: найти Шарова и сойтись с ним. Не вербовать, не задерживать, не пугать. Сойтись. Легенда у тебя идеальная - Шаров всю жизнь прячется от людей вроде нас и всю жизнь имеет дело с людьми вроде тебя. Ты для него свой.
  - А если наш общий знакомый решит, что Щёлково подождёт, и поедет в Крым?
  - Тогда ты окажешься там раньше него, - сказал Крамаровский. - Собственно, поэтому ты и едешь.
  
  Пансионат "Чайка" стоял на склоне, в трёхстах метрах от моря: два двухэтажных корпуса послевоенной постройки, выкрашенных в тот особенный жёлто-кремовый цвет, который встречается только в ведомственных здравницах, беседка с облупившейся краской, столовая с окнами на бухту и кипарисовая аллея, спускавшаяся к каменистому пляжу.
  Конец сезона выдался тёплым. В корпусах жило человек двадцать: несколько пожилых пар, компания рыбаков из Тулы, женщина с мальчиком лет семи и сам Носов, зарегистрировавшийся как Михаил Андреевич Носов, частный предприниматель из Москвы, приехавший "на воздух" на две недели. Администратор Наталья, женщина лет тридцати пяти с крашенными в тёмно-вишнёвый цвет волосами и вечной сигаретой в руке, выдала ему ключи от углового номера на втором этаже, назвала время завтрака и, не меняя интонации, добавила:
  - Ужин в семь. Если что понадобится, я до девяти на ресепшене, потом дома. Дом второй от причала, синяя калитка.
  Носов кивнул. Про синюю калитку в его инструктаже было сказано отдельной строкой.
  Шарова он не нашёл ни в первый день, ни во второй. И не потому, что плохо искал, - а потому, что не был уверен, что тот, кого он ищет, вообще хочет быть найденным. Посёлок в шесть улиц, два пансионата, причал и санаторий - это не Москва, здесь каждый на виду, и чужой человек с двумя удочками на пирсе не может остаться незамеченным. Но Гуров дал координаты базовой станции, а не точный адрес. Шаров мог жить в любом из домов, мог снимать комнату у местных, мог вообще ночевать в лодке.
  Носов начал с того, что обошёл посёлок. Не торопясь, как человек, который приехал на воздух и гуляет. Шесть улиц. Сорок три дома, из которых жилых - от силы тридцать. Причал, у которого стояли семь лодок и два катера. Магазин, почта, фельдшерский пункт. И пирс - длинный, бетонный, с ржавыми перилами, у которого по утрам сидели рыбаки.
  На третий день Носов начал проверять. Не глазами - внутренним чутьём. Он садился на пирсе, на бетонном блоке, и медленно, методично сканировал пространство вокруг себя. Не искал конкретного человека - искал аномалию. Место, где энергетическое поле ведёт себя не так, как должно. Где есть закрытость. Где есть тишина там, где должен быть шум.
  Первые два дня не дали ничего. Обычные люди, обычные огоньки - тусклые, ровные, дёрганые. Старуха, которая кормила кошек у магазина. Рыбак, который чинил сеть на причале. Мальчишка лет двенадцати, гонявший мяч по пустой улице. Ничего.
  На четвёртое утро Носов пришёл на пирс раньше обычного - в половине шестого, когда солнце только начинало красить воду в розовый цвет. И почувствовал.
  Не далеко. Метрах в двадцати от него, на дальнем конце пирса, сидел человек с двумя удочками и раскладным стулом. Лет ему было под шестьдесят: невысокий, жилистый, дочерна загорелый, с седой щетиной и короткими, торчащими ёжиком седыми волосами. Он носил выцветшую брезентовую панаму, растянутую майку и шорты неопределённого цвета, и ни разу за всё утро не сказал ни слова никому из соседей по пирсу.
  Но не это было важно. Важно было то, что вокруг него не было шума. Не тишины - тишина бывает у мёртвых. А именно отсутствия лишнего, того фона, который излучает каждый живой человек: мыслей, тревог, мелких желаний. Вокруг этого человека было чисто. Как в комнате, где только что проветрили. И эта чистота была не пустотой - нет, пустоту Носов бы почувствовал сразу, как чувствовал её у Коваленко. Это была чистота человека, который научился убирать за собой. Который всю жизнь складывает вещи на место. Который знает, что такое дисциплина.
  Носов не подошёл. Он сел на бетонный блок в трёх метрах от него и просто стал смотреть на воду.
  Он ничего не делал. Не закрывался специально, но и не открывался - просто сидел и думал о море, о ветре и о том, что кофе в столовой "Чайки" варят хуже, чем в любой московской забегаловке.
  Через двадцать минут человек в панаме заговорил первым, не поворачивая головы:
  - Ты не рыбак.
  - Не рыбак, - согласился Носов.
  - И не отдыхающий.
  - И не отдыхающий.
  Человек смотал леску, проверил крючок, снова забросил.
  - Я тебя третий день чувствую, - сказал он. - Ты как камень в ботинке, парень. Ходишь по посёлку, и от тебя тихо. Вокруг всех людей шумно, а от тебя - тихо. Такое умеют или святые, или те, кому есть что прятать. На святого ты не похож.
  - Не похож, - сказал Носов. - Михаил.
  - Илья. - Человек наконец повернулся, и Носов увидел его глаза - светло-серые, выцветшие от солнца, и очень внимательные. - Ну, рассказывай, Михаил. Кто ты и зачем сюда приехал. Только сразу предупреждаю: врать мне бессмысленно. Не потому, что я такой умный, а потому, что мне шестьдесят один год и я всю жизнь слушаю, как люди врут.
  Носов рассказал.
  Он рассказал про чёрного мага, который называл себя создателем учения "Коды взлома Вселенной". Про обещания воскрешать мёртвых и лечить рак любой стадии. Про пять лет по сто пятьдесят девятой и освобождение в начале пятнадцатого года. Про Москву, где он крутится среди оккультистов, зарабатывая на тех, кто готов платить за надежду. Про Демченко, который сгорел вместе со своим домом в Подольске, - и про то, что после этого пожара Носову стало неуютно в столице настолько, что он собрал сумку и уехал куда глаза глядят, прихватив с собой деньги, которые не успел отработать.
  Ни одного слова лжи. Просто ни одного слова правды о том, кто платит ему настоящую зарплату.
  Шаров слушал, не перебивая, изредка подёргивая удочку. Когда Носов замолчал, он долго ничего не говорил.
  - Демченко я знал, - сказал он наконец. - Мелкий был человек. Жадный. Но не злой, в общем-то. - Он помолчал. - А догорел он из-за того, что связался с тем, с кем связываться не надо было. Я ему писал: не лезь. Он не послушал.
  - Ты знаешь, с кем он связался?
  - Догадываюсь. - Шаров смотал удочку и наконец повернулся к Носову всем корпусом. - Слушай, Михаил. Я тебя третий день чувствую и три дня думаю. И вот что я решил: ты мне послан.
  - Кем?
  - А вот это, - сказал Шаров с неожиданной весёлостью, - вопрос, на который у меня нет ответа, и я в моём возрасте предпочитаю такие вопросы не задавать. Мне нужен помощник. Один человек, умеющий держать контур и не паниковать. Работа на одну ночь. Оплата - какую сам назовёшь, деньги у меня есть, мне их тратить некуда и, честно говоря, скоро будет не на что.
  - Что за работа?
  Шаров посмотрел на море.
  - Обряд. В месте силы, тут недалеко, часа полтора ходу по берегу. Мне нужно перейти.
  - Куда перейти?
  - Туда, - сказал Шаров и мотнул подбородком куда-то в сторону - не в сторону моря, не в сторону гор, а просто в сторону. - В соседний мир. Не спрашивай зачем, я всё равно не отвечу. Скажу только, что дело это моё личное, старое и не терпит отлагательств.
  Носов молчал ровно столько, сколько молчал бы человек, которому только что предложили нечто одновременно безумное и очень хорошо оплачиваемое.
  - Когда? - спросил он.
  - В ночь на воскресенье. Луна подходящая.
  
  Пещера открывалась в скале метрах в двадцати над уровнем моря - низкий вход, полуприкрытый кустами держидерева, и дальше, за десятиметровым коленом, зал размером с половину школьного спортзала, с песчаным полом и трещиной в своде, сквозь которую было видно небо.
  Шли туда в темноте, по тропе над обрывом, с фонарями, светившими вниз. Шаров нёс за плечами тяжёлый брезентовый рюкзак и шёл быстро, несмотря на свои шестьдесят один, - Носов, моложе его на тридцать лет, пару раз с трудом поспевал на подъёмах.
  В зале Шаров зажёг четыре толстые свечи, расставив их по углам воображаемого квадрата, и достал из рюкзака остальное: мешочек с каменной солью, кусок мела, старый охотничий нож с потемневшей рукоятью и свёрнутую в трубку карту неба, нарисованную от руки на куске обоев.
  - Твоя задача простая, - говорил он, размечая мелом на песке фигуру, которая никак не желала складываться у Носова в голове в какую-нибудь знакомую геометрию. - Встанешь вот здесь, на северной точке. Будешь держать контур: что бы ни происходило, ты не сходишь с места и не отпускаешь. Всё, что услышишь, увидишь или почувствуешь, - не твоё дело. Понял?
  - Понял. А когда всё получится?
  - Когда получится, я уйду, а ты пойдёшь домой, заберёшь у Натальи мой конверт с деньгами и забудешь дорогу в этот посёлок. - Шаров усмехнулся, не поднимая головы. - Хотя, зная вашу породу, не забудешь.
  Ритуал начался в половине второго ночи.
  Носов, стоя на северной точке, впервые за многие годы видел настоящую работу. Всё, чем он занимался в Москве по легенде, всё, что показывал на сеансах Демченко, - рядом с этим выглядело детской возней в песочнице. Шаров не размахивал руками и не кричал заклинаний. Он говорил негромко, почти бормотал, ровным низким голосом, и от этого бормотания воздух в пещере начал густеть.
  Сначала загудел камень. Потом пламя всех четырёх свечей вытянулось вверх ровными, неестественно прямыми языками, как будто снизу поддувало. Потом в центре мелового рисунка воздух начал мутнеть и течь, как течёт марево над раскалённым асфальтом, - и Носов, державший контур обеими руками и всей волей, почувствовал, что там, за этим маревом, есть пространство. Настоящее, объёмное, огромное, не имеющее к этой пещере никакого отношения.
  - Держи! - рявкнул Шаров, впервые повысив голос. - Держи, пошло!
  И в этот момент снаружи, со стороны тропы, полыхнул прожектор.
  Свет ударил в устье пещеры и отразился от стен коленом внутрь зала, разом сделав все четыре свечи бессмысленными.
  - Внутри! Выходить по одному! Руки за голову! - Голос из мегафона был усилен так, что от него дрожал воздух. - Работает Росгвардия! Любое сопротивление - огонь на поражение!
  - Вот же ж, - сказал Шаров почти обиженно, не прерывая бормотания.
  Позже, уже по ту сторону, Крамаровский и Ватников восстановят эту картину целиком: как настоятель одного из подмосковных монастырей, узнав от своих людей о появлении в мире древней тёмной сущности, поднял по своим каналам такую тревогу, что она дошла до вполне светских кабинетов; как в этих кабинетах, не имея ни малейшего желания разбираться в терминах вроде "энергоинформационного прорыва", перевели поступившую информацию на понятный им язык; и как в итоге на побережье ушла ориентировка о группе украинских диверсантов, оборудовавших схрон в пещере над морем. Люди, которые сейчас стояли на тропе, не имели ни малейшего понятия о параллельных мирах. Они добросовестно выполняли боевую задачу.
  Первая очередь прошла по своду, выбив каменную крошку. Носов упал на одно колено, но контур не отпустил.
  - Не смей! - крикнул Шаров. - Держи, тридцать секунд!
  Вторая очередь легла ниже.
  Шаров дёрнулся и осел на бок, выронив нож, - Носов увидел, как на выцветшей майке под левой лопаткой быстро расплывается тёмное пятно. Марево в центре круга дрогнуло и начало опадать.
  Дальше Носов не думал вообще. Он бросил контур, в три шага оказался рядом, подхватил Шарова под мышки - тот оказался неожиданно лёгким, как связка сухих веток, - и потащил к центру, туда, где ещё дрожала, съёживаясь, вертикальная прореха в воздухе.
  - Что ты делаешь, дурак, - просипел Шаров. - Тебе туда нельзя, ты не готов...
  - Заткнись и говори слова, - сказал Носов.
  Третья очередь прошла над самой головой. Кто-то на тропе заорал команду, и по камням загрохотали ботинки - они уже входили в колено пещеры.
  Шаров захрипел и произнёс последнюю фразу - коротко, три слова, - и прореха раскрылась в полный рост.
  Носов увидел за ней небо. Не чёрное, не звёздное - другое: низкое, ровно-серое, светящееся само по себе, без солнца и без источника, и под этим небом что-то огромное, плоское и совершенно незнакомое, уходящее к горизонту.
  Он шагнул туда, волоча Шарова на себе, - и барьер сомкнулся за их спинами с мягким, почти домашним хлопком, каким закрывается дверь в пустой квартире.
  В пещеру ворвались бойцы. Они нашли четыре догоревшие свечи, начерченную мелом фигуру на песке, брезентовый рюкзак, охотничий нож с потемневшей рукоятью, свежие следы двух человек - и ни одного человека.
  Море внизу шумело ровно и безразлично. До рассвета оставалось три часа.
  ---
  Крамаровский узнал о том, что произошло в пещере, через шесть часов. Ватников докладывал по телефону, и голос его был ровным, как всегда, но Анатолий знал его двадцать лет и слышал, что за этой ровностью скрывается нечто, очень похожее на растерянность.
  - Бойцы вошли в пещеру. Четыре свечи. Мел на песке. Нож. Рюкзак. И ни одного человека. Следы обрываются в центре рисунка. Будто они шагнули в стену и не вышли с другой стороны.
  Крамаровский молчал. Потом сказал:
  - Он ушёл. И забрал Шарова с собой.
  - Да.
  - Куда?
  - Не знаю. Семак говорит - в параллельный мир. Тот самый. Куда Буйнов ушёл шесть с половиной веков назад.
  Крамаровский положил трубку и долго сидел, глядя на карту, исчерченную красным вдоль и поперёк. За окном моросил всё тот же бесконечный осенний дождь. Москва жила своей жизнью - миллионы огней, миллионы людей, и ни один из них не знал, что где-то на крымском побережье, в пещере над морем, два человека шагнули за границу этого мира.
  Он встал, подошёл к окну и посмотрел на своё отражение в тёмном стекле. Широкоплечее, тяжёлое, усталое. Пятьдесят пять лет. Тридцать лет службы. И впервые за всё это время он не знал, что делать дальше.
  Потом он вспомнил Виктора Морозова, который вышел из больницы два дня назад. Оклемался после энергетического удара, который демон нанёс ему в Находке. Врачи сказали - повезло. Обычный человек от такого мог и умереть. А он оклемался. И сказал, что готов вернуться в строй через неделю.
  Крамаровский усмехнулся. Устало, но усмехнулся. Люди - странные существа. Их бьют, жгут, хоронят заживо, а они всё равно возвращаются. Может быть, в этом и есть то, чего демон не понимает. То, чего не было в его мире, где сила видна сразу и слабые не притворяются сильными.
  Он вернулся к столу, взял чистый лист бумаги и написал вверху: "План действий. Зазеркалье".
  
  Конец первой части
  
  Часть вторая. ИСПЫТАНИЯ МАГА
  
  Глава 1. "Барьер"
  
  Первое, что Носов услышал, был хлопок.
  Не выстрел, не крик, не грохот ботинок по каменному полу пещеры - а именно хлопок, мягкий, почти домашний, будто где-то в соседней комнате кто-то прикрыл форточку. Звук этот прошёл сквозь него насквозь, от макушки до пяток, и вместе с ним оборвалось всё остальное: треск автоматных очередей, лязг гильз о камень, чей-то хриплый мат в мегафон, свист рикошетов от стен. Оборвалось разом, чисто, без затухания - как выключают радио, выдёргивая шнур из розетки.
  А потом наступила тишина.
  Носов лежал лицом вниз на чём-то мягком, податливом, тёплом - не песок, не земля, не бетон. Что-то среднее между мхом и плотной тканью, если такое вообще возможно. Щёку холодило, и он понял, что прижимается щекой к собственной ладони, а ладонь - к этой поверхности. Пальцы затекли. Правое колено ныло. В ушах стоял тонкий, ровный звон - тот самый, что остаётся после близкого выстрела, только здесь не было никакого выстрела, и звон этот, похоже, принадлежал самому месту.
  Он попытался поднять голову. Шея не слушалась - не от боли, а от тяжести, будто гравитация здесь была чуть иной, чуть гуще, и тело ещё не перестроилось. Со второй попытки он оторвал подбородок от ладони и увидел Шарова.
  Илья лежал в двух метрах от него, на боку, подтянув колени к груди. Брезентовая панама слетела, и седые, торчащие ёжиком волосы слиплись от пота. Майка на спине была тёмной - не просто влажной, а тёмной, пропитанной, и под левой лопаткой расплывалось пятно, которое продолжало расти, медленно, неуклонно, как капля чернил на промокашке. Шаров дышал. Коротко, часто, со свистом на выдохе - но дышал. Его выцветшие, светло-серые глаза были открыты и смотрели куда-то вбок, в пустоту, с тем выражением крайнего, звериного удивления, которое появляется у человека, когда его тело делает то, чего разум ещё не разрешил.
  - Илья, - сказал Носов. Голос вышел хриплым, чужим, будто он не говорил несколько дней. - Илья, ты меня слышишь?
  Шаров моргнул. Медленно, как ящерица.
  - Слышу, - просипел он. Губы у него были серые. - Где мы?
  Носов сел. Вернее, попытался сесть - тело качнулось, как на палубе в шторм, и он упёрся обеими ладонями в поверхность под собой, чтобы не завалиться обратно. Голова кружилась. Перед глазами плыли тёмные пятна. Рунический круг на левом запястье горел - не тёплым, привычным светом, а жарким, почти обжигающим, и от этого жара по предплечью расходились мелкие, колючие искры, как от бенгальского огня.
  И тогда он посмотрел вокруг.
  Не было пещеры. Не было стен, свода, трещины, сквозь которую видно небо. Не было моря внизу, не было кипарисовой аллеи, не было пансионата "Чайка" с его облупившейся краской и администраторшей Натальей. Не было вообще ничего из того, что составляло мир последние тридцать один год его жизни.
  Вместо этого - свет.
  Ровный, беспричинный, ниоткуда. Не сверху, не снизу, не сбоку - просто свет, разлитый в пространстве, как вода в стакане. Серый. Не тёмно-серый, не светло-серый, а именно серый - тот единственный оттенок, который невозможно описать иначе, потому что в нём нет ни тепла, ни холода, ни тени, ни блика. Он не отбрасывал теней. Носов посмотрел на свои руки, на Шарова, на поверхность под ними - и нигде не нашёл ни единой тени. Свет приходил отовсюду одновременно, и поэтому нигде не было темнее или светлее. Просто - серый. Везде. Всегда.
  Поверхность, на которой они лежали, тянулась во все стороны без конца. Плоская. Абсолютно, неестественно плоская - не как стол, не как пол, не как асфальт, а плоская так, как бывает плоской математическая абстракция, вдруг ставшая осязаемой. Ни трещинки, ни бугорка, ни травинки. Материал её - если это был материал - напоминал на ощупь плотный войлок, слегка пружинивший под пальцами, тёплый, чуть влажный. Цвета он был того же серого, что и всё остальное, но на полтона темнее, и это было единственное различие, которое Носов смог зафиксировать.
  Горизонта не было.
  Не в том смысле, что его закрывали стены или туман. Его не было как понятия. Линия, где небо встречается с землёй, здесь не существовала, потому что не было ни неба, ни земли в привычном смысле. Серый свет уходил вверх и не кончался. Серая поверхность уходила вперёд и не кончалась. Между ними не было границы, не было перехода, не было той тонкой полоски, за которую цепляется глаз, чтобы понять, где ты и сколько тебе ещё идти. Носов посмотрел вдаль - и глаз не нашёл опоры. Просто серый. Бесконечный, ровный, тихий.
  - Это не Зазеркалье, - прошептал Шаров. Носов обернулся. Старик попытался приподняться на локте, но рука подломилась, и он снова лёг, зашипев сквозь зубы. Пятно на майке стало совсем большим. - Я тут не был. Никогда. Я открывал двери в другие места. Это... это не то.
  - Лежи, - сказал Носов. - Не двигайся.
  Он снял куртку - просторную, тёмно-серую, ту самую, в которой ходил последние недели, - свернул её и подложил Шарову под голову. Потом стянул с себя синюю джинсовую рубашку, оставшись в белой футболке, и прижал ткань к ране на спине старика. Шаров дёрнулся, захрипел, но не закричал. Только сжал зубы так, что на скулах вздулись желваки.
  - Пуля прошла, - сказал Носов, ощупывая края раны. - Сквозь мягкие. Не застряла. Но кровь...
  - Кровь подождёт, - перебил Шаров. Его светлые глаза вдруг сфокусировались, стали цепкими, живыми. - Слушай. Ты слышишь?
  Носов замер. Прислушался.
  Тишина. Та самая, ровная, звенящая, без эха и без ветра. Но под ней - или внутри неё - было что-то ещё. Не звук. Скорее ритм. Едва уловимая пульсация, как будто где-то очень далеко, за пределами видимого, билось что-то огромное и медленное. Не сердце. Не часы. Что-то другое. Что-то, для чего у Носова не было слова.
  - Слышу, - сказал он.
  - Это он дышит, - сказал Шаров и закрыл глаза. - Мир. Или то, что в нём живёт. Не знаю. Но оно знает, что мы здесь.
  Носов не успел спросить, что это значит.
  Потому что в тридцати метрах от них - или в пятидесяти, здесь расстояния чувствовались иначе, и тридцать метров могли оказаться пятью, а пять - ста - воздух качнулся. Не задрожал, не пошёл рябью, а именно качнулся, как занавеска от сквозняка, хотя сквозняка не было и быть не могло в этом месте без стен и без окон. И из этого качания вышел человек.
  Или не человек.
  Носов не смог бы сказать наверняка. Существо, появившееся перед ними, выглядело как мужчина лет тридцати пяти - высокий, широкоплечий, с правильными, почти скульптурными чертами лица. Тёмные волосы, гладко зачёсанные назад. Тёмные глаза, в которых не было зрачков - не в том смысле, что они отсутствовали, а в том, что радужка и зрачок были одного цвета, глубокого, бархатно-чёрного, и от этого взгляд казался бездонным, как колодец. Одет он был в нечто среднее между костюмом и мантией: тёмная ткань, плотно облегающая торс и расходящаяся от бёдер свободными складками, без пуговиц, без молний, без единого шва, который Носов мог бы разглядеть. На ногах - ничего. Босые ступни стояли на серой поверхности, и под ними не было теней.
  Но не внешность заставила Носова напрячься. Не отсутствие зрачков и не бесшовная одежда. А улыбка.
  Существо улыбалось. Широко, открыто, тепло - так улыбаются старому другу, которого не видели десять лет и встретили случайно на вокзале. Улыбка была безупречной: ровные зубы, чуть приподнятые уголки губ, лёгкие морщинки у глаз, которые появляются только при искреннем смехе. И именно эта безупречность, эта отточенность, эта абсолютная, выверенная до миллиметра правильность выражения лица пугала так, как не напугали бы ни клыки, ни рога, ни горящие глаза. Потому что за этой улыбкой не было ничего. Ни радости, ни интереса, ни любопытства. Просто функция. Механизм. Маска, натянутая на пустоту.
  - А, вот вы где, - произнесло существо. Голос был бархатным, низким, с той особенной певучей интонацией, которую Носов помнил по старым гримуарам из спецхрана - "красивая речь", как называли её авторы семнадцатого века, предупреждая: не слушай, не верь, не отвечай, ибо каждое слово - крючок. - Мы вас уже ждали. Ну, не то чтобы прямо вас, но гостей - ждали. Редко кто заходит с той стороны живьём. Обычно прибывают... частями.
  Он произнёс это с лёгким, почти извиняющимся смешком, будто рассказывал забавную байку на званом ужине.
  Носов медленно поднялся на ноги. Голова кружилась, колени подгибались, рунический круг на запястье горел так, что кожа под ним, казалось, вот-вот лопнет. Но он стоял. Руки опущены, пальцы расслаблены - не кулаки, не хват, ничего агрессивного. Просто стоит. Смотрит. Запоминает.
  - Кто вы? - спросил он.
  - Велиал, - ответило существо и чуть наклонило голову, будто представляясь на приёме. - К вашим услугам. Ну, в разумных пределах, конечно. А вы, если не ошибаюсь, тот самый Михаил, который держал контур в пещере. Хорошая работа, кстати. Честно. Далеко не каждый удержал бы при трёх очередях над головой.
  Он говорил легко, свободно, перекатывая слова во рту, как винодел перекатывает вино на языке. Каждое слово было на месте. Каждая пауза - выверена. Носов слушал и одновременно фиксировал: расстояние до существа - около двадцати шагов. Поза - расслабленная, руки свободно висят вдоль тела, вес равномерно на обеих ногах. Не боевая стойка. Не угроза. Но и не беззащитность. Что-то третье. Что-то, для чего у Носова не было категории.
  - Мой начальник будет рад с вами познакомиться, - продолжал Велиал, разворачиваясь и жестом приглашая следовать за ним. Жест был изящным, театральным, с лёгким поворотом кисти. - Он, правда, не слишком жалует незваных гостей, но раз вы не совсем незваные, а скорее... приглашённые обстоятельствами, то, думаю, обойдётся без формальностей. Идёмте? Вашему спутнику, - он покосился на Шарова, - пожалуй, стоит поторопиться. Кровотечение здесь заживает медленнее, чем у вас. Воздух другой. Плотнее. Кровь не сворачивается так быстро.
  Носов посмотрел на Шарова. Старик лежал, закрыв глаза, и его лицо стало совсем серым - в тон окружающему миру. Губы шевелились, но слов не было слышно. Носов наклонился, просунул руки ему под мышки и потянул. Шаров застонал - тихо, сдавленно, сквозь стиснутые зубы.
  - Я помогу, - сказал Велиал и шагнул ближе. Его босые ступни не издавали ни звука на этой мягкой поверхности. - Позвольте.
  Он протянул руку. Носов посмотрел на неё. Пальцы были длинными, тонкими, с безупречно чистыми ногтями. Кожа - гладкая, без морщин, без пор, без единого волоска. Как у статуи. Носов не взял руку. Вместо этого он взвалил Шарова себе на плечо - старик был лёгким, сухим, как охапка хвороста, - и выпрямился, покачнувшись.
  Велиал не обиделся. Улыбка не дрогнула. Он просто развернулся и пошёл - плавно, неслышно, чуть покачивая бёдрами, как идут манекенщики или хищники, которым не нужно торопиться.
  - Идёмте за мной, - бросил он через плечо. - Здесь не заблудишься, конечно, но идти далеко. А вашему другу, повторюсь, нужен покой. И что-нибудь, чем можно заткнуть дыру в спине. У нас есть средства. Не ваши, но работают.
  Носов пошёл. Шаг за шагом, чувствуя, как Шаров тяжело дышит ему в шею, как кровь сочится сквозь рубашку и капает на серую поверхность, оставляя тёмные точки, которые не впитываются, а лежат сверху, как бусины. Рунический круг на запястье пульсировал в такт этой невидимой, далёкой пульсации, которую Шаров назвал дыханием мира. Носов считал шаги. Запоминал. Не потому, что здесь можно было заблудиться - Велиал был прав, в этом ровном, бесконечном пространстве не было ориентиров, и "заблудиться" теряло смысл. А потому, что так он держался. Так не давал себе думать о том, где он, что он и вернётся ли когда-нибудь обратно.
  Шаг. Ещё шаг. Ещё.
  Велиал шёл впереди и говорил. Рассказывал что-то о "местных обычаях", о том, что "гости с той стороны - редкость", о том, что "начальник ценит хорошие манеры, но не терпит лжи". Говорил красиво, складно, с паузами и интонациями, которые Носов запоминал автоматически, как диктофон, не вникая в смысл. Смысл был не в словах. Смысл был в том, что за словами стояло: существо было уверено. Абсолютно, непоколебимо уверено, что Носов и Шаров никуда не денутся. Что они уже здесь. Что они уже в его руках. И это спокойствие, эта мягкая, бархатная, безупречная уверенность пугала сильнее любого рычания.
  
  В Крыму, в пещере над морем, старший лейтенант Росгвардии Денис Калугин стоял посреди зала и не понимал, что видит.
  Четыре свечи. Догорают, трещат, оплывают воском на песчаный пол. Меловой рисунок - сложный, многоугольный, с символами, которые Калугин не смог бы назвать ни буквами, ни цифрами, ни рунами. Брезентовый рюкзак, расстёгнутый, с торчащим из него мотком верёвки и жестяной банкой. Охотничий нож с потемневшей рукоятью. И следы. Две пары следов, входящие в зал, обрывающиеся в центре рисунка. Обрывающиеся - и всё. Не уходящие в стену. Не ведущие к выходу. Просто прекращающиеся, как будто два человека стояли здесь, а потом перестали существовать.
  - Товарищ старший лейтенант, - сказал боец у входа, - тут это... снаружи, на тропе. Гильзы. Много. И кровь на камнях.
  Калугин повернулся. За его спиной, в колене пещеры, толпились бойцы - восемь человек в полном снаряжении, с автоматами на изготовку, с фонарями, которые резали темноту белыми клинками. Они вошли сюда три минуты назад, после третьей очереди, и нашли пустоту.
  - Доложи, - сказал Калугин в рацию. Голос был ровным, служебным, но внутри у него всё ходило ходуном. - Объект пуст. Повторяю: объект пуст. Обнаружены следы присутствия неустановленных лиц: свечи, ритуальные предметы, следы двух человек, обрывающиеся в центральной точке. Потери среди личного состава: один раненый, сержант Ефимов, касательное плеча. Противник... - он запнулся, глядя на меловой рисунок, который медленно, едва заметно, тускнел, будто его стирали невидимой тряпкой. - Противник не обнаружен. Повторяю: не обнаружен. Прошу указаний.
  Рация зашипела. Потом голос командира батальона, сухой, раздражённый:
  - Калугин, ты мне что, сказки рассказываешь? Где диверсанты? Где схрон?
  - Так точно, товарищ подполковник. Диверсантов нет. Схрона нет. Есть... - Калугин обвёл взглядом зал. Свечи. Мел. Нож. Рюкзак. Пустота. - Есть непонятное. Прошу направить следственную группу.
  Он отключил рацию и ещё раз посмотрел на рисунок на песке. В центре его, там, где обрывались следы, песок был чуть примят. Не вдавлен - примят. Как будто кто-то очень тяжёлый стоял здесь долю секунды и исчез.
  Калугин был прагматиком. Тридцать два года, два контракта, ни одного мистического опыта за всю жизнь. Он не верил ни в чертей, ни в параллельные миры, ни в порталы. Но то, что он видел сейчас, не укладывалось ни в одну из инструкций, которые ему выдавали за двенадцать лет службы. И это было хуже, чем черти. Хуже, чем порталы. Потому что чертей и порталы можно хотя бы назвать. А это было просто - отсутствие. Два человека были. И их не стало. Без крови, без тел, без следов борьбы. Просто не стало.
  Он достал телефон, сфотографировал рисунок, свечи, рюкзак. Сунул телефон в карман. Посмотрел на своих бойцов, которые переминались с ноги на ногу и старались не смотреть в центр зала.
  - Оцепить периметр, - сказал он. - Никого не впускать, не выпускать. Ждём следователей.
  И подумал: "Кому я, на хрен, буду это докладывать?"
  
  А Носов шёл. Шаг за шагом, с Шаровым на плече, за Велиалом, который говорил и говорил, и голос его лился ровно, как вода из крана, и не было в этом голосе ни пауз, ни сомнений, ни единого сбоя. Серый свет не менялся. Поверхность не менялась. Не было ветра, не было запаха, не было звука, кроме этого голоса и тяжёлого дыхания Шарова у Носова на плече.
  И где-то там, за спиной, за барьером, который закрылся с мягким хлопком, в пещере над Чёрным морем, восемь бойцов Росгвардии стояли вокруг тающего мелового рисунка и не знали, что написать в рапорте. А ещё выше, в кабинетах, где не знали слова "энергоинформационный прорыв", но знали слова "диверсионная группа" и "схрон", кто-то уже снимал трубку, чтобы позвонить ещё выше. И ещё выше. И ещё.
  Носов не знал об этом. Носов шёл. Считал шаги. Держал Шарова. И смотрел в спину Велиалу, который улыбался, не оборачиваясь, и чья бесшовная тёмная одежда не колыхалась, потому что здесь не было ветра.
  Рунический круг на запястье горел. Мир дышал. И впереди, в бесконечном сером мареве, проступали контуры чего-то большого. Чего-то, что было не зданием и не горой, а чем-то третьим, для чего в русском языке не было слова.
  Велиал обернулся. Улыбнулся шире.
  - Почти пришли, - сказал он. - Начальник не любит ждать.
  Носов сглотнул. Поправил Шарова на плече. И пошёл дальше.
  
  # Глава 2. "Изнанка мира"
  
  Велиал шёл впереди, и Носов считал его шаги - не потому, что это имело практический смысл, а потому, что считать было легче, чем смотреть.
  
  Но смотреть приходилось.
  
  Мир разворачивался вокруг них не пейзажем - не было ни переднего плана, ни заднего, ни того привычного глазу слоения, когда ближние деревья заслоняют дальние холмы. Здесь всё существовало одновременно, как на чертеже, разложенном на столе: и близкое, и далёкое, и то, что в нормальном мире было бы "за горизонтом", лежало прямо перед глазами, только в другом масштабе. Серый свет - тот самый, беспричинный, ниоткуда, - не падал сверху и не отражался ни от чего. Он просто был, как свойство самого пространства, как температура или давление. Носов поднял голову и попытался найти источник - солнце, лампу, хоть что-нибудь. Неба не было. Над головой тянулась всё та же серая ровность, бесконечная, без градиента, без малейшего намёка на то, что где-то там, наверху, есть что-то ещё.
  
  Зато были формы.
  
  Они росли из поверхности - не стояли, не возвышались, а именно росли, как растут кораллы или сталагмиты, только в тысячи раз быстрее и в тысячи раз причудливее. Минеральные, кристаллические, полупрозрачные колонны, у которых не было ни основания, ни вершины - они просто начинались из серого войлока под ногами и уходили вверх, истончаясь, пока не растворялись в той же серой бесконечности. Некоторые были прямыми, как иглы. Другие закручивались спиралями, третьи ветвились, как коралловые рощи, четвёртые напоминали рёбра гигантского скелета, обтянутого не плотью, а тонкой плёнкой полупрозрачного кварца. Цветов не было - точнее, был один цвет, тот самый серый, но оттенки его варьировались: от почти чёрного у оснований колонн до серебристо-белого на их истончающихся кончиках. И кое-где, в глубине этих кристаллических рощ, мерцало слабое, едва заметное свечение - не свет, а скорее фосфоресценция, как у глубоководных рыб.
  
  - Это не построено, - сказал Носов, не столько Велиалу, сколько самому себе. Голос прозвучал странно: не было эха. Звук выходил из рта и сразу впитывался в пространство, не отражаясь ни от чего.
  
  - Разумеется, нет, - откликнулся Велиал, не оборачиваясь. Его босые ступни мягко пружинили по поверхности, не оставляя следов. - Строить - это ваше занятие. Вы берёте камень и ставите его на другой камень. Здесь ничего не ставится. Нарастает. Как ногти. Как мох. Как накипь на трубах. Медленно, но неотвратимо.
  
  Он произнёс это с той же лёгкой, почти весёлой интонацией, с которой экскурсовод рассказывает туристам о местных достопримечательностях.
  
  Носов шёл дальше, и Шаров на его плече становился тяжелее с каждым шагом - не физически, а потому, что руки затекали, а колени подгибались. Рунический круг на запястье горел ровно, не угасая и не разгораясь сильнее, просто горел, как горит свеча в закрытой комнате. Пульсация, которую Шаров назвал дыханием мира, ощущалась теперь отчётливее - не ушами, а костями, суставами, тем местом внутри грудной клетки, где у нормальных людей находится сердце. Ритм был медленный, тягучий, не похожий ни на что, что Носов когда-либо слышал. Не сердцебиение. Не тиканье. Скорее - прибой, если бы прибой был сделан из вязкой смолы.
  
  - А звук? - спросил Носов. - Откуда он?
  
  Велиал чуть повернул голову - не обернулся, только повернул, и Носов увидел его профиль: ровный, безупречный, с той скульптурной гладкостью, которая бывает у мраморных статуй в музеях.
  
  - Это не звук, - сказал он. - Это среда. Ваш воздух молчит, потому что он пустой. Наш... - он сделал неопределённый жест рукой, - не пустой. Он плотнее. В нём больше слоёв. И каждый слой вибрирует на своей частоте. Вы слышите не звук. Вы слышите сам мир. Его структуру.
  
  Носов хотел спросить ещё что-то, но Велиал остановился. Не резко - плавно, как останавливается человек, который просто дошёл до нужного места.
  
  - Мы пришли, - сказал он. - Почти. Но прежде чем вы войдёте, я должен предупредить. Начальник... - он чуть наклонил голову набок, будто подбирая слово, - традиционалист. Очень. Он считает, что гостя нужно встречать подобающе. Поэтому не пугайтесь. То, что вы увидите, - это не он. Это представление. Как у вас говорят... театральная постановка.
  
  - А кто он без постановки? - спросил Носов.
  
  Велиал улыбнулся. Той самой улыбкой - безупречной, пустой, механической.
  
  - Вы не захотите это знать, Михаил. Поверьте мне на слово. Идёмте.
  
  ---
  
  Резиденция Астарота не была зданием. Она была наростом.
  
  Из серого войлока поверхности поднималась структура, напоминавшая одновременно коралловый риф и готический собор, вывернутый наизнанку: вместо стен - рёбра, вместо окон - щели между ними, вместо крыши - открытое серое небо, в которое уходили острые, как копья, шпили из тёмного, почти чёрного кристалла. Внутри этого нароста было пространство - высокое, гулкое, с тем самым медленным прибойным звуком, который здесь звучал громче, насыщеннее, будто сама структура резонировала.
  
  Носов вошёл и остановился.
  
  Посреди пространства, на возвышении из того же тёмного кристалла, сидело существо.
  
  Астарот.
  
  Носов видел изображения в гримуарах - в спецхране, в папках с пометкой "Лемегетон", в старых гравюрах семнадцатого века, где герцога Ада рисовали верхом на драконе, с цепью на шее и змеиным хвостом вместо ног. Но гравюра - это гравюра. Плоская, чёрно-белая, безопасная. То, что сидело перед ним, не было ни плоским, ни безопасным.
  
  Существо было крупным - метра три в холке, если можно так выразиться о том, кто сидел в позе хищника на отдыхе. Тело - частично человеческое, частично нет: торс и руки имели гуманоидные пропорции, но покрывала их не кожа, а нечто среднее между чешуёй и корой дерева, тёмно-серое, с металлическим отливом. Голова - вытянутая, с тяжёлыми надбровными дугами и узкими, вертикальными зрачками в глазах цвета старой латуни. Из-за плеч поднимались не крылья - скорее мембраны, полупрозрачные, натянутые на костяные дуги, как у летучей мыши, но в десятки раз больше. Хвост - длинный, толстый, у основания покрытый той же чешуёй-корой, а к концу переходящий в гибкую, змеиную плеть, - лежал на кристаллическом возвышении, обвив его, как питон обвивает ветку.
  
  Поза была нарочитой. Выставленной. Астарот сидел, чуть подавшись вперёд, положив обе руки с длинными, тёмными пальцами на колени, и смотрел сверху вниз - не потому, что Носов был ниже, а потому, что само это положение было выбрано, выверено, отрепетировано. Поза существа, которое знает, что его рассматривают, и хочет, чтобы рассматривали правильно. Поза старого, очень старого хищника, который давно уже не охотится, но не забыл, как это делается.
  
  Носов отметил про себя: в Лемегетоне Астарот - один из тройки высших, наравне с Люцифером и Вельзевулом. Не князь, не маркиз, не граф - герцог. Один из тех, перед кем встают остальные. И это чувствовалось. Велиал, который всю дорогу говорил легко, свободно, театрально, здесь изменился. Не заметно - но Носов заметил. Плечи чуть опущены. Шаг стал короче. Говорил он тише. Не раболепствовал - нет, Велиал не из тех. Но держался иначе. Как держится человек в кабинете очень высокого начальника: не заискивает, но и не разваливается в кресле.
  
  - Начальник, - произнёс Велиал, останавливаясь в трёх шагах от возвышения и чуть склоняя голову. - Гости. Как и предупреждали.
  
  Астарот не ответил сразу. Он смотрел на Носова - долго, не мигая, с тем выражением, которое бывает у человека, разглядывающего что-то через микроскоп. Потом его губы - тонкие, тёмные, почти безгубые - раздвинулись, и голос вышел из горла низкий, рокочущий, как звук, который издаёт большой камень, если по нему ударить молотом.
  
  - Двое. Один ранен. Один стоит на ногах. - Пауза. Хвост шевельнулся, обвивая кристалл плотнее. - Кто из вас маг?
  
  Носов выступил вперёд. Не шагнул - выступил, как выходят на сцену: ровно, без суеты, с прямой спиной. Шаров на его плече застонал тихо, сквозь зубы.
  
  - Я, - сказал Носов. Голос был ровным. Не громким, не тихим. Ровным. - Михаил. Работаю самостоятельно. Чёрная магия, прикладная энергетика, диагностика. А это, - он чуть качнул Шаровым на плече, - Мастер Илья. Я ему ассистировал. За деньги.
  
  Астарот наклонил голову набок. Движение было медленным, нарочитым, как у ящерицы, которая решает, стоит ли ей открыть рот.
  
  - Ассистировал, - повторил он. Слово прозвучало в его горле иначе, с хрипом, с рыком на последнем слоге. - В каком обряде?
  
  - Переход, - сказал Носов. - Он открывал дверь. Я держал контур. Это стандартная пара: один открывает, второй страхует. Я не знал, куда идём. Мне сказали: держи и не спрашивай.
  
  Это было почти правдой. Почти. Единственное, в чём он солгал, - это на чьей стороне он держал контур. Но эту ложь Астарот проверить не мог. Пока не мог.
  
  Герцог смотрел на него ещё несколько секунд. Его латунные глаза не мигали. Потом он перевёл взгляд на Шарова.
  
  - Мастер, - произнёс он с другой интонацией. Не вопросительной. Утвердительной. Почти уважительной. - Значит, тот самый. Связной.
  
  Шаров не ответил. Он был в полубессознательном состоянии, голова моталась на плече Носова, глаза были закрыты, и только частое, свистящее дыхание выдавало, что он ещё жив. Пятно на майке расползлось до самого пояса, и кровь капала на серый войлок, оставляя тёмные бусины, которые не впитывались.
  
  Астарот поднял руку - жест короткий, повелительный, без слов. И из-за одной из кристаллических колонн, служивших чем-то вроде опор для этой конструкции, выскользнула фигура.
  
  Ламия.
  
  Носов увидел её в движении - плавном, текучем, бесшумном, - и первая мысль была: змея. Не потому, что она была на неё похожа, а потому, что двигалась она так же: без толчков, без рывков, без того микроскопического покачивания, которое сопровождает каждый человеческий шаг. Она скользила. А потом он увидел ниже пояса.
  
  От бёдер и до самого пола у неё не было ног. Вместо них - длинное, гибкое тело, покрытое мелкой, плотной чешуёй тёмно-зелёного цвета с золотистым отливом, как у молодой гадюки. Хвост - или то, что заменяло ноги, - лежал на поверхности кольцами, и от этого Ламия казалась одновременно выше и ниже любого человека: выше, потому что торс её был прямым, вытянутым, а ниже - потому что точки опоры были распределены по полу широко и низко. Верхняя половина тела была человеческой: полная, мягкая, с тёмной кожей и крупными, спокойными чертами лица. Волосы - длинные, чёрные, заплетённые в толстую косу, переброшенную через плечо. Глаза - карие, тёплые, с тем выражением, которое Носов видел у медсестёр в полевых госпиталях: усталое, терпеливое, привыкшее к чужой боли.
  
  Она подошла к Носову и остановилась. Не спросила разрешения. Просто протянула руки - широкие, ладонистые, с короткими пальцами - и сказала голосом низким, мягким, почти ласковым:
  
  - Давай его сюда, мальчик.
  
  Носов передал Шарова. Ламия приняла его легко, как принимают ребёнка, подхватила под спину и под колени, уложила на поверхность, расстелив под ним что-то - кусок ткани, шкуру, Носов не разглядел что. Её пальцы прошлись по ране на спине - быстро, уверенно, без брезгливости. Шаров дёрнулся и захрипел, но не проснулся.
  
  - Сквозь мягкие, - констатировала Ламия, не поднимая головы. Голос её был ровным, деловым. - Пуля вышла. Но кровопотеря большая, и воздух здесь ему не на пользу. Кровь сворачивается медленнее, чем у вас. - Она посмотрела на Астарота. - Заберу. Часа три мне нужно, может, четыре. Потом - покой. Никаких разговоров, никаких вопросов. Сутки минимум.
  
  Астарот кивнул. Коротко, одним движением головы.
  
  Ламия обернулась к Носову. Её карие глаза смотрели спокойно, без угрозы, без любопытства.
  
  - Не переживай, мальчик. Не умрёт. У вас там люди от такого умирают, а здесь я его подлатаю. У нас средства другие. Грубее, но надёжнее. - Она чуть улыбнулась - тёплой, материнской улыбкой, которая на змеином теле выглядела особенно странно. - Иди с начальником. А я пока поработаю.
  
  Она подняла Шарова снова - легко, без видимого усилия, - и заскользила прочь, к дальнему краю резиденции, где между кристаллическими колоннами виднелся проход. Её чешуйчатое тело шуршало по поверхности тихо, как шуршит сухая трава под ветром.
  
  Носов смотрел ей вслед, пока она не скрылась. Потом обернулся к Астароту.
  
  Герцог сидел всё в той же позе - подавшись вперёд, руки на коленях, хвост обвивает кристалл. Его латунные глаза следили за Носовым с тем же спокойным, изучающим выражением.
  
  - Значит, ассистент, - сказал он. - За деньги.
  
  - За деньги, - подтвердил Носов.
  
  - И ты не знал, куда он тебя тащит?
  
  - Не знал.
  
  Астарот молчал. Хвост шевельнулся. Велиал стоял чуть в стороне, заложив руки за спину, и его безупречная улыбка не дрогнула ни на миллиметр.
  
  - Хорошо, - сказал герцог наконец. - Садись.
  
  Носов сел. Прямо на поверхность - она была тёплой, чуть пружинящей, как плотный войлок. Он скрестил ноги, положил руки на колени и выпрямил спину. Не развалился. Не ссутулился. Сел ровно, как садятся в кабинете у начальника, которого уважают, но не боятся.
  
  Астарот смотрел на него ещё несколько секунд. Потом произнёс:
  
  - Расскажи мне, ассистент. Что ты умеешь. Что знаешь. И зачем тебе нужен был этот переход.
  
  Носов начал говорить. Говорил ровно, не торопясь, подбирая слова. Легенда была готова - он выстроил её ещё там, в пещере, за секунду до того, как шагнул в прореху. Чёрный маг. Одиночка. Без хозяина, без ведомства, без присяги. Работает за деньги. Ассистировал Мастеру, потому что Мастер платил хорошо. Не знал, куда идёт. Не знал, что Мастер ранен. Не знал, что по ту сторону пещеры стоят люди с автоматами.
  
  Почти правда. Каждое слово - правда. Кроме одного. Кроме того, на чьей он стороне.
  
  Астарот слушал. Не перебивал. Не кивал. Просто слушал, и его латунные глаза не мигали, и хвост лежал неподвижно, и Велиал стоял в стороне, и серый свет лился отовсюду, и прибойный звук мира пульсировал в костях Носова ровным, медленным ритмом.
  
  Когда он закончил, Астарот молчал ещё долго. Потом сказал:
  
  - Хорошо. Ты останешься здесь. Пока Мастер не встанет. А потом мы поговорим ещё.
  
  Он поднял руку - жест отпускающий, завершающий. Велиал шагнул вперёд.
  
  - Я провожу, - сказал он Носову. - Вам нужно отдохнуть. И поесть. У нас есть еда. Не ваша, но съедобная.
  
  Носов поднялся. Колени затекли. Рунический круг на запястье всё ещё горел, и от этого жара по предплечью расползались мелкие, колючие искры. Он посмотрел на Астарота - в последний раз перед тем, как уйти. Герцог уже отвернулся, смотрел куда-то в глубину своей кристаллической резиденции, и его мембраны за плечами чуть подрагивали, будто от невидимого ветра.
  
  Носов пошёл за Велиалом. Шагал по серому войлоку, мимо колонн, мимо наростов, мимо фосфоресцирующих точек в глубине кристаллических рощ. Мир дышал. Мир звучал. Мир жил своей огромной, медленной, чужой жизнью, и Носов шёл внутри него, как песчинка внутри часового механизма, - маленький, хрупкий, лишний. Но живой. И с легендой.
  
  ---
  
  В Москве было шесть утра, и дождь наконец прекратился.
  
  Крамаровский сидел за столом в кабинете на третьем подземном уровне и смотрел на лист бумаги, на котором было написано: "План действий. Зазеркалье". Под этим заголовком не было ни строчки. Он не мог написать ни строчки, потому что не знал, что писать. Впервые за тридцать лет службы.
  
  Телефон лежал перед ним. Он уже набрал номер. Уже услышал голос. И уже сказал то, что хотел сказать.
  
  - Отец Игнатий, - произнёс он в трубку ровно, без повышения голоса, тем самым глухим, грудным тоном, который в отделе называли "голос перед расстрелом". - Это Крамаровский. Тринадцатый отдел. Вы знаете, что я скажу, поэтому я не буду повторять дважды. Ваш настоятель в подмосковном монастыре вчера в двадцать три ноль четыре позвонил в региональное управление Росгвардии и передал ориентировку о группе украинских диверсантов в пещере на крымском побережье. В пещере, где в этот момент мой сотрудник держал контур, а Мастер Илья Шаров проводил переход. Ориентировка ушла. Бойцы пошли. Открыли огонь. Мастер ранен. Мой сотрудник утащил его за барьер. Переход завершён аварийно, без подготовки, без страховки. Операция сорвана.
  
  На том конце повисла тишина. Долгая, тяжёлая.
  
  - Анатолий Петрович, - голос настоятеля был хриплым, сдавленным. - Я не знал, что... Мне доложили о появлении тёмной сущности, я передал информацию по каналам...
  
  - Вы передали информацию не по тем каналам, - сказал Крамаровский. - У вас есть прямой номер моего заместителя. Он висит у вас на стене в рамке, под стеклом, я лично его туда повесил три года назад. Вы им не воспользовались. Вы позвонили в Росгвардию. В Росгвардию, отец Игнатий. К людям, которые не знают, что такое энергоинформационный прорыв, не знают, кто такой Шаров, не знают, что такое тринадцатый отдел. К людям, которые получили слово "диверсанты" и сделали то, что умеют. Стрелять.
  
  Тишина.
  
  - Сорвали операцию, - повторил Крамаровский. - Поставили под угрозу жизнь моего сотрудника. Я хочу знать, кто отдал настоятелю указание звонить в Росгвардию, а не нам. И я хочу знать это сегодня. Не завтра. Сегодня.
  
  Он положил трубку. Не бросил - положил аккуратно, на рычаг, с тихим щелчком. Потом взял телефон снова и набрал другой номер. Другой. Тот, который не записан в книжке. Который помнишь наизусть, потому что набираешь раз в год, если повезёт.
  
  Гудки шли долго. Потом щёлкнуло.
  
  - Слушаю.
  
  - Это Крамаровский, - сказал он. - Тринадцатый. Мне нужно поговорить о вчерашнем инциденте в Крыму.
  
  - Каком инциденте? - Голос на том конце был сонным, раздражённым.
  
  - О пещере. О Росгвардии. О том, что церковные структуры вызвали боевую группу на объект, где работал мой человек. Без согласования. Без уведомления. По собственной инициативе.
  
  Пауза.
  
  - Анатолий Петрович, это не моя линия...
  
  - Это ваша линия, - сказал Крамаровский ровно. - Потому что если завтра об этом узнают наверху - а они узнают, потому что я напишу рапорт, - то вопрос будет не о моей линии и не о вашей. Вопрос будет о том, почему в стране существуют две параллельные структуры безопасности, которые не знают друг о друге, и почему одна из них стреляет в сотрудников другой.
  
  Тишина. Долгая. Потом:
  
  - Пришлите рапорт. Я посмотрю.
  
  - Посмотрите, - сказал Крамаровский. - Но я хочу ответ. Не через неделю. Завтра.
  
  Он положил трубку. Второй раз за пять минут. Аккуратно. С тихим щелчком.
  
  Потом откинулся в кресле, и оно жалобно скрипнуло под его весом. За окном - там, наверху, на уровне земли - начинался рассвет. Серый, мокрый, московский. Крамаровский смотрел на лист бумаги с надписью "План действий. Зазеркалье" и думал о том, что Носов сейчас там. По ту сторону. С раненым Шаровым. С демонами. С миром, который не построен, а нарос. И он не может ему помочь. Не может послать подкрепление. Не может даже позвонить.
  
  Он взял ручку. Подумал. И написал под заголовком первую строчку:
  
  "1. Установить контакт. Любым способом".
  
  Потом зачеркнул. Написал заново:
  
  "1. Ждать".
  
  Положил ручку. Встал. Подошёл к окну. За стеклом Москва просыпалась - медленно, неохотно, с зевками и скрипом тормозов. Миллионы людей. Миллионы огней. И ни один из них не знал, что где-то за границей этого мира, в сером свете без солнца, среди кристаллических наростов и прибойного гула, сидит тридцатиоднолетний маг в белой футболке, со светящимся кругом на запястье, и рассказывает герцогу Ада легенду о чёрном маге, который просто хотел заработать.
  
  Крамаровский вернулся к столу. Сел. Взял ручку снова. И написал вторую строчку:
  
  "2. Выжить".
  Глава 3. "Допрос"
  Носов проснулся от тишины.
  Не от звука, не от света, не от прикосновения - от тишины. Той самой, ровной, прибойной, которая здесь заменяла воздух и время. Он лежал на чём-то мягком - не кровати, не матрасе, а скорее на толстом слое того же серого войлока, из которого здесь было сделано всё, - и смотрел в потолок, которого не было. Над ним тянулась бесконечная серая ровность, и от этого зрелища у него кружилась голова каждый раз, когда он открывал глаза. Тело болело ровно - не остро, а тупо, как болят мышцы после долгой ходьбы. Рунический круг на запястье горел слабым, ровным теплом, не обжигая, но и не угасая.
  Он сел. Огляделся.
  Велиал привёл его сюда вчера - в небольшое углубление между двумя кристаллическими колоннами, где поверхность была чуть мягче и чуть теплее, чем в остальном зале. "Отдыхайте", - сказал он с той своей безупречной улыбкой и исчез, не оставив ни еды, ни воды, ни одеяла. Носов уснул прямо так, сидя, привалившись спиной к колонне, - и проспал, судя по ощущениям, часов восемь или девять. Сколько именно - определить было невозможно, потому что серого света здесь не становилось ни больше, ни меньше.
  Носов встал, размял шею, потянулся. В кармане брюк нашлась сложенная бумажка - та самая, с техзаданием Демченко, которую он так и не выбросил. Зачем-то разгладил её пальцами, посмотрел на строчки, написанные мелким, аккуратным почерком, и сунул обратно. Привычка. В его работе бумаги не выбрасывали.
  Еды не было. Воды не было. Носов подумал, что это, вероятно, часть процесса - не пытка, не наказание, а просто отсутствие внимания. Гость, которого оставили в прихожей и забыли о нём. Или не забыли, а выдерживают. Как выдерживают тесто, прежде чем ставить в печь.
  Он не успел додумать эту мысль, потому что воздух рядом с ним качнулся - тот самый, мягкий, бесшумный качок, - и Велиал возник в трёх шагах, будто вышел из-за невидимой ширмы.
  - Начальник зовёт, - сказал он. Без улыбки - редкость. - Один. Без меня, без Ламии, без кого бы то ни было.
  - Куда?
  - Туда же, где вы были вчера. Но сегодня он будет... подробнее. - Велиал чуть наклонил голову набок. - Совет: не торопитесь с ответами. И не лгите. Не потому, что он это почувствует - хотя почувствует, - а потому, что ложь здесь звучит иначе. Громче. Как фальшивая нота в оркестре.
  Носов кивнул. Велиал развернулся и пошёл - плавно, неслышно, - и Носов пошёл за ним.
  
  Зал приёмов Астарота был тем же самым, что и вчера: кристаллические рёбра, щели вместо окон, серое небо без солнца над головой, тёмный камень возвышения в центре. Но сегодня в зале не было никого. Ни Велиала у колонны. Ни Ламии в глубине. Ни даже того далёкого, медленного прибойного звука, который Носов уже начал воспринимать как фон, - здесь, в центре, звук был гуще, плотнее, давил на перепонки не громкостью, а весом.
  Астарот сидел на возвышении.
  Сегодня он выглядел иначе. Не крупнее и не меньше - просто иначе. Поза была другой: не та нарочитая, выставленная, с подавшимся вперёд торсом и руками на коленях. Сегодня герцог сидел откинувшись, расслабленно, закинув одну руку за спинку кристаллического выступа, а другой лениво поглаживал собственный хвост, обвивавший основание возвышения, как человек поглаживает подлокотник кресла. Мембраны за его плечами были сложены, прижаты к спине. Латунные глаза смотрели на Носова без вчерашней театральности - просто смотрели, как смотрят на предмет, который нужно изучить.
  - Подойди, - сказал Астарот. Голос был тише, чем вчера. Не рокочущий, не постановочный. Просто низкий, ровный, чуть хриплый.
  Носов подошёл. Остановился в пяти шагах от возвышения. Не сел - Астарот не предлагал. Стоял ровно, руки опущены, спина прямая. Белая футболка, в которой он был, выглядела нелепо в этом сером, кристаллическом пространстве, но другой одежды у него не было.
  Астарот смотрел на него долго. Молча. Его вертикальные зрачки чуть сужались и расширялись, как у кошки, которая приглядывается к движению в траве. Носов стоял и ждал. Не ёрзал, не переминался, не отводил взгляд. Просто стоял.
  - Слова, которые ты сказал вчера, - произнёс Астарот наконец, - я проверил. Каждое. От первого до последнего.
  Носов молчал.
  - Они не лгут. Не целиком. В них есть правда - много правды, почти вся правда. Но есть одно место, где правда кончается и начинается... что-то другое. - Астарот наклонил голову. Медленно. Как наклоняет голову хищная птица, рассматривающая добычу. - Я не спрашиваю, что именно. Я спрашиваю иначе.
  Он поднял руку. Ту, которой гладил хвост. Поднял медленно, не торопясь, и Носов увидел, как она меняется.
  Пальцы удлинились. Суставы выступили, обострились, покрылись мелкой, тёмной чешуёй, которая наросла за секунды, как нарастают кристаллы на поверхности этого мира. Ногти вытянулись, изогнулись, стали когтями - не острыми, не угрожающими, а цепкими, как когти совы, которая держит мышь, не убивая, просто держит. Кисть стала длиннее, уже, костлявее. Не рука - лапа. Птичья, чешуйчатая, с четырьмя пальцами, три вперёд и один назад.
  Носов не отступил. Не дёрнулся. Не моргнул. Он смотрел на эту лапу и думал о том, что в Лемегетоне, в спецхране, в папке с пометкой "Астарот, герцог, сигил, описание", было написано: "является в образе безобразном, но не страшном; рука его подобна лапе хищной птицы, и то, чего он коснётся ею, открывается ему изнутри". Он читал это. Три года назад. В подвале, при тусклом свете настольной лампы. И вот теперь это происходило с ним.
  Лапа легла ему на лоб.
  Не ударила. Не схватила. Легла - мягко, почти ласково, как кладут руку на лоб ребёнка, проверяя температуру. Когти коснулись кожи - не прокололи, просто коснулись, четырьмя точками, - и Носов почувствовал, как внутри черепа что-то щёлкнуло. Не больно. Не страшно. Просто - щёлкнуло. Как открывается замок, о котором ты не знал.
  И начался допрос.
  Не словами. Не вопросами. А чем-то другим - давлением, мягким, ровным, неотступным, как давление воды на глубине. Оно приходило не снаружи - оно поднималось изнутри, из самого центра головы, оттуда, где у человека лежат мысли, которые он не говорит вслух. Астарот не спрашивал. Астарот ждал, пока ответы всплывут сами, вытолкнутые этим давлением, как пузырьки воздуха всплывают со дна стакана.
  Первый слой был простым.
  Кто ты. Откуда. Чем занимаешься. Как зарабатываешь. Носов отвечал не ртом - ртом он не произносил ни звука, - а тем местом внутри, где лежали мысли. И мысли эти были правдивыми. Почти. Чёрный маг. Одиночка. Работаю за деньги. Ассистировал Мастеру Шарову за гонорар. Не знал, куда идём. Не знал, что по ту сторону пещеры стоят люди с автоматами.
  Давление чуть усилилось. Не больно - но ощутимо. Как будто кто-то перелистнул страницу и начал читать следующую.
  Второй слой.
  Где ты учился. У кого. Как давно. Носов дал ответ - тот же, что давал Светлане в Подольске: бабушка из Ряжска, гадания на воске, первая остановка чужой крови в четырнадцать лет. Комната в коммуналке. Зал суда. Пять лет по сто пятьдесят девятой. Всё настоящее на ощупь. Всё выстроенное. Всё, что он построил тогда, за столом в Хамовниках, когда Светлана Петровна с жёлтыми глазами шарила у него в голове. Здесь, под лапой Астарота, те же комнаты выглядели иначе - не как декорация, а как настоящие. Потому что Носов верил в них. Верил так, как верит актёр, который играет роль триста раз подряд и уже не отличает себя от персонажа.
  Давление подержалось на втором слое. Повертело его. Попробовало на зуб. И отпустило.
  Третий слой.
  И вот здесь началось то, чего Носов ждал и боялся одновременно.
  Давление стало другим. Не ровным - целенаправленным. Оно не шарило, не ощупывало, а шло в одну точку. В одну конкретную точку, и Носов почувствовал, как оно упирается в стену, которую он построил вокруг единственной мысли, которую нельзя было показывать никому.
  "На чьей ты стороне?"
  Вопрос не был произнесён. Не был продуман. Он просто был - как камень, который лежит на дороге и который нужно обойти. Носов обошёл. Не перепрыгнул, не оттолкнул - обошёл. Плавно, естественно, как обходят лужу на тротуаре.
  Он показал Астароту другую мысль. Не ложь - полуправду. Ту, которая была настоящей: он работал на себя. На свой интерес. На свои деньги. На свою репутацию. На ту жажду признания, которая двигала бы настоящим Михаилом Носовым, если бы такой человек существовал. И это было правдой. Он действительно работал на себя. Просто "себя" он понимал шире, чем Астарот мог предполагать.
  Давление подержалось. Повертело. Не нашло шва. И двинулось дальше.
  Четвёртый слой.
  И вот тут Носов напрягся. Потому что вопрос, который всплыл из-под давления, был не общим. Не проверочным. Не "расскажи мне о себе". А конкретным. Настолько конкретным, что у Носова внутри всё сжалось в тугой, холодный узел.
  "Зачем Мастер шёл сюда?"
  Носов не ответил сразу. Давление подождало. Терпеливо. Как ждёт хищник, который уже видит добычу, но ещё не решил, стоит ли тратить усилие на прыжок.
  "Не знаю", - подумал Носов. И это было правдой. Шаров не сказал. Не объяснил. Носов держал контур, а Шаров открывал дверь. Зачем он шёл сюда - Носов не спрашивал. Не имел права спрашивать. Ассистент не спрашивает Мастера о его целях. Ассистент держит контур и получает гонорар.
  "Не знаешь", - всплыло уточнение. Мягкое, почти ленивое. Но Носов услышал в нём то, что не должен был услышать. Не любопытство. Сверку. Астарот не спрашивал "знаешь ли". Астарот спрашивал "не знаешь ли". Словно у него уже был ответ, и ему нужно было только подтверждение.
  Носов показал: нет, не знает. Шаров не сказал. Носов не спрашивал. Ассистировал за деньги. Держал контур. Не спрашивал. Не лез. Не интересовался.
  Давление подержалось на этом. Долго. Носов чувствовал, как оно ощупывает его ответ со всех сторон, ищет шов, ищет трещину, ищет то место, где правда переходит в вымысел. Не нашло. Потому что Носов не лгал. Он действительно не знал, зачем Шаров шёл сюда. Он действительно не спрашивал. Он действительно ассистировал за деньги и не лез в чужие дела.
  "Почему ты не спросил?" - всплыл следующий вопрос.
  "Потому что Мастеру не задают вопросов", - подумал Носов. "Мастер платит. Ассистент держит контур. Если Мастер не говорит зачем - значит, это не моё дело. Я работаю за деньги, а не за любопытство".
  Давление отпустило. Не резко - плавно, как отпускает воду кран, который закрывают медленно. Носов почувствовал, как лапа на его лбу становится легче, мягче, как когти чуть разжимаются, и внутреннее давление спадает, как спадает отёк, и голова снова становится просто головой, без чужого присутствия внутри.
  Астарот убрал руку.
  Лапа на глазах менялась обратно: когти укорачивались, чешуя таяла, суставы разглаживались, и через несколько секунд на Носова смотрела обычная рука - тёмная, чешуйчатая, с длинными пальцами, но уже не птичья. Герцог положил её обратно на подлокотник и посмотрел на Носова с тем выражением, с каким смотрят на решённую задачу, ответ которой в целом устраивает, но не устраивает полностью.
  - Слова я проверил, - сказал Астарот. Голос был ровным, без вчерашнего рокота. Деловым. - Они не лгут. Не целиком. Ты действительно чёрный маг. Ты действительно работал за деньги. Ты действительно не знал, зачем Мастер шёл сюда. - Пауза. Хвост шевельнулся, обвивая кристалл плотнее. - Но слова - это только верхний слой. Обёртка. Фантик.
  Носов молчал. Ждал.
  - Теперь проверим то, что за словами, - сказал Астарот.
  Он произнёс это не как угрозу. Не как обещание. Как констатацию. Как человек, который говорит: "завтра будет дождь". Просто факт. Носов понял: это не конец. Это конец первого круга. А будет второй. И третий. И, возможно, четвёртый. И каждый следующий будет глубже.
  - Иди, - сказал герцог. - Отдыхай. Ешь. Велиал принесёт. Завтра - или то, что ты называешь завтра, - продолжим.
  Носов кивнул. Развернулся. Пошёл к выходу из зала, мимо кристаллических колонн, мимо фосфоресцирующих точек в их глубине. Спина была прямой. Шаги - ровными. Он не оглядывался. Не ускорялся. Шёл так, как шёл бы человек, который только что вышел из кабинета начальника после неприятного, но не катастрофического разговора.
  И только когда зал остался за спиной, когда колонны закрыли вход и прибойный звук мира снова стал ровным и далёким, Носов позволил себе выдохнуть. Долго. Полностью. Так, как выдыхают после нырка, когда лёгкие уже горят.
  Он шёл и думал. Не о допросе. О вопросе.
  "Зачем Мастер шёл сюда. Слишком точно".
  Астарот не спрашивал это из любопытства. Не проверял общую легенду. Он сверял. У него уже была информация. Кто-то рассказал ему - не сейчас, не вчера, а раньше. Задолго до Крыма. Задолго до пещеры. Кто-то, кто знал Шарова. Кто-то, кто знал, что Шаров шёл сюда. И теперь Астарот сверял: тот ли это человек. Не совпал ли. Не пришёл ли тот самый подозрительный ассистент сюда, за барьер, прямо в руки.
  Носов не выдал. Не моргнул. Не изменился в лице. Не дал давлению почувствовать, как внутри у него всё сжалось. Он показал правду - ту правду, которую можно было показать. И этого хватило. На первый круг.
  Но Астарот сказал: "слова я проверил". А значит, следующий круг будет не словами.
  Носов шёл дальше. Считал шаги. Запоминал повороты. И думал о том, что впереди.
  
  Шаров сидел в дальнем конце резиденции, между двумя колоннами из тёмного кристалла, и разговаривал.
  Носов увидел его издалека - маленькую, сухую фигуру в растянутой майке, которая уже не была тёмной от крови. Пятно на спине побледнело, края его подсохли и стянулись, и Шаров сидел прямо, не горбясь, как сидел бы человек, у которого под лопаткой заживает сквозная рана. Не лежал. Не стонал. Сидел.
  Перед ним, в воздухе, в полуметре от его лица, висело что-то. Не свет. Не тень. Не дым. Что-то среднее - полупрозрачное, мерцающее, с той же фосфоресценцией, что и точки в глубине кристаллических рощ. Оно двигалось - медленно, плавно, как двигается медуза в воде, - и Шаров смотрел на него, чуть наклонив голову, и губы его шевелились. Не громко. Не беззвучно. Тихо, размеренно, как человек, который ведёт долгий, неспешный разговор со старым знакомым.
  Носов остановился в десяти шагах. Не подошёл. Не окликнул. Просто стоял и смотрел.
  Шаров повернул голову. Увидел его. Не удивился. Не обрадовался. Просто посмотрел - светло-серыми, выцветшими глазами, в которых не было ни боли, ни усталости, ни того звериного удивления, которое было там, на сером войлоке, сразу после перехода. В них было другое. Узнавание. Не Носова - чего-то за Носовым. Чего-то, что Носов не мог увидеть.
  - Живой, - сказал Шаров. Не вопрос. Констатация. Голос был хриплым, но ровным. - И целый.
  - Почти, - сказал Носов. - Тебя допрашивали?
  - Пока нет. Ламия сказала - завтра. Или то, что тут называют завтра. - Шаров чуть усмехнулся. Улыбка вышла кривой, усталой, но настоящей. - А я тут беседую. Со старыми знакомыми.
  Носов посмотрел на мерцающую точку перед Шаровым. Она чуть дрогнула, качнулась, и в её глубине Носову показалось что-то вроде лица - не человеческого, не звериного, просто лицо. На долю секунды. И исчезло.
  - С кем? - спросил Носов.
  Шаров помолчал. Посмотрел на точку. Посмотрел на Носова. И сказал:
  - С теми, кого искал. Долго искал. Тридцать лет. Может, больше. - Он отвернулся. - Иди спать, Михаил. Завтра будет новый день. Или то, что тут называют днём.
  Носов постоял ещё секунду. Потом развернулся и пошёл. За спиной он слышал, как Шаров снова заговорил - тихо, размеренно, с тем самым мерцающим, полупрозрачным чем-то, что висело перед ним в воздухе. И в голосе старика не было ни усталости, ни боли. Только та ровная, спокойная сосредоточенность, с которой человек ведёт разговор, который ждал очень долго.
  Носов шёл. Считал шаги. И думал о том, что Шаров приехал сюда не случайно. Не потому, что его ранили и затащили за барьер. А потому, что он шёл сюда сам. Тридцать лет шёл. И теперь, оказавшись здесь, начал делать то, ради чего шёл.
  А Носов не знал, что именно.
  И пока не мог спросить.
  
  # Глава 4. "Комната без света"
  
  Его привели сюда без слов.
  
  Велиал шёл впереди - плавно, неслышно, босые ступни пружинили по серому войлоку, - и Носов шёл за ним, считая шаги, как считал всегда, потому что считать было легче, чем думать. Рунический круг на запястье горел ровно, без вспышек, без искр, просто горел, как горит свеча в закрытой комнате, где нет сквозняка. Носов был в той же белой футболке, в тех же тёмных брюках, в которых шагал за барьер. Ни еды, ни воды, ни сна за всё время - или за тот промежуток, который он воспринимал как время, потому что серый свет здесь не менялся ни на градус, ни на полтона, и отличить "вечер" от "утра" было так же невозможно, как отличить левую сторону бесконечной плоскости от правой.
  
  Велиал остановился у стены. Не у кристаллической колонны, не у нароста, а у стены - ровной, гладкой, тёмной, без единой трещины, без единого шва. Она была не из кристалла и не из того серого войлока, из которого здесь было сделано всё остальное. Она была другой. Тёплой на вид, чуть матовой, с той особенной мягкостью, которую Носов видел у плотной резины. Велиал провёл по ней ладонью - и стена расступилась. Не открылась, не отъехала, а именно расступилась, как расступается занавес из тяжёлой ткани, пропуская внутрь.
  
  - Вам сюда, - сказал Велиал. Без улыбки. Без той своей театральной интонации. Просто - констатация.
  
  Носов посмотрел в проём. За ним была темнота. Не серая, не полупрозрачная, не та ровная освещённость, которая царила здесь повсюду. Темнота. Настоящая, плотная, как чёрная вода. Ни единого отблеска. Ни единого мерцания.
  
  - Что это? - спросил Носов.
  
  - Комната, - ответил Велиал. - Для разговора с самим собой. Начальник считает, что слова можно проверить. А вот то, что за словами, - нет. Слова уходят. Остаётся человек. И вот его проверить можно только здесь.
  
  Он произнёс это с той же лёгкостью, с которой экскурсовод говорит: "Следующий зал - готика". Носов шагнул в проём. Стена за его спиной сомкнулась - мягко, бесшумно, с тем же звуком, с каким закрывается рот после зевка.
  
  И наступила темнота.
  
  ---
  
  Первое, что он понял, - это размер. Комната была тесной. Не маленькой - тесной. Потолок давил на макушку, стены стояли в полуметре от плеч, пол был под ногами, и не было ни одного угла, ни одного стыка, ни одной щели, за которую можно было бы зацепиться взглядом или пальцами. Носов поднял руку и коснулся стены. Она была тёплой, упругой, чуть липкой - как резина, которую долго держали в ладонях. Не холодной. Не шершавой. Тёплой и гладкой, как чужая кожа.
  
  Он сделал шаг вперёд и упёрся в противоположную стену. Шаг вбок - стена. Шаг назад - стена. Комната была размером с лифт. Может, чуть больше. Может, чуть меньше. В темноте, где нет ориентиров, пространство сжимается и расширяется по воле того, кто в нём находится, и Носов не был уверен, что размеры здесь постоянны.
  
  Он сел. Прямо на пол - тот был таким же тёплым, упругим, чуть липким, как стены. Сел, скрестив ноги, положил руки на колени и закрыл глаза. В темноте закрывать глаза было бессмысленно, но ритуал помогал: закрыть глаза - значит сказать себе "я здесь, я в себе, я контролирую". Старый приём. Из тех, которым учат на первом курсе, а потом всю жизнь повторяют перед каждым трудным делом.
  
  Тишина длилась. Сколько - Носов не знал. Минуту. Десять. Час. Здесь не было звука, не было пульсации, не было того прибойного гула, который заполнял остальной мир. Только тишина. Ровная, плотная, как вата в ушах.
  
  И тогда началось.
  
  Сначала - прикосновение. Не рука. Не пальцы. Что-то другое. Что-то, что скользнуло по его предплечью - снизу вверх, от запястья к локтю, - и на ощупь это было как влажная, холодная плёнка. Как слизь. Как внутренняя сторона лягушачьей кожи. Носов дёрнул рукой и тут же пожалел об этом, потому что движение привлекло внимание: плёнка скользнула снова, теперь по второй руке, и по шее, и по затылку, - мягко, не торопясь, с той неторопливостью, с которой улитка ползёт по стеклу.
  Лярвы.
  Он не видел их. В темноте видеть было нечего. Но он чувствовал их - три, четыре, может, пять, - скользких, безглазых, липнущих. Они не кусали. Не царапали. Они просто были. Прижимались к его телу всем своим - чем? Телом? Поверхностью? - и прижимались так плотно, что между ними и его кожей не оставалось ни миллиметра воздуха. Они забирались под футболку - не разрывая ткань, а просачиваясь, как просачивается вода сквозь марлю, - и ложились на рёбра, на живот, на поясницу. Холодные. Влажные. Живые.
  И вместе с ними пришёл страх.
  Не тот страх, который бывает, когда на тебя бежит собака или когда ты стоишь на краю крыши. Другой. Тот, который поднимается изнутри, из самого центра груди, оттуда, где у человека лежит то, что он не показывает никому. Страх быть увиденным. Страх быть прозрачным. Страх того, что кто-то сейчас залезет в него и достанет то, что он прятал всю жизнь, и покажет это всему миру, и весь мир увидит, и скажет: "Вот. Вот он. Настоящий. А вы думали - другой".
  Носов задержал дыхание. Выдохнул. Снова задержал. Лярвы скользили по его телу, и от их прикосновений по коже расходились волны - не боли, а чего-то хуже. Ощущения, что его личное пространство, та граница, которую он выстраивал тридцать один год, - растворяется. Что он больше не принадлежит себе. Что эти твари имеют право быть здесь, на его коже, под его одеждой, в его дыхании, потому что они питаются именно тем, что он прячет.
  Шёпоты начались одновременно с прикосновениями.
  Не громкие. Не агрессивные. Просто - шёпоты. Десятки голосов, звучавших отовсюду и ниоткуда, из стен, из пола, из темноты, из самого воздуха, который он вдыхал. Они не кричали. Они просили. Убеждали. Уговаривали.
  "Скажи. Скажи, кто ты. Скажи настоящее имя. Скажи, зачем ты здесь. Скажи, на кого работаешь. Скажи. Скажи. Скажи".
  Голоса были разными - мужскими, женскими, детскими, старческими, - но все они говорили одно и то же. И все они были уверены. Не спрашивали. Утверждали. "Ты не тот, за кого себя выдаёшь. Ты не чёрный маг. Ты не одиночка. Ты не работаешь за деньги. Скажи. Скажи. Скажи".
  Носов сидел неподвижно. Лярвы скользили по его телу. Шёпоты лились в уши. И где-то под всем этим, под страхом, под отвращением, под тем липким, удушающим ощущением чужого присутствия на своей коже, - он строил.
  Анфиладу.
  Ту самую, которую строил для Светланы в Подольске. Ту самую, которую строил для Астарота на первом допросе. Комнаты. Коридоры. Двери. Каждая комната - полуправда, выстроенная так тщательно, что шов между правдой и вымыслом не нашла бы и сама Светлана. Но на этот раз он строил не для того, чтобы обмануть. Не для того, чтобы увести незваного гостя по ложному следу. Он строил для того, чтобы спрятаться. Чтобы запереться. Чтобы пережить.
  Он вошёл в первую комнату. Бабушка из Ряжска. Воск. Хворостина. Плач. Настоящий плач, без фальши. Он позволил себе плакать - не потому, что хотел, а потому что это было правдой, и правда была единственным, что здесь работало. Лярвы скользнули ближе, и он почувствовал, как одна из них прижалась к его щеке - холодная, влажная, безглазая, - и от этого прикосновения по телу прошла волна тошноты.
  Он перешёл во вторую комнату. Комната в коммуналке. Четырнадцать лет. Кровь останавливается. Ужас и восторг. Настоящие. Он держал их в руках, как держат горящую свечу, - осторожно, чтобы не обжечься, но и не дать погаснуть. Шёпоты усилились. "Ты не тот. Ты не тот. Ты не тот". Он не отвечал. Он просто шёл дальше.
  Третья комната. Зал суда. Пять лет. Злость. Холодная, расчётливая, отточенная злость на тех, кто попался и побежал жаловаться. Настоящая. Он не прятал её. Не стыдился. Просто положил на полку, как кладут инструмент, который нужен, но которым не хочется пользоваться. Лярва на его груди сжалась плотнее, и он почувствовал, как она пытается забраться глубже - не под кожу, а под мысль, под воспоминание, под ту часть его, которая была настоящей.
  И тогда он сделал то, чего не делал ни для Светланы, ни для Астарота на допросе. Он перестал строить комнаты. Перестал возводить стены, расставлять двери, меблировать коридоры. Вместо этого он просто... отпустил.
  Туман.
  Не комната. Не анфилада. Не стена. Туман. Густой, серый, бесконечный, без стен и без углов, без пола и без потолка, без единой точки, за которую можно было бы зацепиться взглядом или пальцами. Не убежище - отсутствие. Не укрытие - пустота. Не дом - пропасть, в которую не заглядывают, потому что у неё нет дна.
  Лярвы скользили по его телу, шептали, просили, требовали. Но они не могли найти то, чего не было. Туман не имеет стен. Туман не имеет дверей. Туман не имеет того, что можно схватить, вытащить, показать. Туман - это отсутствие формы. А лярвы питаются тем, что спрятано. А в тумане ничего не спрятано. Потому что в тумане ничего нет.
  И лярвы потеряли его.
  Не ушли. Не отпустили. Просто потеряли. Как теряют след собаки, когда запах обрывается на краю воды. Они скользили по его телу, но не находили того, что искали. Шептали, но не получали ответа. Просили, но некому было отвечать. Потому что в тумане не было никого. Никого, кто мог бы сказать "я здесь". Никого, кто мог бы сказать "я прячу". Никого, кто мог бы сказать "я есть".
  И в этом тумане Носов сидел. Не прятался. Не держал. Просто сидел. Как сидят в пустой комнате, где нет стен. Как сидят на краю пропасти, куда не заглядывают. Как сидят в тумане, который не рассеивается, потому что ему некуда рассеиваться.
  В Москве было одиннадцать утра, и в тренировочном зале на четвёртом подземном уровне пахло озоном и горячим пластиком.
  
  Зал был большим - метров двадцать в длину, десять в ширину, - с бетонными стенами, покрытыми медными экранами, и полом, выстланным толстым слоем резины, чтобы не трескался от случайных разрядов. В центре стояло кресло с датчиками, вокруг него - полукруг из четырёх мониторов, за которыми сидели два техника в белых халатах. У дальней стены - стол, за которым расположились кураторы: мужчина лет сорока в тёмном пиджаке, женщина с собранными в пучок волосами и планшетом, и ещё один, молодой, с бейджем "Аналитическая группа" на груди.
  
  В кресле сидела Татьяна Смолякова.
  
  Четырнадцать лет. Девятый класс. Тёмные волосы собраны в небрежный хвост, из которого выбиваются короткие пряди. Школьная форма - серая юбка, белая блузка, - но блузка расстёгнута на одну пуговицу больше, чем положено, и на манжете чернильное пятно, которое она посадила вчера на уроке рисования и не отстирала. На ногах - кроссовки, не школьные туфли, потому что в туфлях, по её собственному выражению, "ноги дохнут". На запястье - плетёный браслет из ниток, который она сделала сама на перемене, и три шариковые ручки, засунутые за ухо, как карандаши за ухо у плотника.
  
  Она скучала.
  
  Это было видно по всему: по тому, как она болтала ногой, не доставая до пола; по тому, как вертела в пальцах ластик, подбрасывая его и ловя; по тому, как смотрела на мониторы с тем выражением, с каким смотрят на доску, когда учитель в четвёртый раз объясняет то, что ты понял на втором.
  
  - Татьяна, - произнёс мужчина в пиджаке, - сосредоточься. Мы повторяем упражнение на стабилизацию. Ты должна удержать поле в заданных границах в течение трёх минут. Не больше, не меньше. Три минуты. Ровно.
  
  - Я удержала в прошлый раз, - сказала Татьяна, не переставая болтать ногой. - И в позапрошлый. И в поза-позапрошлый. Скучно.
  
  - Это не должно быть весело, - сказала женщина с планшетом. - Это должно быть стабильно.
  
  - Стабильно - это когда ничего не меняется, - сказала Татьяна. - А я не "ничего". Я расту. Вы сами говорите: каждый месяц показатели выше. А упражнение одно и то же. Три минуты. Границы. Держи. Не высовывайся.
  
  Она произнесла это не зло. Не обиженно. Просто - констатация. Как человек, который перерос штаны и говорит об этом вслух, потому что молчать уже бессмысленно.
  
  В углу зала, на складном стуле, сидел Ролан Семак. Он был в своей обычной кожаной куртке поверх чёрной водолазки, длинные седые волосы стянуты в хвост, перстни поблёскивали на пальцах, и трубка - незажжённая, потому что курить здесь было категорически запрещено, - торчала из нагрудного кармана, как карандаш. Его пригласили на сессию как консультанта: посмотреть, как работает программа, дать заключение по энергоинформационному фону. Он сидел уже час, курил бы, если бы мог, и наблюдал за девочкой с тем выражением, с каким старый шахматист наблюдает за партией, в которой один из игроков явно перерос свой разряд.
  
  - Начинаем, - сказал мужчина в пиджаке. - Три минуты. Пошли.
  
  Татьяна закрыла глаза. Её лицо стало серьёзным - не сосредоточенным, а именно серьёзным, как бывает серьёзным лицо человека, который делает что-то привычное до тошноты, но делает хорошо. Мониторы вокруг кресла ожили: графики поползли вверх, цифры замелькали, техники подались вперёд.
  
  Первая минута прошла ровно. Поле держалось в заданных границах, как держится вода в стакане. Вторая минута - то же самое. Татьяна сидела неподвижно, глаза закрыты, нога перестала болтаться.
  
  На третьей минуте, за двадцать секунд до конца, Татьяна открыла глаза.
  
  Не потому, что устала. Не потому, что потеряла концентрацию. А потому, что увидела Семака в углу. Точнее - не увидела, а почувствовала. Его присутствие. Его трубку. Его перстни. Его запах - табак, кожа, старая бумага. И что-то в этом запахе, в этом присутствии, в этом человеке, который сидел и смотрел на неё как на подопытную мышь в лабиринте, - что-то в этом её разозлило.
  
  Не сильно. Не катастрофически. Просто - разозлило. Так, как злят взрослые, которые думают, что ты не замечаешь, как они тебя оценивают. Так, как злят рамки, в которые тебя ставят и говорят: "Сиди. Держи. Не высовывайся. Три минуты. Границы".
  
  И она "уронила".
  
  Не специально. Не нарочно. Просто - уронила. Как роняешь стакан, когда рука дёрнулась. Энергетический разряд вышел из неё не направленным, не сфокусированным, а просто - вышел. Короткий, сухой, как щелчок бича. Не огонь. Не молния. Просто волна. Плотная, горячая, направленная в ту сторону, откуда шло раздражение.
  
  Семака снесло со стула.
  
  Не убило. Не покалечило. Просто - снесло. Стул упал, Семак полетел назад, врезался спиной в стену, и его трубка вылетела из кармана и закрутилась по полу, как монетка. Перстни на его пальцах вспыхнули - не светом, а жаром, - и он охнул, схватившись за руку. На стене за его спиной осталась вмятина - неглубокая, но отчётливая, как от удара кулаком.
  
  В зале стало тихо.
  
  Татьяна сидела в кресле, открыв глаза, и смотрела на Семака с тем выражением, с каким смотрит ребёнок, который только что случайно разбил вазу и ещё не понял, ругать его будут или нет.
  
  - Ой, - сказала она. Искренне. Без всякой театральности. - Извините. Я не хотела.
  
  Семак поднялся с пола, потирая ушибленную спину. Его седые волосы растрепались, хвост сбился набок. Он посмотрел на Татьяну. Потом на вмятину в стене. Потом на свои перстни, которые всё ещё были тёплыми.
  
  - Ничего, - сказал он хрипло. - Бывает.
  
  Но в голосе его не было ни злости, ни обиды. Было другое. Уважение. То самое, которое старый мастер испытывает к молодому, когда видит, что тот перерос его на три головы и даже не заметил.
  
  Мужчина в пиджаке встал из-за стола. Его лицо было бледным. Женщина с планшетом записывала что-то, и рука её дрожала. Молодой аналитик с бейджем просто сидел, открыв рот.
  
  - Татьяна, - сказал мужчина в пиджаке. - Ты в порядке?
  
  - Я в порядке, - сказала Татьяна. - А он?
  
  - Я в порядке, - буркнул Семак, поднимая трубку с пола и засовывая её обратно в карман. - В следующий раз, девочка, предупреждай, прежде чем ронять.
  
  - Я не специально, - повторила Татьяна. И это было правдой. Она действительно не хотела. Просто - разозлилась. И тело сделало раньше, чем голова успела сказать "нельзя".
  
  Кураторы переглянулись. В их взглядах было то, что Носов назвал бы профессиональной тревогой: не страх, не паника, а понимание того, что то, что сидит перед ними в кресле, болтает ногой и вертит ластик, - уже не помещается в те рамки, которые они для него построили. Не сломает их завтра. Не послезавтра. Но сломает. И они это знают. И ничего не могут с этим сделать.
  Семак подошёл к столу, налил себе воды из графина, выпил залпом и сел обратно на стул - тот самый, который Татьяна снесла, только теперь поставленный на ноги. Он посмотрел на мониторы. Цифры на них всё ещё мигали, не успев стабилизироваться. Пиковое значение поля в момент разряда было в четыре раза выше нормы. В четыре раза.
  Он ничего не сказал. Просто достал трубку, повертел в пальцах и убрал обратно. Курить здесь было нельзя. А закурить хотелось очень.
  В штабе, тремя этажами выше, Ватников стоял у окна и говорил по телефону. Голос его был ровным, безэмоциональным, как всегда, но в конце разговора он произнёс фразу, которую не должен был произносить - просто потому, что она не имела отношения к делу. Но произнёс.
  - Таня сегодня на занятиях усилием воли выломала пластиковое окно вместе с рамой, - сказал он в трубку. - Потрясающе.
  Он повесил трубку. Посмотрел в окно. За стеклом моросил дождь. Москва лежала внизу, серая, мокрая. Ватников постоял ещё секунду, потом вернулся к столу и снова сел за распечатки. Как будто ничего не произошло. Как будто четырнадцатилетняя девочка только что не выломала окно силой мысли.
  Носов не знал, сколько прошло времени.
  Может, час. Может, день. Может, три дня. Может, десять минут, которые растянулись в вечность, или вечность, которая сжалась в десять минут. Здесь, в этой тесной, тёплой, липкой темноте, время не текло. Оно стояло. Как стоит вода в закрытом сосуде. Не испаряется, не прибывает, не убывает. Просто - вода. Просто - сосуд.
  Лярвы были на нём. Шёпоты были в нём. Но они не находили его. Потому что в тумане не было никого. Никого, кого можно было бы найти. Никого, кого можно было бы вытащить. Никого, кого можно было бы показать.
  И в какой-то момент - он не понял, в какой, потому что момента здесь не было, не было "до" и "после", не было "начала" и "конца", - лярвы исчезли. Не ушли. Не отпустили. Просто - исчезли. Как исчезает сон, когда открываешь глаза. Шёпоты стихли. Темнота осталась, но стала другой - не плотной, не липкой, не удушающей. Просто тёмной. Просто пустой.
  Стена расступилась. Серый свет хлынул внутрь - тот самый, ровный, беспричинный, ниоткуда, - и Носов увидел Велиала, стоявшего в проёме с той своей безупречной улыбкой.
  - Вышли, - сказал Велиал.
  Носов встал. Ноги затекли. Колени подогнулись. Он ухватился за стену - за тёплую, упругую резину, - и постоял так несколько секунд, пока кровь не побежала по ногам, пока тело не вспомнило, что оно тело.
  - Сколько? - спросил он. Голос был хриплым, чужим, как будто он не говорил несколько дней.
  - Сколько? - переспросил Велиал. - А сколько вам кажется?
  Носов подумал. Не смог ответить. Не смог даже приблизительно определить. Часы. Дни. Минуты. Всё сразу. Ничего.
  - Не знаю, - сказал он.
  - Правильный ответ, - сказал Велиал. - Здесь время не считается. Оно переживается. И вы его пережили.
  Носов вышел. Шаг за шагом, по серому войлоку, мимо кристаллических колонн, мимо фосфоресцирующих точек. Рунический круг на запястье горел. Не ярко. Не слабо. Ровно. Как горит свеча после того, как её задули и зажгли снова.
  Он шёл. И думал о том, что выдержал. Не бесплатно. Не без потерь. Что-то в нём сдвинулось, пока он сидел в темноте. Что-то стало тоньше. Острее. Как лезвие, которое точили слишком долго и оно стало хрупким. Но не сломалось. Пока не сломалось.
  И где-то там, за барьером, в Москве, в подземном зале, четырнадцатилетняя девочка с чернильным пятном на манжете случайно снесла со стула старого оккультиста. И все, кто это видел, поняли: рамки больше не работают. Штаны малы. Тесны. И с каждым днём - всё теснее.
  
  # Глава 5. "Чупин"
  
  Артур Чупин не любил рано вставать.
  
  Это была, пожалуй, единственная черта в нём, которая делала его похожим на обычного человека, - всё остальное в его жизни давно перестало быть обычным. Но будильник на телефоне прозвенел в пять сорок, и Чупин, лежавший на продавленном диване в съёмной однушке в Бибирево, открыл глаза и несколько секунд просто смотрел в потолок, где тёмное пятно от протечки напоминало профиль кролика. Потом сел, свесил ноги на холодный линолеум и потянулся - долго, со скрипом в пояснице, как человек, который спал неудобно и знает, что сегодня будет ещё хуже.
  
  Ему было тридцать четыре. Худощавый, жилистый, с узким лицом и острым подбородком, на котором даже к полудню пробивалась рыжеватая щетина. Волосы - жидкие, соломенного цвета, - он зачёсывал назад и закреплял тонким обручем, чтобы не лезли в глаза. Носил тёмную куртку не по сезону - слишком тёплую для сентября, но в ней было много карманов, а карманы Чупин любил. В левом нагрудном лежал моток красной нити и три иглы. В правом - маленький пузырёк с мутной жидкостью, который он называл "глазной водой" и без которого не выходил из дома последние семь лет. На запястье - браслет из кожаных шнурков, на каждом из которых был завязан узел, и узлов этих было ровно девятнадцать.
  
  Чупин был ведьмаком. Не тем, кого показывают по телевизору в передачах про экстрасенсов, - не шоуменом, не шарлатаном, не человеком с хорошо поставленным голосом и наработанным взглядом. Он был другим. Тем, кого зовут, когда нужно сделать что-то конкретное: снять, навести, проверить, посмотреть. Тем, кто работает не с клиентами, а с заказчиками. Тем, кто берёт деньги не за сеанс, а за результат.
  
  Заказчик появился три недели назад. Чупин запомнил его плохо - не потому, что не старался запомнить, а потому, что лицо у человека было таким, какие бывают у людей в толпе: обычное, ничем не цепляющее, и через час ты уже не вспомнишь, какого цвета были глаза и были ли у него усы. Полноватый. Лет сорок. Куртка цвета хаки. Говорил тихо, ровно, без лишних слов, и платил наличными - щедро, без торга, что для Чупина было непривычно и немного пугало. Люди, которые не торгуются, либо очень богаты, либо очень торопятся. Этот был из вторых.
  
  Задание было простым на словах и непростым на деле: съездить за город, посмотреть на объект, проверить, соответствует ли то, что написано в бумагах, тому, что есть на самом деле. Фотографии. Видео. Охрана. Периметр. Люди внутри. Особенно - дети. Есть ли дети. Сколько. Как выглядят.
  
  Чупин не спрашивал зачем. Это было правилом. Заказчик сказал: "Не спрашивай зачем, просто смотри и запоминай". И Чупин не спрашивал. За семь лет работы он усвоил: чем меньше вопросов, тем дольше живёшь.
  
  Он оделся, проверил карманы - нить, иглы, пузырёк, телефон, складной нож, - и вышел из квартиры. На лестничной площадке пахло жареным луком и кошачьей мочой. Соседка со второго этажа, толстая женщина в халате, выгуливала кота на поводке и кивнула Чупину. Он кивнул в ответ и пошёл вниз, перепрыгивая через ступеньки.
  
  Электричка с Ярославского уходила в шесть пятнадцать. Чупин купил билет, сел у окна и стал смотреть, как за стеклом тянется подмосковная серость - дачи, гаражи, лесополосы, ржавые ангары. Щёлковский район. Полтора часа пути. Объект, судя по адресу из бумаг, стоял в восьми километрах от ближайшей станции, в промзоне, где когда-то работали заводы, а теперь работали только ветер и трава, пробивавшаяся сквозь бетон.
  
  Чупин достал телефон и перечитал записку, которую ему дал заказчик. Адрес. Координаты. Время "привоза" - среда и суббота, группы по шесть-восемь человек, автобусы. Охрана - двенадцать человек, две смены, кинологи. Периметр - три метра, колючая проволока, датчики движения. Всё это Чупин должен был проверить глазами. Не верить бумагам. Убедиться самому.
  
  Он не знал, что за ним уже смотрят.
  
  ---
  
  Громов увидел его на платформе в Щёлкове - худощавая фигура в тёмной куртке не по сезону, соломенные волосы, зачёсанные назад, узкое лицо с острым подбородком. Он стоял у выхода из электрички и оглядывался по сторонам с тем выражением, которое Громов научился распознавать за три года работы в группе "Гамма": не любопытство, а оценка. Человек прикидывал, куда идти и как не засветиться.
  
  - Вижу его, - сказал Громов в гарнитуру, не двигая губами. - Выход из станции, северная сторона. Тёмная куртка, рыжие волосы. Идёт к автобусной остановке.
  
  - Приняла, - голос Беловой был ровным, безэмоциональным. Она сидела в сером "Ларгусе" в двухстах метрах, с ноутбуком на коленях. - Камера над остановкой его видит. Подтверждаю. Идёт к остановке. Ждёт автобус до промзоны.
  
  - Сенс?
  
  - На месте. Готов.
  
  Сенс - так в отделе называли штатного оператора энергоинформационного сопровождения. Сегодня это была женщина лет сорока, коротко стриженная, с усталым лицом и бейджем "Лаборатория прикладной энергетики", сидевшая на заднем сиденье "Ларгуса" с закрытыми глазами и наушниками, через которые ей транслировали координаты цели. Её задача была простой: держать Чупина в поле зрения не глазами, а тем чутьём, которое позволяло видеть человека сквозь стены, сквозь деревья, сквозь любое препятствие, пока он не выходил за пределы радиуса действия.
  
  Автобус пришёл через семь минут. Чупин сел, и Громов сел следом - не в тот же автобус, а в следующий, через четыре минуты, когда Белова уже была на параллельной дороге, готовая перехватить в любой точке маршрута.
  
  Автобус шёл до конечной - до посёлка, за которым начиналась промзона. Чупин вышел предпоследним, огляделся и пошёл пешком по грунтовой дороге, вдоль забора из ржавого профнастила. Громов вышел на две остановки раньше и теперь шёл параллельно, по другой стороне, прячась за кустами и брошенными строительными вагончиками.
  
  Чупин шёл быстро. Не торопился - но шёл целенаправленно, не оглядываясь, не останавливаясь у витрин, не делая крюков. Он знал, куда идёт. Это было плохо. Это означало, что у него есть точный адрес и он не собирается плутать.
  
  Он дошёл до поворота, за которым, по данным Гурова, начинался периметр объекта. Остановился. Достал телефон, посмотрел на экран, убрал. Потом присел на корточки у обочины и стал смотреть.
  
  И в этот момент его взяли.
  
  Не грубо. Не с криком и наручниками. Белова вышла из-за угла - спокойно, не торопясь, как выходит человек, который просто шёл по своим делам и случайно оказался рядом. Громов появился с другой стороны, из-за вагончика. Сенс в "Ларгусе" открыла глаза и произнесла одно слово в гарнитуру:
  
  - Взят.
  
  Чупин увидел их одновременно - обоих, справа и слева, - и его узкое лицо дёрнулось. Рука метнулась к нагрудному карману, к пузырьку с "глазной водой", но Громов был быстрее. Он перехватил запястье мягко, без рывка, и сжал ровно настолько, чтобы пальцы разжались сами.
  
  - Спокойно, - сказал Громов. Не громко. Не агрессивно. Просто констатация. - Спокойно, Артур. Мы не причиним вреда. Нам нужно поговорить.
  
  Чупин дёрнулся - один раз, коротко, - и замер. Его светлые глаза метались от Громова к Беловой и обратно, и в них было то, что Громов видел у всех, кого брали на подходе: не страх, а расчёт. Быстрый, лихорадочный расчёт - что делать, куда бежать, можно ли вырваться.
  
  - Не стоит, - сказала Белова. Её голос был ровным, безэмоциональным, как у человека, который читает инструкцию. - Мы не из полиции. Мы не из Росгвардии. Нам не нужны ваши документы. Нам нужны ответы.
  
  - Кто вы? - спросил Чупин. Голос был хриплым, сдавленным, но не паническим. Скорее - осторожным.
  
  - Люди, которым интересно, кто послал вас смотреть на этот объект, - сказала Белова. - И что именно вам сказали там найти.
  
  Чупин молчал. Его пальцы сжались и разжались. Громов чувствовал, как под его ладонью бьётся пульс - частый, но не панический. Человек боялся, но не терял голову.
  
  - Пойдёмте, - сказал Громов. - В машину. Там тепло. Там чай. И там мы поговорим без спешки.
  
  ---
  
  "Ларгус" стоял в ста метрах от дороги, за брошенным ангаром, и внутри было тепло - Белова заранее включила печку. Чупина усадили на заднее сиденье, между Громовым и сенсом. Белова села за руль, но мотор не заводила. Просто сидела и смотрела в зеркало заднего вида.
  
  - Чай? - спросил Громов, протягивая термос.
  
  Чупин посмотрел на термос, потом на Громова. Взял. Отпил. Чай был крепкий, с лимоном, горячий. Чупин отпил ещё и вернул термос.
  
  - Меня зовут Артур, - сказал он. - Вы уже знаете.
  
  - Знаем, - сказала Белова. - И знаем, кто вас послал. Не имя - мы не знаем имени. Но знаем, что человек полноватый, лет сорок, куртка хаки. Знаем, что он заплатил вам наличными и сказал не спрашивать зачем.
  
  Чупин молчал. Его пальцы теребили браслет на запястье - девятнадцать узелков, один за другим.
  
  - Мы не враги, Артур, - сказал Громов. - Мы не хотим вам навредить. Мы хотим понять, что именно вам показали, что вам сказали и что вы должны были передать обратно. Если вы расскажете это добровольно, мы вас отпустим. Через час вы будете дома, в своей квартире на Бибирево, и никто не узнает, что вы здесь были.
  
  Чупин поднял глаза. Его взгляд был острым, цепким - не взгляд жертвы. Скорее взгляд человека, который оценивает, можно ли верить.
  
  - А если не расскажу?
  
  - Тогда мы будем разговаривать дольше, - сказала Белова. - И не так приятно.
  
  Чупин молчал ещё несколько секунд. Потом вздохнул - долго, глубоко, как человек, который принял решение и теперь просто ждёт, пока оно вступит в силу.
  
  - Ладно, - сказал он. - Спрашивайте.
  
  ---
  
  Допрос длился два часа. Не грубый, не агрессивный - методичный, спокойный, с паузами на чай и с тем особым ритмом, который в отделе называли "маятником": вопрос, пауза, вопрос, пауза, и каждый следующий чуть глубже предыдущего. Белова спрашивала, Громов записывал, сенс сидела с закрытыми глазами и иногда произносила одно-два слова, которые Белова тут же вплетала в следующий вопрос.
  
  Чупин рассказывал. Сбивчиво, перескакивая, иногда возвращаясь назад и уточняя. Он рассказал про заказ - полноватый мужчина, куртка хаки, наличные, задание: проверить объект, убедиться, что информация в бумагах совпадает с реальностью. Про адрес, про координаты, про "привозы" детей по средам и субботам. Про то, что ему показали фотографии - три штуки, на одной из которых был виден забор, а на другой - двор с детской площадкой и двумя фигурами, которые могли быть детьми, а могли быть просто размытыми пятнами.
  
  - Фотографии были настоящие? - спросила Белова.
  
  - Не знаю, - сказал Чупин. - Выглядели настоящими. Но я их видел три секунды. Он показал на телефоне и убрал.
  
  - А видео?
  
  - Было видео. Короткое, секунд десять. Автобус подъезжает к воротам, из него выходят люди. Маленькие. Дети, наверное. Но качество плохое, не разглядеть лиц.
  
  Белова и Громов переглянулись. Фотографии и видео были заготовлены Гуровым заблаговременно - как часть пакета, который Носов передал Демченко, а Демченко должен был передать дальше. Но Демченко был мёртв, и пакет материалов ушёл напрямую, через электронную почту. А теперь, судя по всему, заказчик Чупина проверял информацию ещё и через живого человека. Не доверял одним бумагам.
  
  - Где вы встречались с заказчиком? - спросил Громов.
  
  - В Москве. Три раза. Первый - у метро "Комсомольская", в кафе. Второй - в парке, у пруда. Третий - вчера, у метро "Бибирево", рядом с моим домом. Он сам меня нашёл. Я его не искал.
  
  - Район? - спросила Белова. - Где он живёт? Где бывает?
  
  Чупин замялся. Его пальцы снова затеребили браслет.
  
  - Я не знаю точно. Но... третий раз, вчера. Он пришёл со стороны Алтуфьевского шоссе. Не со стороны метро, а именно со стороны шоссе. И ушёл в ту же сторону. Я запомнил, потому что он шёл к автобусной остановке, а оттуда автобусы идут только в одну сторону - на север, в Медведково и дальше.
  
  - Дальше, - повторил Громов, записывая.
  
  - И ещё, - сказал Чупин, и голос его стал тише, неувереннее. - Он пах. Не парфюмом. Не едой. Чем-то... металлическим. Как пахнет старая батарея зимой. Или как пахнет воздух после грозы, только без озона. Просто металл. И холод. Он всегда был холодный. Руки, когда передавал деньги. Воздух вокруг него. Как будто рядом стоит открытая дверь в морозильник.
  
  Сенс открыла глаза. Посмотрела на Белову. Белова кивнула.
  
  - Артур, - сказала Белова, - сейчас мы сделаем одну вещь. Вы не будете сопротивляться. Это не больно. Это просто... картинка. Мы покажем вам то, что вы должны были увидеть на объекте. И вы запомните это. А потом мы вас отпустим.
  
  Чупин моргнул.
  
  - Зачем?
  
  - Потому что, когда вы вернётесь к заказчику, вы расскажете ему то, что видели, - сказала Белова. - И то, что вы видели, должно быть правильным. Иначе он поймёт, что что-то не так. И тогда вам будет плохо. А мы не хотим, чтобы вам было плохо.
  
  Чупин молчал. Потом кивнул.
  
  Сенс положила ладонь ему на лоб. Чупин закрыл глаза. Его тело расслабилось - не обмякло, а именно расслабилось, как расслабляется человек, который наконец перестал бороться и позволил себе просто сидеть.
  
  И ему показали.
  
  Усиленную охрану. Двенадцать человек, две смены, кинологи с собаками. Периметр - три метра, колючая проволока, датчики. КПП с биометрией. Автобусы, подъезжающие по расписанию. Дети, выходящие из автобусов - не чёткие лица, а силуэты, фигуры, достаточно реалистичные, чтобы поверить, и достаточно размытые, чтобы не запомнить. Детскую площадку во дворе. Забор с четырёх сторон. Всё то, что Гуров собрал за три дня. Всё то, что Носов передал через Демченко. Всё то, что заказчик Чупина уже получил по емэйлу и теперь получал повторно, через чужие глаза, чужую память, чужое воспоминание, которое он примет за своё.
  
  Это заняло двадцать минут. Когда сенс убрала ладонь, Чупин открыл глаза. Его взгляд был мутным, рассеянным, как у человека, который только что проснулся и ещё не понял, где он.
  
  - Я видел, - сказал он тихо. - Я всё видел. Охрана. Дети. Автобусы. Всё как в бумагах.
  
  - Хорошо, - сказала Белова. - Теперь вы поедете домой. Вы забудете нас. Вы вспомните только объект. И то, что вы там видели. Договорились?
  
  Чупин кивнул. Его глаза снова закрылись, и через несколько секунд он спал - глубоко, ровно, как спит человек, которого наконец отпустили.
  
  Громов вынес его из машины и уложил на заднее сиденье его же машины, которая стояла на обочине в трёхстах метрах. Белова завела мотор. Сенс закрыла глаза и откинулась на спинку.
  
  - Район - Алтуфьевское шоссе, Медведково, север, - сказал Громов, глядя в блокнот. - Не адрес. Но зона.
  
  - Зона, - согласилась Белова. - Сузим. Дадим группе наблюдения. Три дня, максимум неделя.
  
  Она завела мотор, и "Ларгус" тронулся, оставляя за собой пустую грунтовую дорогу и ржавый забор промзоны, за которым не было ни детей, ни охраны, ни двенадцати человек в две смены. Только сторож с собакой и тепловые датчики, которые ложно срабатывали на кошек.
  
  ---
  
  Чупин вернулся к заказчику на следующий день. Встретились там же, где и раньше, - у метро "Бибирево", рядом с домом Чупина. Полноватый мужчина в куртке цвета хаки ждал у автобусной остановки, курил и смотрел на часы.
  - Ну? - спросил он, не здороваясь.
  - Всё как в бумагах, - сказал Чупин. - Охрана. Двенадцать человек, две смены, кинологи. Периметр - три метра, колючая проволока, датчики. КПП с биометрией. Автобусы по расписанию. Дети. Много. Маленькие.
  Он говорил ровно, уверенно, как человек, который видел всё своими глазами. Потому что видел. Вшитое воспоминание было таким же ярким и детальным, как настоящее. Чупин не лгал. Он действительно видел. Просто не там, где думал.
  Заказчик слушал, не перебивая. Его серые глаза смотрели на Чупина спокойно, без подозрения. Потом он достал из кармана конверт и протянул.
  - Гонорар. Пересчитай.
  Чупин взял конверт, сунул в карман. Не пересчитал. Не нужно. Он знал, что там ровно столько, сколько обещали.
  - Всё? - спросил он.
  - Всё, - сказал заказчик. - Спасибо, Артур. Ты хорошо поработал.
  Чупин кивнул, повернулся и пошёл к метро. Он не оглядывался. Не думал о том, что видел. Не думал о том, что рассказывал. Не думал о том, что воспоминания в его голове были не его. Он просто шёл. К метро. К дому. К своему продавленному дивану и тёмному пятну на потолке в форме кролика.
  За его спиной полноватый мужчина в куртке цвета хаки постоял ещё несколько секунд, глядя ему вслед. Потом сунул руки в карманы и пошёл в противоположную сторону, к Алтуфьевскому шоссе. К автобусной остановке. К автобусу, который шёл на север, в Медведково и дальше.
  
  Материалы Носова подтверждались. Живой человек видел то же самое, что было в бумагах. Значит, объект реальный. Значит, можно ехать.
  Демон в теле Чеснокова сел в автобус и стал смотреть в окно на проплывающие мимо панельные дома. Завтра он позвонит Носову. И назначит встречу.
  Чупин больше не появился. Ни в одной сводке. Ни в одном журнале наблюдения. Ни в одной базе данных. Он просто исчез из поля зрения отдела, как исчезают тысячи людей каждый день - уезжают, меняют номер, перестают отвечать на звонки. Никто не искал его. Никому он больше не был нужен.
  
  ---
  
  В штабе Крамаровский стоял у карты, заложив руки за спину, и слушал доклад Беловой по громкой связи. Ватников сидел за столом, разложив перед собой распечатки. Гуров щёлкал клавишами в углу, внося данные в базу.
  
  - Значит, так, - сказал Крамаровский, когда Белова закончила. - Он проверяет. Не доверяет одним бумагам. Посылает человека убедиться лично. Это значит, что он либо очень осторожен, либо очень не уверен в том, что получил.
  
  - Или и то и другое, - сказал Ватников.
  
  - Или и то и другое, - согласился Крамаровский. Он повернулся к карте и обвёл пальцем район на севере - Алтуфьевское шоссе, Медведково, промзона. - Зона большая. Но не бесконечная. Гуров, что у нас есть по этому району?
  
  - Камеры, - сказал Гуров, не отрываясь от экрана. - Восемьдесят три штуки в радиусе двух километров. Плюс мобильные операторы. Плюс транспортные карты. Если он пользуется общественным транспортом или платит картой в магазинах - мы его найдём.
  
  - А если не пользуется?
  
  - Тогда ищем по камерам. Полноватый, лет сорок, куртка хаки. Не бог весть что, но лучше, чем ничего.
  
  Крамаровский побарабанил пальцами по столешнице. Медленно, задумчиво.
  
  - Носов? - спросил он, не оборачиваясь.
  
  В кабинете повисла тишина. Гуров перестал печатать. Белова молчала в динамике.
  
  - Носов недоступен, - сказал Ватников ровно. - С момента перехода в Крыму прошло четверо суток. Связь не установлена. Семак говорит, что барьер закрыт и открыть его изнутри невозможно без участия Шарова. А Шаров ранен.
  
  - Я знаю, что говорит Семак, - сказал Крамаровский. - Я спрашиваю: что мы делаем, если он не вернётся?
  
  Ватников молчал. Его светлые глаза смотрели на распечатки, но видели что-то другое.
  
  - Если он не вернётся, - сказал он наконец, - мы теряем единственный канал. Единственного человека, который может дотянуться до этой твари изнутри. И тогда у нас остаётся только внешнее давление. Камеры. Слежка. Сетка. И надежда, что он сам выйдет на нас.
  
  - Надежда, - повторил Крамаровский. Слово прозвучало в его голосе как ругательство.
  
  Он вернулся к карте. Посмотрел на неё долго. Потом обернулся.
  
  - Работаем. Гуров - камеры, транспортные карты, операторы. Белова, Громов - наблюдение за зоной, круглосуточно, смена каждые шесть часов. Сенс - на подхвате, если понадобится. И ещё. - Он помолчал. - Подготовьте пакет для прямой передачи. Фотографии, видео, схемы. Всё, что Чупин видел под гипнозом. Если демон попросит Чупина показать доказательства - мы должны быть готовы, что Чупин покажет именно то, что мы ему вложили. И если демон захочет проверить ещё раз, через другого человека, - мы должны быть готовы и к этому.
  
  - Сколько раз он будет проверять? - спросил Гуров.
  
  - Столько, сколько ему понадобится, - сказал Крамаровский. - Пока не поверит. А потом придёт. И вот тогда мы будем готовы.
  
  Крамаровский опустился в кресло, и старая пружина под ним протяжно заныла. По ту сторону стекла всё так же сеял дождь - тот самый, нудный, нескончаемый, от которого уже не ждёшь, что он когда-нибудь закончится. Столица ворочалась, дышала, перемигивалась тысячами окон, и ни единая душа из тех миллионов, что горели за стеклом, не догадывалась о двух вещах. О том, что в одном из панельных домов в Бибирево, в съёмной однушке с продавленным диваном и тёмным пятном на потолке, спит худощавый человек с рыжеватой щетиной и девятнадцатью узелками на кожаном браслете - спит глубоко, как спят после долгого пути, и в голове у него лежит чужое воспоминание, вшитое чужими руками. И о том, что по ту сторону барьера, который не расступится без Шарова, тридцатиоднолетний маг в белой футболке идёт по серому войлоку, переставляет ноги и считает каждый шаг - потому что считать проще, чем думать.
  
  Крамаровский взял ручку и написал на чистом листе:
  
  "Зона поиска: север, Алтуфьевское - Медведково. Камеры. Транспорт. Три дня".
  
  Потом зачеркнул. Написал:
  
  "Носов. Ждать".
  
  Положил ручку. Откинулся в кресле. И стал ждать. Как ждут шахматисты, когда противник думает над ходом. Терпеливо. Методично. Зная, что рано или поздно ход будет сделан.
  
  # Глава 6. "Резонатор"
  
  Астарот ждал его в той же позе, что и в первый раз, - откинувшись на кристаллическом выступе, закинув одну руку за спинку, другой лениво поглаживая хвост, обвивавший основание возвышения. Мембраны за плечами были сложены, прижаты к спине, и от этого он казался чуть меньше, чуть компактнее, чем в тот первый вечер, когда Носов вошёл сюда с Шаровым на плече и увидел его впервые. Но латунные глаза были теми же - немигающими, вертикальными, с тем выражением, которое бывает у существа, давно решившего всё за собеседника и теперь просто наблюдающего, как тот догоняет.
  
  Велиал привёл Носова и остался у колонны - но не рядом, как раньше, а в трёх шагах позади, чуть в тени. Это было новым. Раньше он стоял ближе. Носов отметил это и пошёл дальше.
  
  Шарова с ним не было. Шаров лежал в дальнем конце резиденции, между двумя колоннами из тёмного кристалла, и разговаривал со своими мерцающими знакомыми - Носов видел его издалека, когда шёл сюда, маленькую сухую фигуру в растянутой майке, которая уже не была тёмной от крови. Рана затягивалась. Ламия сказала - ещё сутки, и можно вставать. Но Шаров не ждал этих суток. Он сидел и говорил с кем-то невидимым, и на его лице было то выражение, которое Носов не смог прочитать до конца: не усталость, не боль, а узнавание. Как у человека, который вернулся в дом, где не был много лет.
  
  Носов остановился в пяти шагах от возвышения. Не сел - Астарот не предлагал. Стоял ровно, руки опущены, спина прямая. Белая футболка, тёмные брюки. Рунический круг на запястье горел ровно, без вспышек.
  
  Астарот смотрел на него долго. Потом сказал:
  
  - Ты прошёл.
  
  Два слова. Произнесённые ровно, без интонации, без паузы. Не "ты прошёл проверку". Не "ты прошёл испытание". Просто - "ты прошёл". Как говорят "ты дошёл до конца коридора". Без указания, что за коридор и что за конец.
  
  Носов молчал. Ждал продолжения.
  
  Астарот продолжил не сразу. Он погладил хвост - медленно, задумчиво, как человек поглаживает подбородок, подбирая слова. Мембраны за его плечами чуть дрогнули, будто от невидимого сквозняка.
  
  - Слова, которые ты сказал, совпадают с тем, что я вижу. Тёмная комната подтвердила то, что слова не показали. Ты - то, что ты есть. Чёрный маг. Одиночка. Работаешь за деньги. Ассистировал Мастеру за гонорар. Видел человека без ауры дважды и не понял, кто это. - Пауза. Хвост шевельнулся. - Я не спрашиваю, на чьей ты стороне. Мне это неинтересно. Мне интересно, что ты умеешь и что ты готов сделать за плату.
  
  Носов кивнул. Не много. Не мало. Ровно столько, сколько кивает человек, которому сказали то, что он ожидал услышать.
  
  - У меня есть работа, - сказал Астарот. - Одна. Конкретная. Оплачиваемая.
  
  - Я слушаю.
  
  - Ты вернёшься в свой мир. - Астарот произнёс это так, как произносят "ты пойдёшь в магазин за хлебом". Без пафоса. Без предупреждения. Просто факт. - Барьер откроет Мастер. Он жив, он восстановится, и он откроет дверь обратно. Это не обсуждается.
  
  - Хорошо, - сказал Носов.
  
  - В своём мире ты найдёшь одного человека. - Астарот чуть наклонил голову, и его латунные глаза блеснули. - Того, кто пришёл из-за грани раньше вас. Раньше тебя, раньше Мастера. Раньше всех, кто сейчас живёт в этом мире. Но не признаётся в этом никому. Ходит среди вас в чужом лице. Говорит чужим голосом. Носит чужие документы.
  
  Носов стоял неподвижно. Внутри у него всё сжалось в тугой, холодный узел - но снаружи он не изменился. Ни один мускул. Ни один вздох. Чесноков. Демон в теле Чеснокова. Буйнов. Тот самый, за кем охотился весь отдел последние недели. Тот самый, которого он видел в аэропорту и на Таганке. Тот самый, для которого Астарот сверял имя на допросе.
  
  - Как я его найду? - спросил Носов. Голос ровный. Деловой.
  
  - Это не моя забота, - сказал Астарот. - Ты маг. Ты умеешь искать. У тебя есть чутьё, есть связи, есть методы. Мне не важно, как. Мне важно, что ты найдёшь и передашь.
  
  - Передашь что?
  
  Астарот поднял руку. Ту самую, которая на допросе превращалась в птичью лапу. Но сейчас она была обычной - тёмной, чешуйчатой, с длинными пальцами. Он сунул её куда-то за выступ, на котором сидел, и достал предмет.
  
  Небольшой. Сантиметров пятнадцать в длину. Форма - вытянутая, чуть изогнутая, с расширением на одном конце и узким отверстием на другом. Носов смотрел на него и не мог определить материал. Не металл - слишком тёплый на вид, слишком матовый, без блеска. Не кость - слишком гладкий, слишком однородный, без пор и волокон. Не дерево - слишком тяжёлый на вид, слишком тёмный. Что-то другое. Что-то, для чего в русском языке не было слова. Поверхность была грубой - не отшлифованной, не отполированной, а именно грубой, будто предмет вырезали ножом из цельного куска и не стали дорабатывать. На боку виднелись три борозды - не узор, не орнамент, а именно борозды, процарапанные чем-то острым, глубокие, неровные.
  
  Астарот положил предмет на кристаллический выступ между собой и Носовым.
  
  - Это резонатор, - сказал он. - Название условное. Перевод приблизительный. На языке, на котором это было сделано, слово звучит иначе, но суть та же: он резонирует. Откликается. Входит в резонанс с тем, что ему не положено резонировать.
  
  Носов смотрел на предмет. Не брал. Ждал.
  
  - Принцип простой, - продолжал Астарот. Его голос был ровным, деловым, как у человека, который объясняет устройство нового инструмента подмастерью. - Ты находишь цель. Отходишь на достаточное расстояние - не ближе тридцати шагов, не дальше ста. Дуешь в отверстие. Один раз. Коротко. Сильно. И всё.
  
  - И всё? - повторил Носов.
  
  - И всё. Тот, кто обладает определённым типом дара - тем, что в вашем мире называют "сигнатурой", "потенциалом", "силой", - получит удар. Не снаружи. Изнутри. В черепе. В том месте, где у таких людей сосредоточена основная нагрузка. - Астарот произнёс это без эмоций, как читают медицинскую справку. - Ваша медицина спишет это на обширное кровоизлияние. Инсульт. Разрыв сосуда. Что-то в этом роде. Они не найдут причины, потому что причины не будет в их системе координат.
  
  Носов молчал. Внутри у него всё было холодным и ровным. Не потому, что он ничего не чувствовал. А потому, что чувствовать сейчас было нельзя. Чувствовать - значит дать давлению найти щель. А щелей быть не должно.
  
  - Для кого это? - спросил он.
  
  Астарот посмотрел на него. Латунные глаза не мигали.
  
  - Это не твоя забота, - сказал он. - Ты передаёшь предмет. Тому, кто пришёл из-за грани. Он сам знает, для кого и зачем. Когда он получит резонатор, он объяснит тебе остальное. Если сочтёт нужным.
  
  - А если не сочтёт?
  
  - Тогда ты просто уходишь. Получаешь оплату. И забываешь.
  
  Носов посмотрел на резонатор. На грубую поверхность. На три борозды. На отверстие, в которое нужно дунуть. Он думал о Татьяне Смоляковой. О четырнадцатилетней девочке с чернильным пятном на манжете, которая любит рисовать и терпеть не может математику. О той, чью сигнатуру Крамаровский перечитал дважды, не веря цифрам. О той, вокруг которой отдел выстраивал щиты три года. О той, ради которой вся эта игра.
  
  Он думал об этом. И молчал. Потому что думать можно. Но говорить - нельзя.
  
  - Оплата, - сказал он.
  
  Астарот чуть наклонил голову. Улыбка появилась - не широкая, не театральная, а лёгкая, почти одобрительная. Улыбка существа, которое ожидало именно этого вопроса.
  
  - Если сработает, - сказал он, - ты получаешь покровительство. Моё. Не на год, не на два. Навсегда. Ни один из тех, кто ходит по ту сторону грани, не тронет тебя. Ни один из тех, кто сидит здесь, не посмотрит в твою сторону с интересом. Ты станешь невидимым для этого мира. И деньги. - Он произнёс это слово с лёгкой усмешкой, будто оно было ему непривычно. - Столько, сколько тебе понадобится. В вашем мире это называется "безбедная жизнь до конца дней". В моём - "ты больше не работаешь ни на кого, кроме себя".
  
  - А если не сработает?
  
  Улыбка исчезла. Не резко - плавно, как гаснет свеча, когда в комнате кончается воздух.
  
  - Ничего, - сказал Астарот. - Ни покровительства. Ни денег. Ни второго шанса. Ты просто уходишь. И больше не возвращаешься. Остаешься жить в своем мире.
  
  Носов кивнул. Он ожидал этого. В его легенде это было логично: чёрный маг работает за деньги, и если работа не сделана, денег нет. Никаких. Никогда. Обычная сделка. Обычный риск.
  
  - Когда я смогу вернуться? - спросил он.
  
  - Когда Мастер встанет. Ламия говорит - завтра. Может, послезавтра. Он откроет дверь, ты пройдёшь. Резонатор будет у тебя. Дальше - твоя работа.
  
  Астарот поднял руку - жест отпускающий, завершающий. Тот же, что и в первый вечер. Но сегодня в нём было что-то другое. Не театральность. Не нарочитость. Просто усталость. Будто герцог говорил уже достаточно и хотел, чтобы его оставили в покое.
  
  Носов повернулся. Пошёл к выходу. Шаг за шагом, по серому войлоку, мимо кристаллических колонн. Резонатор он не взял - Астарот не сказал "возьми". Значит, его отдадут позже. Когда Шаров встанет. Когда барьер откроется. Когда Носов будет готов уйти.
  
  Он шёл и думал. О резонаторе. О Татьяне. О том, что в его руках сейчас лежит инструмент для убийства ребёнка, которого он обязан защищать. И о том, что он не может отказаться. Не может сказать "нет". Не может повернуться и уйти. Потому что если он скажет "нет" - Астарот поймёт. И тогда конец. Не для Носова. Для всех.
  
  Он должен взять резонатор. Должен вернуться. Должен найти Чеснокова-Буйнова. Должен передать. И должен сделать так, чтобы резонатор никогда не сработал. Как именно - он пока не знал. Но знал, что придумает. Должен придумать. Иначе всё бессмысленно.
  
  ---
  
  Шаров сидел там же, где Носов видел его издалека, - между двумя колоннами, на сером войлоке, подтянув колени к груди. Майка на его спине была чистой - пятно побледнело, края стянулись, и Ламия наложила поверх что-то вроде повязки из тонкой, полупрозрачной плёнки, которая держалась сама, без крепления. Рана заживала. Не быстро - но быстрее, чем должна была заживать у человека его лет.
  
  Перед ним в воздухе висело мерцание - то самое, полупрозрачное, фосфоресцирующее, с чем он разговаривал все эти дни. Оно было сегодня ярче, плотнее, и в его глубине Носов снова увидел подобие лица - не человеческого, не звериного, просто лицо. Оно смотрело на Шарова. Шаров смотрел на него.
  
  Носов подошёл. Остановился в трёх шагах. Шаров поднял голову. Его светло-серые, выцветшие глаза смотрели спокойно. Не устало. Не больно. Просто - спокойно.
  
  - Слышал, - сказал Шаров. Не вопрос. Констатация. - Астарот дал тебе работу.
  
  - Дал, - сказал Носов.
  
  - Резонатор.
  
  Носов кивнул. Шаров усмехнулся - криво, коротко, как усмехается человек, который услышал то, что ожидал, но всё равно не рад.
  
  - Знаю, что это, - сказал Шаров. - Старая штука. Очень старая. Её делали не для этого мира. Не для людей. Для тех, кто сидит там, за гранью. Для тех, у кого есть сигнатура, но нет тела. Резонатор бьёт не по плоти. По структуре. По тому, что делает тебя тобой.
  
  - Астарот сказал - по черепу.
  
  - Астарот сказал то, что ты должен был услышать, - сказал Шаров. - А правда в том, что резонатор бьёт по якорю. По тому месту, где сигнатура крепится к телу. Если якорь рвётся - тело умирает. Не сразу. Но умирает. Медицина скажет - инсульт. Кровоизлияние. Что угодно. А правда будет в том, что кто-то дунул в дудку.
  
  Носов молчал. Шаров смотрел на него. Потом сказал:
  
  - Ты вернёшься. Барьер открою я. Завтра, может, послезавтра. Ламия поставит меня на ноги, я встану, скажу слова, и ты пойдёшь.
  
  - Мы пойдём, - сказал Носов.
  
  Шаров покачал головой. Медленно. Устало. Но без колебания.
  
  - Нет, Михаил. Я остаюсь.
  Носов смотрел на него. Ждал. Не спорил. Не удивлялся. Просто ждал.
  Шаров отвёл взгляд. Посмотрел на мерцание перед собой. На то полупрозрачное, фосфоресцирующее нечто, в котором угадывалось лицо.
  - У меня здесь свой счёт, - сказал он. - Старый. Очень старый. Старше тебя. Старше того, что ты видел в пещере. Старше Демченко. Старше Коваленко. Старше всего, что происходит сейчас в Москве.
  - Какой счёт?
  Шаров помолчал. Его пальцы теребили край повязки на боку - той самой, из полупрозрачной плёнки, которую наложила Ламия.
  - Я ищу кое-кого, - сказал он наконец. - Здесь. В этом мире. Искал долго. Тридцать лет. Может, больше. Не находил. А теперь нашёл. Точнее - почувствовал, что найду. Что он здесь. Что он близко.
  - Кто?
  Шаров посмотрел на Носова. Его светло-серые глаза были спокойными. Не тайными. Не уклончивыми. Просто - закрытыми. Не от враждебности. От того, что есть вещи, которые не говорят. Которые не говорят никому. Даже тому, кто тащил тебя на себе через барьер под пулями.
  - Ты уже видел достаточно чужих секретов на сегодня, Михаил, - сказал Шаров. - Не лезь в мои.
  Носов молчал. Потом кивнул.
  - Надолго?
  Шаров задумался. Посмотрел на мерцание перед собой. Посмотрел на Носова. И сказал:
  - Не знаю. Месяцы. Может, год. Может, дольше. - Он помолчал. - Но не навсегда. Я вернусь. Когда найду то, что ищу. Или когда пойму, что не найду.
  - А барьер? Ты откроешь его для меня, а потом закроешь?
  - Открою. Ты пройдёшь. Я закрою. - Шаров помолчал. - А дальше - моя работа. Не твоя. Не Астарота. Моя.
  Носов стоял. Смотрел на старика. На его седые, торчащие ёжиком волосы. На его выцветшую брезентовую панаму, которая лежала рядом на войлоке. На его руки - сухие, тёмные от загара, с короткими пальцами и обломанными ногтями. Руки человека, который всю жизнь делал что-то руками. Который открывал двери. Который рисковал. Который шёл.
  - Ладно, - сказал Носов.
  - Ладно, - повторил Шаров.
  Они помолчали. Мерцание перед Шаровым дрогнуло, качнулось, и лицо в его глубине повернулось - не к Носову, а куда-то в сторону, в глубину кристаллической рощи, туда, где фосфоресцирующие точки горели чуть ярче, чем в остальном зале.
  - Иди спать, - сказал Шаров. - Завтра будет новый день. Или то, что тут называют днём. И тебе нужно быть на ногах. Резонатор отдадут перед уходом.
  Носов повернулся. Пошёл. Шаг за шагом, по серому войлоку, мимо колонн, мимо фосфоресцирующих точек. За спиной он слышал, как Шаров снова заговорил - тихо, размеренно, с тем самым мерцающим нечто, что висело перед ним в воздухе. Голос старика был ровным. Спокойным. Как у человека, который наконец нашёл то, что искал полвека, и теперь просто сидит рядом и смотрит.
  Носов шёл. И думал о резонаторе. О грубом тёмном предмете с тремя бороздами на боку. О том, что он возьмёт его завтра. Или послезавтра. Возьмёт и понесёт обратно. Через барьер. В свой мир. К Чеснокову-Буйнову. К демону, который убил Демченко, убил Яну Данкову, убил двух охранников у инкассаторской машины. К демону, который охотится за четырнадцатилетней девочкой.
  И он должен передать ему оружие, которое убьёт эту девочку.
  Носов шёл. Считал шаги. И думал о том, как сделать так, чтобы оружие не сработало. Как обмануть Астарота. Как обмануть Буйнова. Как спасти Татьяну. Как вернуться. Как выжить.
  Прибойный гул мира пульсировал в его костях. Серый свет лился отовсюду. И где-то далеко, за кристаллическими рощами, за наростами и фосфоресцирующими точками, Астарот сидел на своём возвышении и гладил хвост, и ждал. Терпеливо. Как ждали все в этом мире. Как ждал Шаров тридцать лет. Как ждал Буйнов шесть с половиной веков. Как ждала Татьяна, не зная, что ждёт.
  Носов лёг на серый войлок. Закрыл глаза. И уснул. Без снов. Без тишины. Только прибой. Только гул. Только серый свет, который не гас, потому что здесь не было ночи. Никогда. Ни на минуту. Ни на секунду.
  Завтра он встанет. Возьмёт резонатор. И пойдёт домой.
  
  # Глава 7. "Возвращение"
  
  Шаров открыл дверь на рассвете.
  Или на том, что здесь называлось рассветом, - серый свет стал чуть плотнее, чуть теплее на полтона, и прибойный гул мира сменил ритм, замедлился, стал глубже, как замедляется дыхание спящего человека перед пробуждением. Носов сидел на сером войлоке у колонны из тёмного кристалла, с резонатором в руке, и ждал. Ждал уже долго. Сколько - не знал. Здесь время не считалось, и он давно перестал пытаться его измерять.
  Шаров подошёл тихо, неслышно, как подходил всегда. Он выглядел лучше, чем вчера, - рана на спине затянулась окончательно, Ламия сняла повязку, и майка была чистой. Седые волосы торчали ёжиком, брезентовая панама сидела на затылке, как сидела всегда. Только глаза были другими. Не усталыми. Не больными. Другими. Такими, какими бывают глаза человека, который принял решение и больше не сомневается.
  И он хромал. Чуть-чуть. Едва заметно. Левая нога ступала на полтона позже правой, и при каждом шаге плечо чуть дёргалось, компенсируя. Рана затянулась - но не до конца. Ламия сказала: "Ещё неделя, и будешь как новенький". Но недели не было. Носов уходил сегодня.
  - Пора, - сказал Шаров. Без лишних слов. Без объяснений.
  Носов встал. Резонатор лежал в его ладони - грубый, тёмный, тёплый, не похожий ни на металл, ни на кость. Пятнадцать сантиметров. Три борозды на боку. Отверстие, в которое нужно дунуть. Носов сунул его за пояс брюк, прижал к боку, чтобы не болтался при ходьбе.
  Шаров повёл его не обратно, не к резиденции Астарота, а в сторону - туда, где кристаллические рощи редели и поверхность становилась ровнее, глаже, без наростов и колонн. Они шли долго. Носов считал шаги - не потому, что это имело смысл, а потому, что считать было легче, чем думать о том, что впереди. Шагов было больше тысячи. Может, две тысячи. Поверхность под ногами менялась: становилась твёрже, холоднее, и войлок уступал место чему-то другому - гладкому, тёмному, как базальт.
  Шаров шёл и хромал. Носов видел это. Не говорил. Просто видел.
  - Здесь, - сказал Шаров и остановился.
  Носов посмотрел. Перед ними была стена. Не кристаллическая, не войлочная, а каменная - настоящая, тёмная, влажная, с прожилками чего-то белого, как кварц. В стене была трещина. Узкая, кривая, уходящая вниз и вбок, и из неё тянуло холодом. Не тем холодом, который бывает зимой. Другим. Густым, плотным, как холод из открытой двери морозильника.
  - Геопатогенная зона, - сказал Шаров. - Здесь тонко. Тоньше, чем в Крыму. Крым - это дверь с замком. А это - щель. Не дверь. Просто щель, через которую можно протиснуться, если знать, как.
  - Кто её сделал?
  Шаров помолчал. Посмотрел на трещину. Потом на Носова.
  - Не знаю точно, - сказал он. - Но думаю - старообрядцы. Чернокнижники. Во время гонений. Им нужен был путь. Не дверь - дверь можно закрыть. А щель. Трещина, через которую можно уйти, когда за тобой приходят с крестами и молитвами. - Он помолчал. - Она ведёт именно в этот мир. В мир Буйнова. Почему - не знаю. Может, они знали, куда бегут. Может, просто не было выбора.
  - А на вход?
  - На вход - только через магию. Как в Крыму. Как я открывал. Щель работает на выход. На вход - нет. Не пустит.
  Носов кивнул. Он понимал. Не до конца - но понимал.
  Шаров положил обе ладони на камень по краям трещины. Его пальцы побелели от напряжения. Он закрыл глаза и начал говорить - тихо, ровно, тем же низким бормотанием, которым говорил в пещере на крымском побережье, когда Носов держал контур. Три слова. Потом ещё три. Потом ещё.
  Его левая нога чуть подогнулась. Он перенёс вес на правую. Хромал. Но держал.
  Трещина начала расширяться. Не физически - камень не двигался, не трескался. Расширялось пространство внутри неё. Тёмная щель становилась глубже, шире, и из неё потянуло не просто холодом, а чем-то другим. Запахом. Влажным, землистым, живым. Запахом пещеры. Настоящей пещеры, с глиной и водой и летучими мышами. Запахом его мира.
  - Иди, - сказал Шаров, не открывая глаз. Его голос был хриплым, натужным. - Иди, Михаил. Сейчас. Пока держу.
  Носов шагнул в трещину.
  
  И мир схватил его.
  
  Не руки. Не пальцы. Само пространство. Серый войлок, кристаллические колонны, прибойный гул - всё это вдруг стало плотнее, тяжелее, как будто воздух вокруг него загустел, превратился в смолу, и смола эта тянула его назад, не отпускала, обнимала, как обнимает болото того, кто пытается из него вылезти. Носов почувствовал, как тело его растягивается - не рвётся, а именно растягивается, как резина, которую тянут в разные стороны. Вперёд - трещина, холод, запах пещеры. Назад - серый мир, гул, структура, которая не хотела его отпускать.
  
  Резонатор обжёг.
  
  Носов вскрикнул - не от боли растяжения, а от боли ожога. Предмет, прижатый к боку, вспыхнул жаром - не тёплым, а обжигающим, как раскалённое железо, - и жар этот шёл сквозь ткань брюк, сквозь кожу, в рёбра, в кости. Носов хотел отшвырнуть его, но руки были заняты - он упирался в края трещины, протискиваясь, проталкиваясь, и каждый сантиметр давался как метр.
  
  Потом его вытолкнули.
  
  Не Шаров. Не Астарот. Что-то другое. Что-то, что стояло за его спиной в сером мире и сказало: хватит. Иди. И толчок был коротким, сильным, как удар ладонью между лопаток, - и Носов вылетел из трещины, как пробка из бутылки, и упал на каменный пол.
  
  Настоящий. Твёрдый. Холодный. Каменный.
  
  Он лежал на спине и смотрел в потолок. Тёмный, влажный, с потёками воды и белыми прожилками кварца. Каменный. Настоящий. Над ним не было бесконечной серой ровности. Над ним был камень. И это было самым прекрасным, что он видел за последние несколько дней. Или недель. Или сколько он там провёл.
  
  Носов сел. Тело болело - не остро, а тупо, как после долгой болезни. Руки дрожали. Колени подгибались. Он посмотрел на бок - там, где был резонатор, - и увидел ожог. Не на коже - сквозь ткань брюк кожа была целой, но на самой ткани, на брюках, остался след. Контур. Чёткий, ровный, как клеймо. Форма резонатора, выжженная в ткани. Носов потрогал пальцами - ткань была тёплой, чуть липкой, и пахла горелым.
  
  Резонатор лежал рядом, на каменном полу. Не горел. Не светился. Просто лежал. Грубый, тёмный, с тремя бороздами. Носов подобрал его и сунул в карман куртки.
  
  Он огляделся. Пещера. Небольшая, метров пять в длину, три в ширину. Каменный пол, стены, потолок. В углу - лужа воды, в которой отражался тусклый свет, падавший откуда-то сверху, из трещины в своде. Воздух был холодным, влажным, пах глиной и чем-то металлическим. Носов узнал этот запах. Северный Урал. Пещерные системы. Он был здесь однажды, на третьем курсе, на практике. Кунгурский район. Или рядом.
  
  Он выбрался наружу через узкий лаз, через который нужно было ползти на четвереньках, и оказался на склоне холма, поросшего редкими берёзами и кустарником. Небо было серым, низким, но в нём уже светало - на востоке, над грядой, тянулась бледная, холодная полоса. Раннее утро. Воздух обжёг лёгкие - не холодом, а свежестью, настоящей, живой, с запахом прелой листвы и мокрой земли. Носов стоял на четвереньках у выхода из лаза и дышал. Глубоко. Жадно. Как дышат после долгого заточения.
  
  Достал телефон. Экран загорелся - тускло, но загорелся. Батарея показывала одиннадцать процентов. Дата. Носов посмотрел на дату и замер.
  
  Восемь дней.
  
  Восемь дней с момента перехода в Крыму. Восемь дней по ту сторону барьера. Носов смотрел на цифры и не верил. Восемь дней. А ему казалось - больше. Намного больше. Недели. Может, две. Может, три. Тёмная комната, допрос, анфилада, лярвы, шёпоты - всё это заняло, по его ощущениям, не меньше недели. А резиденция Астарота, разговоры, дорога, Шаров, Ламия, мерцающие духи - ещё столько же. Он считал. Он помнил каждый день. Или то, что он принимал за день.
  
  А телефон показывал восемь.
  
  На экране было 8:02. Утро. Восемь ноль две. Носов убрал телефон в карман. Встал. Ноги держали, но плохо. Он пошёл вниз, к дороге - грунтовой, разбитой, с лужами, - которая виднелась в распадке между холмами. Шёл медленно, приволакивая ногу, которая затекла в пещере. Берёзы роняли на него последние жёлтые листья. Где-то далеко кричала птица - резко, одиноко. Настоящая птица. В настоящем лесу. В настоящем мире.
  
  У дороги он достал телефон ещё раз. Одиннадцать процентов. Хватит на один звонок. Может, на два, если повезёт. Носов пролистал контакты до того, который не значился ни в одной базе, кроме одной-единственной. Резервный. Для Крамаровского. Для отдела. Для того Носова, который сидел в кабинете на третьем подземном уровне и пил кофе из графина.
  
  Он набрал. Гудки пошли сразу.
  
  - Крамаровский.
  
  Голос был глухим, низким, как всегда. Но в нём было что-то другое. Что-то, чего Носов не слышал раньше. Усталость. Не физическая - та была всегда. Другая. Та, которая приходит, когда человек долго ждёт и уже перестал верить, что дождётся.
  
  - Это Носов, - сказал он.
  
  На том конце повисла тишина. Долгая. Три секунды. Пять. Семь. Носов считал.
  
  - Михаил, - сказал Крамаровский наконец. Голос был ровным. Но Носов знал его двадцать лет и слышал, что за этой ровностью стоит. - Где ты?
  
  - Северный Урал. Кунгурский район. Пещерная система. Вышел через геопатогенную зону. Шаров открыл.
  
  - Шаров жив?
  
  - Жив. Остался там. Не вернулся. Сказал - у него свой счёт.
  
  Тишина. Потом Крамаровский сказал:
  
  - Жди. Никуда не уходи. Я отправлю машину. Три часа. Может, четыре. Не звони больше. Ни по основному, ни по резервному. Просто жди.
  
  - Понял, - сказал Носов.
  
  Он положил трубку. Постоял ещё секунду, глядя на экран. Десять процентов. Хватило. Он убрал телефон и сел на поваленное бревно у обочины. Достал резонатор из кармана, повертел в пальцах. Грубый, тёмный, тёплый. Три борозды. Отверстие. Носов сунул его обратно и стал ждать.
  
  Утро разгоралось. Серое, холодное, уральское. Ветер гнал по дороге мокрые листья. Где-то за холмами завела мотор машина - звук был далёким, приглушённым, и через минуту стих. Носов сидел и смотрел, как над лесом поднимается пар - тёплый воздух соприкасался с холодным, и берёзы окутывало белёсой дымкой. Красиво. По-настоящему красиво. Не серое, не беспричинное, не ниоткуда. Настоящее.
  
  Он думал о Шарове. О том, что старик остался. О том, что у него свой счёт - старый, старше Демченко, старше Коваленко, старше всего, что происходит сейчас в Москве. О том, что Шаров сидит сейчас между двумя колоннами и разговаривает с мерцающим нечто, и на его лице то самое выражение - узнавание. Как у человека, который вернулся в дом, где не был много лет.
  
  И думал о резонаторе. О том, что в его кармане лежит инструмент для убийства ребёнка. И о том, что он не может отказаться. Не может сказать "нет". Не может повернуться и уйти. Потому что если он скажет "нет" - Астарот поймёт. И тогда конец. Не для Носова. Для всех.
  
  Он должен взять резонатор. Должен вернуться. Должен найти Чеснокова-Буйнова. Должен передать. И должен сделать так, чтобы резонатор никогда не сработал. Как именно - он пока не знал. Но знал, что придумает. Должен придумать. Иначе всё бессмысленно.
  
  ---
  
  Машина пришла в одиннадцать пятьдесят.
  Носов услышал её раньше, чем увидел - гул дизеля, шорох шин по мокрому гравию, и вот из-за поворота вынырнул тёмный "УАЗ" с тонированными стёклами. Он затормозил у бревна, на котором сидел Носов, и из-за руля вышел молчаливый мужчина в тёмной куртке, который не представился и не задал ни одного вопроса. Только кивнул на заднюю дверь.
  Носов сел. Назвал адрес - не домашний, а служебный, тот, который знал только он и ещё четыре человека в отделе, - и закрыл глаза.
  Дорога до Москвы заняла девять часов. Носов спал. Не крепко - урывками, по двадцать-тридцать минут, просыпаясь от каждой кочки и снова проваливаясь в темноту без снов. Резонатор лежал в кармане куртки, и Носов периодически трогал его пальцами, проверяя, что он на месте.
  За окном тянулась осень - жёлтые леса, серые деревни, лужи на обочинах, дым из труб. Пермский край, Кировская область, Владимирская. Носов смотрел в окно урывками, между провалами сна, и каждый раз удивлялся: всё то же самое. Берёзы. Дороги. Небо. Как будто ничего не произошло. Как будто не было серого войлока и прибойного гула. Как будто не было тёмной комнаты и лярв. Как будто не было Астарота с латунными глазами и хвостом, обвивающим кристалл.
  В Москву они въехали без десяти семь вечера.
  Город был тёмным, мокрым, с огнями фонарей, отражавшимися в лужах. Час пик уже рассасывался, но пробки ещё стояли - Носов видел их из окна, красные хвосты стоп-сигналов, тянущиеся до горизонта. Москва. Его Москва. Настоящая. С пробками и дождём и миллионами людей, которые едут домой с работы и не знают, что где-то на Урале, в пещерной системе, лежит трещина, через которую можно протиснуться в другой мир.
  Носов смотрел в окно и думал о том, что всё здесь выглядит так же, как выглядело восемь дней назад. И одновременно - иначе. Он был другим. Не внешне - внешне он был всё тем же: тридцать один год, русо-каштановые волосы с проседью, голубые глаза с сероватым отливом, мягкие черты лица. Но внутри что-то сдвинулось. Что-то стало тоньше. Острее. Как лезвие, которое точили слишком долго.
  Штаб встретил его тишиной. Коридоры были пусты, лампы гудели под потолком, и запах казённой краски, который Носов не замечал годами, вдруг ударил в ноздри так остро, что он на секунду остановился. Стены. Настоящие стены. Не серые, не войлочные, не кристаллические. Крашеные. Казённые. Его.
  Крамаровский ждал в кабинете. Ватников стоял у окна. Оба были в форме - не в домашнем, не в гражданском. Как ждали человека, который может не вернуться. Как готовились писать рапорт о потерях.
  Носов вошёл. Остановился у порога.
  Крамаровский смотрел на него долго. Молча. Его тёмные глаза под густыми бровями скользнули по лицу Носова, по куртке, по рукам, по тому месту на боку, где ткань была прожжена контуром резонатора. Потом он сказал:
  - Садись.
  Носов сел. Стул был жёстким, с прямой спинкой. Он знал этот стул. Знал эту комнату. Знал графин с водой и три стакана. Знал гудение вентиляции и мигание лампы над дверью. Всё было на месте. Всё было как прежде.
  - Докладывай, - сказал Крамаровский.
  Носов рассказал. Не всё. Не про тёмную комнату - про неё он сказал коротко: "было испытание, я прошёл". Не про лярв. Не про шёпоты. Не про то, как сидел в тумане и держал. Он рассказал про мир: серый свет, войлок, кристаллические наросты, прибойный гул. Про Астарота: звериный облик, латунные глаза, хвост, мембраны. Про Велиала: безупречная улыбка, пустая за ней. Про Ламию: змеиное тело, материнские руки. Про Шарова: рана, восстановление, решение остаться.
  И про задание.
  - Резонатор, - сказал Носов и достал предмет из кармана. Положил его на стол перед Крамаровским. Грубый, тёмный, пятнадцать сантиметров. Три борозды. Отверстие. - Астарот сказал: дунуть на расстоянии тридцать-сто шагов от цели. Тот, кто обладает сигнатурой определённого типа, получит удар. Изнутри. В череп. Медицина спишет на кровоизлияние.
  Крамаровский смотрел на предмет. Не трогал. Ватников подошёл к столу, наклонился, но тоже не трогал.
  - Для кого? - спросил Ватников.
  - Не сказал. Сказал: "это не твоя забота". Сказал, что объяснит тот, кому я передам. Тот, кто пришёл из-за грани раньше нас.
  - Буйнов, - сказал Крамаровский. Не вопрос.
  - Буйнов, - подтвердил Носов.
  Тишина. Ватников выпрямился. Его светлые глаза смотрели на резонатор с тем выражением, с каким смотрят на неразорвавшуюся бомбу.
  - Татьяна, - сказал он.
  - Татьяна, - согласился Крамаровский.
  Он встал. Подошёл к карте. Посмотрел на неё долго, заложив руки за спину. Потом обернулся.
  - Гуров, - сказал он в интерком на столе. - Зайди. Срочно.
  Гуров появился через три минуты - взлохмаченный, в мятой рубашке, с ноутбуком под мышкой. Видно, спал на рабочем месте.
  - Резонатор, - сказал Крамаровский, указывая на предмет. - Завтра с утра - в лабораторию. Семак, Киреев, кто ещё нужен. Разобрать. Понять принцип. Понять, можно ли обезвредить. Можно ли перенастроить. Можно ли использовать против того, кто его получит.
  - Понял, - сказал Гуров.
  - И второе. - Крамаровский повернулся к Ватникову. - Татьяна. Усилить охрану. Сверх протокола. Не на один уровень - на два. Не четыре сенса в периметре - восемь. Не одна смена - три. Круглосуточно. Пока мы не поймём, что делать с этой штукой.
  - Это привлечёт внимание, - сказал Ватников. - Если наблюдатели Буйнова следят за объектами программы, они увидят усиление.
  - Пусть видят, - сказал Крамаровский. - Пусть думают, что мы знаем. Пусть думают, что мы готовы. Мне нужно время. Три дня. Максимум неделя. Пока Семак не скажет, можно ли эту дудку превратить в кусок мусора.
  Ватников кивнул. Гуров записал. Крамаровский сел обратно в кресло, и оно скрипнуло.
  - Носов, - сказал он. - Иди спать. Завтра в девять - полный доклад. Всё, что не рассказал сейчас. Всё. До последней детали.
  - Понял, - сказал Носов.
  Он встал. Пошёл к двери. Уже у порога остановился.
  - Товарищ полковник.
  - Что?
  - Время. Я провёл там больше, чем восемь дней. Я считал. Я помню. А телефон показывает восемь.
  Крамаровский смотрел на него несколько секунд. Потом сказал:
  - Завтра. В девять. Расскажешь всё.
  Носов кивнул. Вышел.
  В коридоре было пусто. Лампы гудели. Носов шёл к выходу - медленно, не торопясь, чувствуя, как гудят ноги, как ноет поясница, как горит то место на боку, где ткань была прожжена. Он посмотрел на часы в коридоре. Без двадцати одиннадцать. Вечер. Почти одиннадцать. Он пробыл в кабинете больше трёх часов.
  Носов вышел на улицу. Дождь моросил - мелкий, нудный, осенний. Тот самый. Бесконечный. Он поднял воротник куртки и пошёл к машине. Впереди был завтрашний день. Полный доклад. Резонатор. Татьяна. Буйнов.
  И восемь дней, которых не было. Или которые были. Или которые были и не были одновременно.
  Он сел в машину. Завёл мотор. Поехал домой. В свою двушку на Войковской, с мебелью из "Икеи" и видом на железную дорогу. В свой мир. В свою жизнь. В ту, которая ждала его восемь дней. Или три недели. Или вечность.
  Москва спала - не вся, но уже большей частью. Огни в окнах гасли один за другим. Фонари горели. Дождь стучал по лобовому стеклу. И резонатор лежал в кармане куртки. Грубый. Тёмный. Тёплый. Ждущий.
  Но не здесь. Не сегодня. Не в его руках.
  
  # Глава 8. "Чужими руками"
  
  Гречка была вчерашняя.
  
  Это важно. Носов ел её стоя, у подоконника, прямо из кастрюли, потому что мыть тарелку было лень. Масло сверху не таяло, а лежало жёлтым квадратом. За окном темнело осеннее небо. Телефон лежал экраном вниз.
  
  Он не включал его три дня.
  
  Не потому, что боялся. Ладно, немного потому, что боялся. Но в основном потому, что не хотел. Не хотел снова входить в игру, из которой только что вышел. Знаете это чувство? Когда вынимаешь наушники после долгого фильма, и тишина бьёт по ушам, и сидишь, и думаешь: а оно мне вообще надо, продолжать?
  
  Носову было надо.
  
  Экран мигнул. Московский номер, обычный префикс. Он поставил ложку в кастрюлю, вытер пальцы о футболку и ответил.
  
  - Слушаю.
  
  - Михаил Андреевич?
  
  Голос. Тот самый. Хрипловатый тенорок, чуть сдавленный, с мягкой, обволакивающей интонацией - так говорят люди, которые уверены, что их дослушают до конца, потому что не дослушать их физически невозможно. Носов узнал его мгновенно. Тот голос, который звонил ему в супермаркете на Профсоюзной. Который назначал встречу у Ярославского. Который сказал "работа у вас хорошая, редкая" и отключился.
  
  Шесть с половиной веков, подумал Носов. Шесть с половиной веков сущности, а голос как у менеджера среднего звена, который звонит уточнить, оформлена ли подписка.
  
  - Он самый, - сказал он.
  
  - Рад, что вы на связи. Как отдохнули? Вы, кажется, уезжали из города.
  
  Носов не удивился. Демон следил. Не через камеры, не через телефон - через тот слой, в котором он видел мир как россыпь огоньков. Носов почувствовал его внимание ещё на Урале, когда вылез из пещеры. Ощущение чужого взгляда. Не враждебного. Методичного. Как смотрят на шахматную фигуру, которую только что передвинули.
  
  - Уезжал, - сказал Носов. - По делам. Вернулся позавчера.
  
  - Хорошо. У меня к вам разговор. Не по телефону. Встретимся?
  
  - Когда?
  
  - Завтра. Семь вечера. Сокольники, вход со стороны Богородского вала, третья скамейка от поворота. Один. Без телефона, без сумки. Только то, что принесли.
  
  Резонатор.
  
  Грубый тёмный предмет, пятнадцать сантиметров, три борозды на боку. Лежал в кармане куртки три дня. Носов периодически трогал его пальцами, проверяя, что он на месте. Как люди трогают ключи в кармане, чтобы убедиться, что не потеряли. Только ключи открывают дверь. А эта штука убивает ребёнка.
  
  - Хорошо, - сказал Носов. - Завтра. Семь.
  
  - И ещё одно, Михаил Андреевич. То, что вы принесли оттуда. Расскажите мне. Не при встрече. Сейчас. В двух словах. Что это и как работает.
  
  Носов закрыл глаза. Гречка стыла в кастрюле. Масло не таяло. За окном стемнело, и в стекле отражалось его лицо - бледное, с тёмными кругами, с впалыми щеками. Тридцать один год. Выглядит на сорок.
  
  - Это резонатор, - сказал он. - Небольшой предмет. Дудка, свисток, что-то в этом роде. Материал не металл, не кость. Тёмный, тёплый. Три борозды. Принцип: дунуть в отверстие на расстоянии тридцать-сто шагов от цели. Один раз. Коротко. Сильно.
  
  - И что произойдёт?
  
  - Тот, кто обладает сигнатурой определённого типа, получит удар. Изнутри. В череп. В то место, где сигнатура крепится к телу. Медицина спишет на обширное кровоизлияние. Инсульт. Разрыв сосуда. Причина не будет установлена.
  
  Тишина. Долгая. Носов слышал, как на том конце кто-то дышит. Ровно. Спокойно. Без учащения.
  
  Четырнадцатилетняя девочка. Чернильное пятно на манжете. Три ручки за ухом. Кроссовки вместо туфель. А голос на том конце провода обсуждает её смерть так, как обсуждают расписание электричек.
  
  - Хорошо, - сказал голос. - Очень хорошо. Завтра расскажете подробнее. До встречи, Михаил Андреевич.
  
  Гудки.
  
  Носов положил телефон. Посмотрел на гречку. Есть расхотелось. Вылил остатки в раковину, включил воду и долго смотрел, как коричневатые зёрна исчезают в сливе.
  
  Потом достал второй телефон. Резервный. Тот самый. Набрал Крамаровского.
  
  ---
  
  Сокольники осенью - это серое, мокрое и пахнет прелой листвой. Скамейки пустые. Редкие прохожие идут быстро, втянув головы в воротники. Ни один не задерживается. Носов пришёл за десять минут, сел на третью скамейку, засунул руки в карманы. Резонатор грел пальцы. Пятнадцать сантиметров. Три борозды.
  
  Он появился ровно в семь.
  
  Не из-за деревьев. Не из-за поворота. Просто появился. Носов моргнул - и тот уже стоял в двух метрах. Полноватый. Лет сорок. Куртка цвета хаки. Лицо обычное, из тех, которые забываешь через минуту. Круглые щёки, маленький нос, серые глаза. Менеджер по продаже сантехники. Муж. Отец двоих детей. По субботам ходит в "Леруа Мерлен".
  
  За этими глазами сидел тот, кто шесть с половиной веков назад сжёг монастырь.
  
  - Добрый вечер, - сказал Чесноков. Интонация была другой. Не деловой. Почти тёплой. Как у человека, который встречает коллегу после долгой разлуки. - Рад вас видеть, Михаил Андреевич.
  
  - Взаимно, - сказал Носов.
  
  Чесноков сел рядом. Не вплотную - на расстоянии вытянутой руки. Положил руки на колени ладонями вниз. Пальцы короткие, пухлые, с обкусанными ногтями. Руки, которые никогда не держали ничего тяжелее степлера.
  
  - Покажите, - сказал он. Без приказа. Просьба. Как просят показать чертёж.
  
  Носов достал резонатор и положил на скамейку. Тёмный предмет лежал на мокром дереве, капли дождя падали на него, стекая по бороздам, как по каналам.
  
  Чесноков смотрел на него несколько секунд. Не трогал.
  
  - Красивая работа, - сказал он наконец. - Грубая, но красивая. Те, кто это делал, не заботились об эстетике. Они заботились о функции.
  
  Он взял резонатор. Подержал в ладони, повертел. Пальцы обхватили предмет легко, как обхватывают карандаш.
  
  - Тёплый. Живой почти.
  
  - Астарот сказал - дунуть на расстоянии тридцать-сто шагов, - сказал Носов. - Один раз. Коротко.
  
  - Да, да. - Чесноков повертел резонатор ещё раз и сунул во внутренний карман куртки. Деловито. Буднично. Как суют в карман ручку или зажигалку. Оружие для убийства ребёнка. В карман. Рядом с ключами от "Форда". - Это я понял. А вот что мне интересно. Объясните, как вы его получили. Не что вам сказал Астарот. А как это выглядело. Как он его достал, как держал, что говорил.
  
  Носов рассказал. Коротко. Кристаллический выступ. Астарот протягивает предмет. Три борозды. "Название условное. Перевод приблизительный". Чесноков слушал, чуть наклонив голову набок. Как слушают интересную лекцию.
  
  - Астарот, - повторил он, когда Носов закончил. - Старый интриган. Театрал. Любит, чтобы всё было красиво. Позы. Хвост обвивает колонну. - Он усмехнулся. Обычная усмешка. Кривоватая. - Шесть с половиной веков ничего не меняется. Всё тот же спектакль.
  
  Носов молчал. Ждал.
  
  - Знаете, Михаил Андреевич, - Чесноков откинулся на спинку скамейки, закинул ногу на ногу. Поза человека в кафе. - Я вам благодарен. Искренне. Не за резонатор. За то, что вы там были. За то, что видели. За то, что можете рассказать мне, как выглядит мир, из которого я ушёл.
  - Вы там были? - спросил Носов. Часть легенды. Часть любопытства чёрного мага. Но за вопросом было и настоящее. Настоящее любопытство.
  - Был. Долго. Очень долго. Но это другая история. - Он помолчал. - Сейчас мне важно другое. Девочка.
  Носов не изменился в лице. Не моргнул. Не сжал челюсти. Просто сидел и смотрел на аллею, по которой шёл прохожий с собакой.
  - Что именно вам нужно?
  - Мне нужно окно. Тридцать секунд, в течение которых щит вокруг неё будет хотя бы частично ослаблен. Не снят - ослаблен. Достаточно для того, чтобы резонатор пробил не через щит, а сквозь щель. Астарот сказал, что работает на расстоянии до ста шагов. Значит, мне не нужно подходить вплотную. Не нужно входить в периметр. Достаточно быть в зоне видимости.
  - Где она бывает?
  - В школе. В тренировочном центре. Дома. - Он произнёс это спокойно. Как перечисляют пункты в списке покупок. Хлеб. Молоко. Смерть четырнадцатилетней девочки. - Школа - сложно, там люди, камеры, свидетели. Дом - невозможно, там щиты. Тренировочный центр - оптимально. Она там одна, в замкнутом помещении, с ограниченным числом людей. И щиты слабее, чем дома, потому что центр построен не для защиты, а для тренировок.
  Носов слушал. Записывал в памяти. Каждое слово. Каждую паузу.
  - Когда?
  - Скоро. Неделя, может, две. Мне нужно подготовиться. Найти точку. Проверить, что щиты не усилены. - Он усмехнулся. - После того цирка в Крыму я стал осторожнее. Знаете, что меня больше всего раздражает? Не ФСБ. Не ваши сенсы. А церковь.
  - Церковь?
  - Монастырский настоятель. Который поднял тревогу, потому что ему кто-то сказал про "тёмную сущность". Идиот. Полный, совершенный идиот. Если бы не он, не его звонок в Росгвардию, не его ориентировка про "украинских диверсантов", Шаров бы спокойно открыл дверь, и я бы уже имел его в руках. А вместо этого - стрельба, ранение, паника, и Шаров ушёл за барьер вместе с вами.
  Носов молчал. Внутри всё было холодным и ровным. Не потому, что ничего не чувствовал. Потому что чувствовать было нельзя. Чувствовать - значит дать трещину.
  - Вы не знали, что это была не Росгвардия, - сказал он. - Что это были наши люди.
  - Конечно, не знал. Я думал, это какая-то местная самодеятельность. Охотники. Браконьеры. А оказалось - церковь. Монах в рясе, который решил, что он умнее всех. - Он покачал головой. - Шесть с половиной веков прошло, а они всё те же. Рясы сменили на пиджаки, кресты на пропуска, а суть одна. Лезут туда, где не разбираются. Ломают то, чего не понимают.
  Носов кивнул. Часть легенды. Чёрный маг сочувствует заказчику. Но за кивком он думал о другом. О том, как буднично этот человек говорит об убийстве. Не о мести. Не о ненависти. Об убийстве. Как говорят о ремонте крана. "Мне нужно окно. Тридцать секунд. Щит ослаблен. Резонатор пробивает. Медицина спишет на кровоизлияние".
  - Вы хотите, чтобы я что-то сделал? - спросил Носов. - Кроме передачи резонатора.
  - Нет. Резонатор - это всё. Дальше я сам. Мне не нужны помощники. Не нужны свидетели. Не нужен никто. - Чесноков встал. - Я позвоню, когда будет готово. Возможно, попрошу вас быть где-то поблизости. Не для работы. Для страховки. Если что-то пойдёт не так - мне нужен человек, который может уйти быстро и тихо.
  - Хорошо, - сказал Носов.
  Чесноков кивнул. Посмотрел на него ещё секунду. Спокойно. Без подозрения. Как смотрят на инструмент, который сделал своё дело и можно убрать в ящик.
  - Спасибо, Михаил Андреевич. За всё. За резонатор. За то, что вы там были. За то, что вернулись.
  Он повернулся и пошёл по аллее. Не торопясь. Не оглядываясь. Куртка цвета хаки. Полноватая фигура. Обкусанные ногти. Шаги мягкие, почти бесшумные.
  Носов сидел на скамейке и смотрел ему вслед. Дождь моросил. Капли падали на куртку, на руки. Резонатора в кармане больше не было. Он лежал во внутреннем кармане куртки цвета хаки. В трёх метрах. В пяти. В десяти. Уходил. Вместе с тем, кто убьёт им ребёнка.
  Знаете, что самое страшное? Не то, что он убьёт. А то, что он говорит об этом как о походе в магазин. Без злобы. Без удовольствия. Без сожаления. Просто задача в списке. Окно. Тридцать секунд. Один вдох. Всё.
  Шесть с половиной веков терпения. И вот теперь - будничность. От этого было хуже, чем от любой ненависти.
  Носов сидел ещё пять минут. Потом встал и пошёл к выходу.
  
  ---
  
  В Бирюлёво, в обычной двухкомнатной квартире на шестом этаже панельного дома, жена Чеснокова - Марина, сорок три года, бухгалтер в строительной фирме, - заметила, что муж стал другим.
  Не сразу. Не в первый день. На третий. Он пришёл с работы - с той самой работы, на которую ходил пятнадцать лет, менеджер по продаже сантехники, - и не пошёл на кухню. Не включил телевизор. Не спросил, что на ужин. Просто сел в кресло у окна и стал смотреть на улицу. Долго. Не мигая. Как смотрят на что-то, чего другие не видят.
  - Юра, - сказала Марина. - Ты чего?
  Он повернулся. Улыбнулся. Обычная улыбка. Кривоватая. Но что-то в ней было не то. Что-то в глазах. Не пустота - нет, пустоты не было. Просто... ровность. Слишком ровная. Слишком спокойная. Как у человека, который перестал торопиться. Который знает, что у него впереди очень много времени.
  - Ничего, - сказал он. - Устал.
  Марина кивнула. Пошла на кухню. Поставила греться суп. И забыла. Или почти забыла. Потому что на следующий день он снова пришёл и снова сел у окна. И на третий. И на четвёртый.
  Она хотела спросить. Хотела сказать: "Юра, что с тобой? Ты сам не свой". Но каждый раз, когда она открывала рот, мысль рассыпалась. Как песок в пальцах. Как дым. Она начинала фразу - и не могла закончить. Начинала вопрос - и не могла сформулировать. Что-то внутри неё мешало. Не страх. Не тревога. Просто - невозможность. Как будто кто-то поставил стену там, где должен был быть вопрос.
  Это был раппорт. Мощный, плотный, фрустрирующий. Не гипноз - гипноз можно распознать. Не внушение - внушение можно отменить. Раппорт - это когда чужая воля ложится поверх твоей, как тяжёлое одеяло, и ты не можешь пошевелиться, потому что не понимаешь, что хочешь пошевелиться. Марина не понимала, что хочет спросить. И поэтому не спрашивала.
  Дети - Дима, двадцать два года, и Аня, девятнадцать, - жили отдельно. Дима снимал квартиру на Курской, учился в магистратуре. Аня жила в общежитии, на третьем курсе педагогического. Они звонили по выходным. Спрашивали, как дела. Марина говорила: "Всё хорошо. Папа работает". И это было правдой. Папа работал. Просто папа стал другим. Но Марина не могла сформулировать, каким именно. И поэтому не говорила.
  В пятницу вечером Чесноков-демон встал с кресла, надел куртку цвета хаки и сказал:
  - Я уезжаю. Командировка. На объект. Пару дней.
  - Куда? - спросила Марина.
  - Щёлково, - сказал он. - Недостроенный корпус. Нужно посмотреть.
  Марина кивнула. Она хотела спросить: "А почему в пятницу вечером? А почему не в понедельник? А почему ты не взял чемодан?" Но не спросила. Потому что не смогла. Потому что стена.
  Чесноков-демон поцеловал её в макушку - сухо, буднично, как целуют перед уходом на работу, - и вышел из квартиры. Дверь закрылась. Марина стояла в коридоре и смотрела на дверь. Она хотела что-то сказать. Что-то важное. Что-то, что не давало ей спать последние четыре дня. Но не смогла.
  Она пошла на кухню. Поставила чайник. И забыла.
  
  ---
  
  В штабе он был через полтора часа.
  
  Крамаровский ждал. Ватников стоял у окна. Гуров в углу с ноутбуком. Все трое повернулись, когда Носов вошёл.
  
  - Говори, - сказал Крамаровский.
  
  Носов рассказал. Всё. Про парк. Про скамейку. Про то, как Чесноков взял резонатор и сунул в карман, как суют зажигалку. Про окно в тридцать секунд. Про тренировочный центр. Про щиты. Про то, что демон собирается действовать сам.
  
  Крамаровский слушал, не перебивая. Пальцы не стучали по столешнице. Просто слушал.
  
  Когда Носов закончил, в кабинете повисла тишина. Гуров перестал печатать. Ватников отвернулся от окна.
  
  - Тренировочный центр, - произнёс Крамаровский. - Не школа. Не дом.
  
  - Да.
  
  - Где именно?
  
  - Не сказал. Найдёт точку сам. Проверит щиты. Подготовится.
  
  - Сроки?
  
  - Неделя-две.
  
  Крамаровский встал. Подошёл к карте. Посмотрел. Обернулся.
  
  - Гуров. Все тренировочные центры по программе "Сверхдети". Список, адреса, графики, смены охраны. На стол через час.
  
  - Понял.
  
  - Ватников. Усиление охраны - не на два уровня, на три. Не восемь сенсов - двенадцать. Не три смены - четыре. Круглосуточно. И на каждой тренировочной сессии - минимум один боец "Гаммы". Не в зале. За стенами. В машине. В соседнем здании. Где угодно. Но чтобы был.
  
  - Это привлечёт внимание, - сказал Ватников.
  
  - Пусть привлекает. Мне не важно, что он подумает. Мне важно, чтобы он не смог. Чтобы ни в одном из центров, ни в одну из смен, ни в одно из окон в тридцать секунд его не оказалось в зоне видимости.
  
  Крамаровский сел. Кресло скрипнуло.
  
  - Носов. Ты сделал всё. Больше ты ему не нужен. Он сказал сам - "дальше я сам". Значит, ты свободен. Но не уезжай из Москвы. Не выключай телефон. Если позвонит - отвечай. Если попросит быть поблизости - будь. Но не вмешивайся. Ни при каких обстоятельствах.
  
  - Понял.
  
  Крамаровский кивнул. Посмотрел на каждого. На Гурова. На Ватникова. На Носова.
  
  - У нас неделя. Может, две. Может, меньше. Он сказал "скоро". Я не знаю, что для него "скоро". Но я знаю, что мы знаем, как работает резонатор. Мы знаем, где он собирается его применить. И мы знаем, что он будет один.
  
  Он помолчал.
  
  - Шесть с половиной веков он ждал. А теперь торопится. Знаете, что это значит? Девочка растёт. Щиты крепнут. Мы ищем. И он хочет закончить раньше, чем мы успеем.
  
  Крамаровский встал. Подошёл к окну. За стеклом моросил дождь. Москва лежала внизу, серая, мокрая, с миллионами огней.
  
  - Мы не дадим ему закончить, - сказал он. Не громко. Не торжественно. Констатация. Как говорят "завтра будет дождь".
  
  Носов вышел из кабинета. Коридор пустой. Лампы гудят. Он шёл к выходу и думал о том, что резонатор теперь у Чеснокова. В кармане куртки цвета хаки. Рядом с ключами от "Форда". Рядом с карточкой скидок в "Леруа Мерлен".
  
  И через неделю, может, через две, этот человек - не человек, оболочка, маска - встанет где-то в ста шагах от тренировочного центра и дунет в отверстие. Один раз. Коротко. Сильно. И четырнадцатилетняя девочка с чернильным пятном на манжете упадёт. И врачи скажут - инсульт. Никто не найдёт причины.
  
  Но не в эту неделю. Не в эти две.
  
  Потому что Крамаровский сказал: "Мы не дадим ему закончить". И Носов верил ему. Не потому, что хотел верить. А потому, что не мог иначе.
  
  Он вышел на улицу. Дождь. Москва. Миллионы огней. И ни один из них не знает, что в кармане куртки цвета хаки, в трёх километрах отсюда, лежит тёмный предмет с тремя бороздами, который должен убить ребёнка.
  
  Но не убьёт.
  
  Носов сел в машину. Завёл мотор. Поехал домой. В свою двушку на Войковской, с мебелью из "Икеи" и видом на железную дорогу. В свой мир. В свою жизнь.
  
  Дождь стучал по стеклу. Город засыпал. И где-то там, в Бирюлёво, полноватый мужчина в куртке цвета хаки сидел за столом и крутил в пальцах резонатор. Обкусанные ногти. Короткие, пухлые пальцы. Менеджер по продаже сантехники.
  
  За этими пальцами сидел тот, кто сжёг монастырь. Шесть с половиной веков назад.
  
  Он смотрел на резонатор. Крутил. И думал о том, как просто будет. Тридцать секунд. Одно окно. Один вдох.
  
  Носов не знал, о чём тот думает. Но знал, что не даст ему закончить.
  
  Никто не даст.
  
  # Глава 9. "Зеркала"
  
  Щёлковский район. Недостроенный корпус бывшего филиала НИИ приборостроения. Законсервирован в девяносто третьем, и с тех пор тридцать лет простоял пустым, как простывают брошенные дома - медленно, беззлобно, постепенно превращаясь из здания в ландшафт. Забор из железобетонных плит, потрескавшийся, с проплешинами, сквозь которые проросла берёза. КПП с выбитым стеклом и ржавым шлагбаумом, который давно никто не поднимал, потому что поднимать было некому. Три корпуса, облезших, с пустыми глазницами окон, и подземный этаж, в котором пахло сыростью и крысиным помётом.
  
  Носов приехал сюда в шесть утра, когда ещё было темно и моросил дождь - тот самый, бесконечный, осенний, который в Москве в этом году, кажется, не прекращался ни разу. Он сидел в машине на грунтовой дороге в двухстах метрах от КПП, пил кофе из термоса и смотрел, как из тумана выезжает первый грузовик.
  
  Грузовик был белым, с надписью "Стеклострой" на борту. За ним второй. Потом третий. Потом "Газель" с тентом, из-под которого торчали края чего-то плоского и завёрнутого в плёнку.
  
  Началось.
  
  ---
  
  В штабе планирование заняло пять долгих, насыщенных работой, напряженных дней.
  Пять дней, в течение которых Крамаровский не выходил из кабинета, Ватников не снимал костюма, а Гуров не выпускал ноутбук из рук даже в туалете - по его собственному выражению, "на случай озарения".
  Идею принёс Семак. Но не сразу. Сначала нужно было понять, с кем они имеют дело.
  - Ритуалы у нас есть, - сказал Семак на втором совещании, сидя на стуле с трубкой в руках. - Не один. Не два. Семь. Семь рабочих ритуалов запечатывания, которые отдел собирал за тридцать лет. Из спецхрана. Из архивов. Из частных коллекций, которые мы выкупили или конфисковали. Но каждый ритуал работает на определённый уровень сущности. Граф - один ритуал. Маркиз - другой. Герцог - третий. Если мы выберем не тот - он не сработает. Или сработает наполовину. Или сработает против нас.
  - И как мы определяем уровень? - спросил Крамаровский.
  - По тому, что мы знаем, - сказал Семак. - Буйнов - чернокнижник четырнадцатого века. Он контактировал с сущностями из параллельного мира. Он прожил там шесть с половиной веков. Он вернулся не сам - его отправили. Значит, он не рядовой. Не маркиз. Не граф. - Семак помолчал. - Я думаю, герцог. Минимум.
  - Почему минимум?
  - Потому что Астарот дал ему задание. Астарот - герцог. Один из тройки высших. Герцог не даёт задания маркизу. Герцог даёт задание равному или нижестоящему. Если Буйнов выполняет задание Астарота - значит, он как минимум герцог. Может, выше. Но точно не ниже.
  Крамаровский побарабанил пальцами по столешнице. Медленно. Задумчиво.
  - Герцог, - повторил он. - Значит, ритуал третьего уровня. Самый мощный. Самый сложный. И самый опасный.
  - Самый опасный, - подтвердил Семак. - Но единственный, который сработает.
  Крамаровский кивнул. Посмотрел на Ватникова. Ватников кивнул.
  - Готовим. Пять дней. Не три. Мне нужно, чтобы всё было идеально. Ни одной ошибки. Ни одной неточности. Если мы ошибёмся - второго шанса не будет.
  Идею с зеркалами Семак принёс на третий день.
  - Запереть, - уточнил он. - Но не в стене. Вы это знаете, я это знаю, он это знает. Любая клетка, любой контур, любая печать - это стена. А он не человек. Он сущность. Стена для него - приглашение попробовать на прочность. Чем толще стена, тем интереснее её ломать.
  - Тогда что? - спросил Ватников.
  - Зеркало, - сказал Семак.
  
  Тишина. Крамаровский побарабанил пальцами по столешнице.
  
  - Поясни.
  
  Семак достал трубку из кармана, повертел в пальцах, убрал обратно. Курить здесь было нельзя.
  
  - Зеркало не стена. Зеркало не держит. Зеркало не мешает. Зеркало возвращает. Всё, что ты делаешь, глядя в зеркало, - возвращается тебе. Ты бьёшь кулаком - кулак летит обратно. Ты кричишь - крик летит обратно. Ты убиваешь - смерть летит обратно. Понимаете разницу? Стена говорит: "ты не пройдёшь". А зеркало говорит: "проходи, только к себе".
  
  - И это его остановит? - спросил Носов.
  
  - Это его не остановит, - сказал Семак. - Это его нейтрализует. Пока он внутри круга - всё, что он делает, делает не с нами, а с собой. Резонатор? Дунет в него - и удар вернётся в него самого. Энергетический выброс? Отобразится обратно. Любое действие, направленное наружу, - отразится внутрь. Он будет один на один с самим собой. А для существа, которое шесть с половиной веков провело в одиночестве, это... - Семак усмехнулся, - не самое приятное.
  
  Крамаровский молчал. Долго. Его тёмные глаза под густыми бровями смотрели куда-то сквозь Семака, сквозь стену, сквозь карту на стене - туда, где в его голове складывалась схема.
  
  - Киреев, - сказал он наконец. - Теоретическое обоснование. Мне нужно понимать, что это не сказка.
  
  Киреев приехал через час - худощавый, в растянутом сером свитере и толстых очках в роговой оправе, с ноутбуком под мышкой и стопкой распечаток. Он выглядел так, будто его вытащили из-за стола, за которым он сидел последние трое суток, - что, в общем, так и было.
  
  - Принцип следующий, - начал он, раскладывая распечатки на столе Крамаровского. - В классической демонологии, в текстах четырнадцатого-пятнадцатого веков, есть понятие "замкнутого отражения". Это не изобретение Семака. Это старый метод. Монахи использовали его для изгнания: ставили четыре зеркала по сторонам света, и сущность, попавшая в центр, не могла выйти, потому что каждое её действие возвращалось к ней самой. Не удерживалось. Отражалось. Разница принципиальная.
  
  - А на практике? - спросил Ватников.
  
  - На практике, - Киреев поправил очки, - нужны не обычные зеркала. Не стекло с серебряным напылением. Нужны зеркала, подготовленные особым образом. Нанесение ритуального контура на отражающую поверхность. Контур создаёт канал, по которому энергия возвращается к источнику. Без контура зеркало отражает свет. С контуром - отражает действие. Любое действие. Энергетическое, физическое, информационное.
  
  - Сколько зеркал? - спросил Крамаровский.
  
  - Минимум восемь, - сказал Семак. - Чем больше - тем плотнее отражение, тем меньше щелей. Но восемь - это базовый минимум. Восьмёрка - замкнутый цикл.
  
  - Где взять восемь ритуальных зеркал за три дня?
  
  Семак усмехнулся.
  
  - У меня есть четыре. В мастерской. Киреев знает, где достать ещё два. Остальные два - Гуров найдёт в архиве отдела, там лежат вещи, которые никто не трогал со времени распада СССР, когда были заморожены опыты с зеркалами профессора Козырева.
  
  Крамаровский кивнул. Медленно. Задумчиво.
  
  - Хорошо. Зеркала. Восемь. Расставить в круг. Привести его в центр. Захлопнуть. Что дальше?
  
  - Дальше он сидит, - сказал Семак просто. - Один. В кругу. Всё, что он делает, делает себе. Мы можем его оттуда забрать. Или оставить. Или вызвать тех, кто умеет работать с сущностями такого порядка. Но пока он в круге - он безопасен. Для нас.
  
  ---
  
  Подготовка объекта заняла ещё два дня.
  
  Носов приезжал каждое утро и смотрел, как работает группа. Громов и Белова руководили установкой зеркал - не сами, конечно, а через двоих специалистов из лаборатории прикладной энергетики, которые приехали в фургоне без опознавательных знаков и разгружали завёрнутые в плёнку прямоугольники с той осторожностью, с какой разгружают бомбы.
  
  Зеркала были большими - метр двадцать в высоту, восемьдесят в ширину, - в рамах из тёмного дерева, с обратной стороны покрытыми чем-то матовым, шершавым, пахнущим металлом и воском. На отражающей поверхности, если присмотреться, виднелись тонкие линии - не царапины, а именно линии, нанесённые чем-то острым, складывавшиеся в узор, который Носов не смог опознать. Не руны. Не символы. Что-то другое. Что-то, для чего у него не было названия.
  
  Их расставили в подвале. Не в самом большом помещении - в среднем, метров шесть на шесть, с бетонным полом и низким потолком. Восемь зеркал, повёрнутых отражающей стороной внутрь, образовывали восьмиугольник. Между ними оставались щели - не широкие, сантиметров двадцать, - но щели. Семак сказал, что это нормально: при активации контура щели закроются отражённым полем, и восьмиугольник станет замкнутым.
  
  Носов смотрел на это и думал о том, что через несколько дней он приведёт сюда человека. Не человека - оболочку. Маску. Менеджера по продаже сантехники, за глазами которого сидит тот, кто шесть с половиной веков назад сжёг монастырь. И этот человек встанет в центр восьмиугольника. И зеркала захлопнутся. И всё, что демон сделает, - вернётся ему самому.
  
  Просто. Красиво. Как шахматная ловушка.
  
  И так же опасно, как любая шахматная ловушка: если противник видит её на ход раньше - ты проиграл.
  
  ---
  
  Легенду докручивали в кабинете Крамаровского, вчетвером: Крамаровский, Ватников, Носов и Гуров. Ватников стоял у окна, как всегда. Гуров сидел с ноутбуком. Носов - на стуле у стены. Крамаровский ходил от стола к карте и обратно.
  
  - Он знает, что резонатор у него, - сказал Крамаровский. - Он знает, для кого резонатор. Он знает, что девочка в Москве, за щитами. Чего он не знает - это того, что мы знаем, что он знает.
  
  - Он думает, что мы не знаем о резонаторе, - уточнил Носов.
  
  - Он думает, что мы знаем о резонаторе, но не знаем, когда и где он его применит. - Крамаровский остановился у карты. - Разница тонкая, но она есть. Он не знает, что ты ему его передал. Он не знает, что ты работаешь на нас. Он думает, что ты - чёрный маг, который работает за деньги. Который принёс ему инструмент. Который теперь свободен и ждёт следующего заказа.
  
  - И я должен его вывезти на объект, - сказал Носов.
  
  - Под предлогом, что Татьяну "привезут" именно в этот день. - Крамаровский повернулся к Гурову. - Гуров, что у нас есть?
  
  Гуров защёлкал клавишами.
  
  - Фотографии. Три штуки. Первая - забор объекта, снятый с южной стороны. Вторая - двор с детской площадкой, два силуэта, размытые, не лица. Третья - ворота КПП, открытые, виден автобус внутри. Плюс видео. Десять секунд. Автобус подъезжает к воротам, из него выходят люди. Маленькие. Дети, наверное. Качество плохое. Всё это собрано по материалам, которые мы готовили для Чупина.
  
  - Чупин уже отработал, - сказал Ватников. - Демон получил информацию через него. Теперь Носов идёт напрямую.
  
  - Именно, - кивнул Крамаровский. - Носов звонит Чеснокову. Говорит: "У меня информация. Девочку привозят в четверг. Конкретный адрес, конкретное время. Если хотите быть там - я могу провести вас внутрь. У меня есть пропуск, есть схема, есть расписание."
  
  Носов молчал. Думал.
  
  - Он не поверит сразу, - сказал он.
  
  - Не поверит, - согласился Крамаровский. - Поэтому ты не настаиваешь. Ты предлагаешь. Ты говоришь: "Не хотите - не надо. Я просто передаю информацию, потому что мне за неё заплатили." И вешаешь трубку. Он перезвонит. Может, через час. Может, через день. Но перезвонит. Потому что резонатор у него в кармане. И окно, которое он ждал, - вот оно.
  
  - А если он решит проверить объект сам? Без меня?
  
  - Пусть проверяет, - сказал Крамаровский. - Объект реальный. Забор реальный. КПП реальный. Сторож с собакой реальный. Всё сойдётся. Кроме одного: детей там не будет. И зеркал он не увидит, потому что зеркала в подвале, а подвал закрыт.
  
  Носов кивнул. Потом спросил:
  
  - Кто будет в подвале, когда он войдёт?
  
  Тишина.
  
  - Ты, - сказал Крамаровский.
  
  Носов не изменился в лице. Не моргнул. Просто сидел и смотрел на Крамаровского.
  
  - Ты единственный, кого он знает. Ты единственный, кому он доверяет в контексте легенды. Ты единственный, кто может привести его в подвал и не вызвать подозрений. - Крамаровский подошёл ближе, остановился в двух шагах от Носова. - Ты заходишь с ним. Ты стоишь рядом. Ты ждёшь, пока он окажется в центре. И в этот момент зеркала активируются. Ты выходишь. Он остаётся.
  
  - А если он что-то заподозрит в момент активации?
  
  - Тогда у тебя есть три секунды, чтобы выйти из круга, - сказал Крамаровский. - Три секунды. Не больше. Потом контур замыкается, и всё, что внутри, - отражается само в себя. Включая тебя, если ты не успел.
  
  Носов молчал. Три секунды. Он считал в уме. Три секунды - это примерно четыре шага. Четыре шага от центра до ближайшей щели между зеркалами. Если он будет стоять у края - два шага. Если в центре - четыре. Значит, нужно стоять у края. Всегда у края. Никогда в центре.
  
  - Я понял, - сказал он.
  
  - И ещё, - добавил Крамаровский. - Ты не можешь выдать. Ни жестом. Ни взглядом. Ни паузой. Он читает людей. Шесть с половиной веков читает. Если ты на секунду посмотришь не туда, если ты на секунду замрёшь, если ты на секунду перестанешь быть тем, кем он тебя знает, - он поймёт. И тогда всё рухнет. Не просто план. Всё.
  
  Носов кивнул. Он понимал. Он понимал это лучше, чем кто-либо в этой комнате. Потому что он был там. По ту сторону барьера. В сером мире. В тёмной комнате с лярвами. В анфиладе, которую строил сам. Он знал, что такое держать маску. Знал, что такое не выдать. Знал, что бывает, если выдать.
  
  - Понял, - повторил он.
  
  Крамаровский вернулся к столу. Сел. Кресло скрипнуло. Он посмотрел на каждого по очереди. На Ватникова у окна. На Гурова с ноутбуком. На Носова у стены.
  
  - Ставки, - сказал он. - Я скажу их вслух, потому что хочу, чтобы каждый услышал. Если ловушка сработает - мы получаем демона. Живого. Запертого. И у нас есть время разобраться, что с ним делать дальше. Если ловушка не сработает - мы теряем единственный шанс. Резонатор у него. Девочка под прицелом. И второго окна не будет.
  
  Он помолчал.
  
  - Гарантий я дать не могу. Никто не может. Ни Семак, ни Киреев, ни я. Мы строим ловушку на теории, на текстах четырнадцатого века и на восьми зеркалах, которые никто не проверял в боевых условиях. Может сработать. Может не сработать. Может сработать наполовину. Я не знаю. Но это всё, что у нас есть.
  
  Тишина. Гуров перестал печатать. Ватников не шевельнулся.
  
  - Вопросы? - спросил Крамаровский.
  
  Никто не ответил.
  
  - Тогда работаем. Носов - звонок Чеснокову завтра в девять утра. Гуров - финальная проверка объекта. Семак и Киреев - зеркала, активация, контроль. Громов, Белова - группа "Гамма", периметр, эвакуация на случай, если что-то пойдёт не так. Ватников - координация. Я - решение на месте.
  
  Он встал. Подошёл к окну. За стеклом моросил дождь. Москва лежала внизу, серая, мокрая, с миллионами огней.
  
  - Завтра, - сказал он, не оборачиваясь. - Завтра мы ставим точку. Либо мы. Либо он.
  
  Носов вышел из кабинета. Коридор был пустым. Лампы гудели. Он шёл к выходу и думал о трёх секундах. О четырёх шагах. О том, что нужно стоять у края. Всегда у края. Никогда в центре.
  
  И о том, что завтра он позвонит человеку, который убил Демченко. Который убил Яну Данкову. Который убил двух охранников у инкассаторской машины. Который собирается убить четырнадцатилетнюю девочку. И скажет ему: "Приезжайте. Я вас проведу."
  
  И тот приедет. Потому что резонатор лежит в кармане куртки цвета хаки. Рядом с ключами от "Форда". Рядом с карточкой скидок в "Леруа Мерлен". И ждёт.
  
  А завтра перестанет ждать.
  
  Носов сел в машину. Завёл мотор. Поехал домой. В свою двушку на Войковской, с мебелью из "Икеи" и видом на железную дорогу.
  
  Дождь стучал по стеклу. Город засыпал. И где-то там, в Бирюлёво, полноватый мужчина в куртке цвета хаки сидел за столом и крутил в пальцах резонатор. Обкусанные ногти. Короткие, пухлые пальцы.
  
  Завтра он встанет. Сядет в машину. И поедет в Щёлково. В недостроенный корпус бывшего филиала НИИ приборостроения. В подвал. В центр восьмиугольника из восьми зеркал.
  
  И зеркала захлопнутся.
  
  Или не захлопнутся.
  
  Носов не знал. Никто не знал. Но он ехал домой. И дождь стучал. И город спал. И завтра было завтра.
  
  А сегодня - сегодня он просто ехал.
  
  # Глава 10. "Ловушка"
  
  Чесноков приехал в двенадцать сорок.
  
  Носов увидел его из окна второго этажа - серый "Форд Фокус" с московскими номерами, который медленно, без суеты, заехал через КПП и остановился у главного корпуса. Из машины вышел полноватый мужчина в куртке цвета хаки, огляделся по сторонам с тем выражением, с каким человек осматривает незнакомое место, - не с подозрением, а с оценкой. Забор, корпуса, небо. Порядок. Всё сходится.
  Носов стоял у окна и смотрел на него. Руки были сухими. Сердце билось ровно. Он заранее решил, что если руки вспотеют - он их вытрет. Если сердце собьётся - он вдохнёт и выдохнет. Три секунды. У него есть три секунды. Четыре шага. Всегда у края. Никогда в центре.
  Он знал, что Чесноков проверил объект заранее. Не сам - через Чупина. Через живого человека, которого отдел поймал, допросил, вшил ложные воспоминания и отпустил обратно. Чупин приехал сюда, посмотрел, запомнил и рассказал. Демон получил подтверждение: объект реальный. Забор реальный. КПП реальный. Всё сошлось.
  И теперь он приехал сам.
  Носов спустился по лестнице и вышел во двор.
  
  - Михаил Андреевич, - сказал Чесноков, подходя. Улыбка была обычной - широкой, чуть кривоватой, человеческой. Той самой, которую Носов видел на скамейке в Сокольниках. - Рад, что вы позвонили. Где девочка?
  
  - Внутри, - сказал Носов. - Подвальный этаж. Там помещение подготовили специально. Привезли час назад. Дети спят пока.
  
  - Спят?
  
  - Транквилизаторы. Чтобы не шумели при переезде. - Носов произнёс это ровно, буднично, как говорят о графике работы склада. - Идёмте. Я покажу.
  
  Чесноков кивнул. Пошёл за Носовым. Его шаги были мягкими, почти бесшумными - та же походка, которую Носов запомнил ещё в Сокольниках. Не торопливая. Не напряжённая. Походка человека, который знает, что ему некуда торопиться, потому что всё уже решено.
  
  Они вошли в главный корпус. Внутри пахло пылью, старым бетоном и чем-то металлическим - трансформатор работал где-то внизу, и его гул был слышен даже на первом этаже. Носов вёл Чеснокова по коридору, мимо пустых комнат с выбитыми окнами и надписями на стенах, мимо лестничной клетки с облупившейся краской.
  
  - Сюда, - сказал он, останавливаясь у двери в подвал.
  
  Дверь была железной, тяжёлой, с ржавой ручкой. Носов потянул её на себя. За ней начиналась лестница - узкая, бетонная, уходящая вниз, в темноту. На стенах горели две лампы - тусклые, жёлтые, с тем мёртвенным светом, который бывает только в подвалах.
  
  Чесноков остановился у порога. Посмотрел вниз. Посмотрел на Носова.
  
  - А вы? - спросил он.
  
  - Я иду с вами, - сказал Носов. - Показываю, где что. Потом ухожу.
  
  Чесноков кивнул. Шагнул на лестницу. Носов - за ним. Ступеньки были холодными, влажными, и каждый шаг отдавался гулким эхом в бетонных стенах. Внизу, в конце лестницы, виднелась ещё одна дверь - деревянная, старая, с облупившейся краской. За ней - помещение.
  
  Чесноков открыл дверь.
  
  Комната была метров шесть на шесть. Бетонный пол. Низкий потолок. И восемь зеркал.
  
  Они стояли по кругу, повёрнутые отражающей стороной внутрь, - метр двадцать в высоту, восемьдесят в ширину, в рамах из тёмного дерева. Между ними оставались щели - сантиметров двадцать, не больше. На отражающей поверхности виднелись тонкие линии - не царапины, а именно линии, нанесённые чем-то острым, складывавшиеся в узор.
  
  В центре круга стоял стул. Пустой.
  
  Чесноков остановился. Его серые глаза обвели комнату - медленно, методично, как человек осматривает помещение, в которое входит впервые. Зеркала. Стул. Бетонный пол. Низкий потолок.
  
  - Где девочка? - спросил он. Голос был ровным. Но Носов услышал в нём что-то новое. Не подозрение. Ещё не подозрение. Просто лёгкое, едва заметное изменение тона. Как меняется тон у человека, который входит в комнату и видит, что мебель стоит не там, где он ожидал.
  
  - Её нет, - сказал Носов.
  
  Тишина.
  
  Чесноков повернулся к нему. Медленно. Его лицо было всё тем же - полноватым, обычным, с круглыми щеками и маленьким носом. Но глаза изменились. Не стали пустыми - нет, пустота была у Коваленко. У Чеснокова глаза были живыми, человеческими, и именно это было хуже. В них было понимание. Тихое, спокойное, методичное понимание того, что его обманули.
  
  - Ах, вот как, - сказал он. Не громко. Не зло. Просто констатация.
  
  И в эту секунду зеркала активировались.
  
  Носов не увидел этого глазами. Он почувствовал - рунический круг на запястье вспыхнул жаром, и воздух в комнате стал плотнее, гуще, как будто кто-то разом увеличил давление на несколько атмосфер. Щели между зеркалами закрылись - не физически, не стеклом, а чем-то другим, невидимым, но ощутимым, как закрывается дверь, когда в неё вставляют невидимый засов.
  
  Носов был у края. В двух шагах от ближайшей щели. Он шагнул назад - один шаг, второй - и вышел из круга. Дверь за его спиной хлопнула. Он был снаружи. Чесноков - внутри.
  
  ---
  
  Первое, что сделал демон, - ударил.
  
  Не кулаком. Не ногой. Всей своей массой, всем телом, направленным вперёд, как таран. Он бросился на ближайшее зеркало - то, что стояло прямо перед ним, в двух метрах, - и ударил в него ладонями.
  
  Зеркало не разбилось.
  
  Оно не треснуло, не погнулось, не отклонилось ни на миллиметр. Удар прошёл сквозь него - не сквозь стекло, а сквозь отражение, - и вернулся обратно. Чеснокова отбросило назад, в центр круга, с той же силой, с которой он ударил. Его тело пролетело два метра и врезалось в противоположное зеркало.
  
  Второй удар. Третий. Четвёртый. Каждый раз - одно и то же: размах, удар, и отражённая волна, бьющая обратно. Зеркала не бились. Не гнулись. Не трескались. Они просто возвращали.
  
  Но здание тряслось.
  
  Каждый удар сотрясал подвал. Бетонный пол вибрировал под ногами. С потолка сыпалась пыль. Где-то наверху, на первом этаже, что-то упало - тяжёлое, с гулким звуком. Лампы мигнули. Одна погасла. Осталась только вторая, тусклая, жёлтая, и в её свете зеркальный круг мерцал, как живой.
  
  - Выходите! - крикнул Носов в дверь. - Все! Второй этаж и выше! Вон из здания!
  
  Он не ждал ответа. Он знал, что Громов и Белова уже наверху, что группа "Гамма" выводит техников и Семака, что Ватников координирует по рации. Но здание тряслось, и каждый следующий удар был сильнее предыдущего. Демон не просто бил - он наращивал. Пробовал. Ища щель. Ища слабое место.
  
  Пятый удар. Шестой. Потолок над кругом треснул - тонкая, белая линия побежала от угла к углу, и из неё посыпался бетонный порошок.
  
  - Семак! - крикнул Носов в рацию. - Потолок не выдержит!
  
  - Знаю, - голос Семака был ровным, без паники. - Зеркала держат. Потолок - нет. Если он продолжит в том же темпе, перекрытие рухнет через три-четыре минуты. Но зеркала останутся. Они в рамах, рамы в полу. Потолок упадёт - зеркала будут стоять.
  
  Седьмой удар. Восьмой. Что-то наверху рухнуло - не мелко, не кусок штукатурки, а целая плита, с грохотом, который Носов почувствовал ногами сквозь бетонный пол.
  
  И тогда Чесноков перестал бить.
  
  Он остановился в центре круга. Стоял неподвижно, тяжело дыша - не от усталости, а от ярости. Его полноватое лицо было красным, жилы на шее вздулись, пальцы сжимались и разжимались. Он смотрел на зеркала. На своё отражение в них. Восемь отражений. Восемь Чесноковых, глядящих на него с восьми сторон.
  
  - Михаил Андреевич, - сказал он. Голос был хриплым, сдавленным. Но ровным. - Выйдите. Я хочу поговорить.
  
  Носов стоял за дверью. Рука на ручке. Рунический круг горел.
  
  - Говорите, - сказал он, не открывая дверь.
  
  - Вы меня обманули.
  
  - Да.
  
  - Это было глупо.
  
  - Возможно.
  
  - Вы думаете, что это меня остановит?
  
  Носов молчал. За дверью, в зеркальном круге, демон стоял неподвижно и смотрел на своё отражение. Восемь лиц. Восемь пар глаз. Все - его. Все - чужие.
  
  - Я не могу выйти, - сказал Чесноков. Не вопрос. Констатация.
  
  - Не можете, - подтвердил Носов.
  
  Тишина. Потом Чесноков рассмеялся. Тихо, коротко, без радости. Смех человека, который попал в ловушку и оценил её качество.
  
  - Красиво, - сказал он. - Очень красиво. Зеркала. Возвращают действие. Я бью - получаю обратно. Я кричу - получаю обратно. Я пытаюсь выйти - получаю обратно. - Он повернулся, обводя взглядом все восемь зеркал. - Кто это придумал?
  
  - Неважно, - сказал Носов.
  
  - Неважно, - согласился Чесноков. - Важно другое. Вы думаете, что я здесь останусь навсегда?
  
  - Мы думаем, что вы здесь останетесь достаточно долго.
  
  Демон замолчал. Носов слышал его дыхание - ровное, глубокое, как у человека, который считает. Который прикидывает. Который ищет выход.
  
  ---
  
  Громов спустился первым.
  
  Он появился в дверном проёме подвала с автоматом на изготовку, в бронежилете и каске, и за ним - двое бойцов из группы "Гамма". Носов отступил в сторону, пропуская их.
  
  - Не стрелять без команды, - сказал он. Голос был ровным, деловым.
  
  - Понял, - сказал Громов.
  
  Они вошли в помещение. Чесноков стоял в центре круга, лицом к ним. Его руки были опущены, плечи расслаблены. Он выглядел как человек, который ждёт автобус.
  
  - Юрий Леонидович, - сказал Громов, останавливаясь в трёх метрах от круга. - Вам предлагается сдаться.
  
  Чесноков посмотрел на него. Улыбнулся - широко, кривовато, той самой человеческой улыбкой.
  
  - А вы кто?
  
  - Лейтенант Громов. Группа "Гамма". Тринадцатый отдел.
  
  - Тринадцатый отдел, - повторил Чесноков. - Значит, это вы. Те самые, кто строил щиты вокруг детей. Те самые, кто шесть недель гонял меня по Москве. - Он наклонил голову набок. - А я-то думал, кто.
  
  - Сдавайтесь, - повторил Громов.
  
  - Нет, - сказал Чесноков. Просто. Без злобы. Без вызова. Как говорят "нет, спасибо" на предложение выпить кофе.
  
  Громов поднял автомат. Два бойца за его спиной сделали то же самое.
  
  - Огонь по моей команде, - сказал Громов.
  
  Чесноков не шевельнулся. Просто стоял и смотрел на них. Восемь отражений за его спиной смотрели на них же.
  
  - Огонь!
  
  Три автомата заговорили одновременно. Короткие очереди, по три-четыре патрона, в центр корпуса. Пули ударили в тело Чеснокова - в грудь, в плечи, в живот. Носов видел это своими глазами: вспышки, отдача, гильзы, летящие на бетонный пол.
  
  Чесноков не упал.
  
  Пули ударили в его тело и сплющились. Не отскочили - сплющились, как мягкий воск, и с тихим звоном упали на пол. Цинь. Цинь. Цинь. Деформированные куски металла покатились по бетону.
  
  - Ещё! - крикнул Громов.
  
  Вторая очередь. Третья. Четвёртая. Пули били в тело Чеснокова и падали на пол сплющенными. Ни крови. Ни ран. Ни дырок в куртке. Тело было неуязвимо - так же, как было неуязвимо тело Коваленко у инкассаторской машины.
  
  Чесноков стоял и смотрел на них. Не моргал. Не уклонялся. Просто стоял.
  
  - Хватит, - сказал Носов.
  
  Громов опустил автомат. Его лицо было бледным. Он смотрел на сплющенные пули на полу и не мог отвести глаз.
  
  - Не работает, - сказал он.
  
  - Не работает, - согласился Носов.
  
  ---
  
  Семак спустился через пять минут.
  
  Он вошёл в подвал без оружия - только с небольшой деревянной шкатулкой в руках, обитой потемневшим серебром. Его длинные седые волосы были растрёпаны, трубка торчала из кармана, перстни поблёскивали на пальцах. За ним шёл Киреев - худощавый, в растянутом сером свитере, с толстыми очками на носу и стопкой распечаток под мышкой.
  
  - Освящённые предметы, - сказал Семак, ставя шкатулку на пол у края круга. - Кресты. Святая вода. Три иконы четырнадцатого века из спецхрана. Плюс соль, заговорённая на семи церквях. Плюс серебро, кованное в монастыре на Афоне.
  
  Он открыл шкатулку. Внутри лежали три нательных креста, маленькая бутылочка с водой, три иконки размером с ладонь и мешочек с солью. Семак взял крест, зажал в кулаке и протянул руку к зеркальному периметру.
  
  - Попробуем, - сказал он.
  
  Он бросил крест в круг. Крест пролетел сквозь невидимую границу и упал на пол у ног Чеснокова. Демон посмотрел на него. Наклонился. Поднял. Повертел в пальцах.
  
  - Красивый, - сказал он. И бросил обратно.
  
  Крест вылетел из круга и ударился в стену за спиной Семака. Не вернулся к Чеснокову. Не отразился. Просто вылетел. Зеркала возвращали действие, направленное наружу. Но предмет, брошенный изнутри, не был действием наружу. Он был действием внутрь. И зеркала его пропустили.
  
  - Не работает, - сказал Киреев.
  
  - Не работает, - согласился Семак.
  
  Он попробовал воду. Полив на пол у края круга. Вода прошла сквозь границу и растеклась по бетону. Чесноков посмотрел на лужу и переступил через неё. Ничего. Ни ожога. Ни дыма. Ни реакции.
  
  - Тело неуязвимо, - сказал Носов. - Мы это знали. Коваленко был неуязвим для пуль. Чесноков неуязвим для пуль. Значит, и для всего остального.
  
  - Значит, и для освящённых предметов, - закончил Семак.
  
  Он закрыл шкатулку. Посмотрел на Носова. Посмотрел на круг. Посмотрел на Чеснокова, который стоял в центре и смотрел на них с тем спокойным, почти любопытным выражением, с каким смотрят на детей, играющих в войну.
  
  - Уничтожить не можем, - сказал Семак. - Запереть - заперли. Но уничтожить - нет.
  
  ---
  
  Перекрытие рухнуло в три часа дня.
  
  Не целиком - часть. Кусок бетонной плиты, метра два на полтора, откололся от потолка и рухнул в угол комнаты, в метре от ближайшего зеркала. Грохот был такой, что Носов почувствовал его зубами. Пыль поднялась столбом. Лампа погасла. В темноте были видны только зеркала - восемь тусклых прямоугольников, в которых отражалось что-то невидимое.
  
  - Выходите! - крикнул Носов в темноту. - Все наверх! Немедленно!
  
  Громов и его бойцы выскочили первыми. Семак и Киреев - за ними. Носов задержался на секунду - одну секунду, - глядя в темноту, туда, где стоял Чесноков.
  
  - Михаил Андреевич, - сказал голос из темноты. Ровный. Спокойный. - Вы уходите?
  
  - Ухожу, - сказал Носов.
  
  - Жаль. - Пауза. - Вы были интересным собеседником.
  
  Носов вышел. Дверь за ним захлопнулась. Он поднялся по лестнице, вышел на первый этаж и увидел, что половина потолка в коридоре обвалилась. Бетонная крошка, пыль, куски арматуры. Громов стоял у выхода, прижимая рацию к уху.
  
  - Группа "Гамма", всем покинуть здание, - говорил он. - Повторяю, всем покинуть здание. Перекрытие нестабильно. Эвакуация.
  
  Носов вышел на улицу. Дождь моросил - мелкий, нудный, осенний. Он стоял у КПП и смотрел на корпус. Из окна второго этажа сыпалась бетонная пыль. Где-то внутри, в подвале, в зеркальном круге, стоял демон. Один. И ждал.
  
  Крамаровский приехал через двадцать минут. Его машина затормозила у КПП, и он вышел - широкоплечий, тяжёлый, в тёмно-серой куртке, с прямой чёлкой, падающей на лоб. Его тёмные глаза под густыми бровями обвели здание, потом Носова, потом Громова.
  
  - Доклад, - сказал он. Одно слово.
  
  Носов рассказал. Коротко. По делу. Приехал. Вошёл. Зеркала активировались. Удары. Пули. Освящённые предметы. Ничего не работает. Перекрытие рухнуло. Эвакуация.
  
  Крамаровский слушал, не перебивая. Его пальцы не стучали по столешнице - столешницы не было. Он просто стоял и слушал, заложив руки за спину.
  
  - Уничтожить не можем, - сказал Носов.
  
  - Знаю, - сказал Крамаровский.
  
  - Запереть - заперли.
  
  - Знаю.
  
  - Что дальше?
  
  Крамаровский молчал. Долго. Его тёмные глаза смотрели на здание. На окна. На дверь подвала. На то место, где за бетоном и арматурой, в зеркальном круге, стоял демон, который шесть с половиной веков назад сжёг монастырь.
  
  - Резервный план, - сказал он наконец.
  
  - Какой? - спросил Ватников, подходивший с другой стороны.
  
  - Тот, который готовили светлые. Который Семак предложил на прошлой неделе. Который мы не пробовали, потому что не были уверены, что он сработает. - Крамаровский повернулся к Семаку, который стоял у машины, куря трубку, несмотря на дождь. - Ролан. Готов?
  
  Семак затянулся. Выпустил струю дыма, которую дождь тут же разбил на клочья.
  
  - Готов, - сказал он. - Но я не гарантирую результат.
  
  - Никто не гарантирует, - сказал Крамаровский. - Но это всё, что у нас есть.
  
  Он посмотрел на здание. На подвал. На зеркальный круг, в котором стоял демон.
  
  - Уничтожить не вышло, - сказал он. - Запереть - заперли. Теперь будем делать то, что не пробовали.
  
  Носов стоял у КПП и смотрел на здание. Дождь моросил. Где-то там, внутри, Чесноков стоял в центре круга и смотрел на своё отражение. Восемь лиц. Восемь пар глаз. Все - его. Все - чужие.
  
  И демон ждал.
  
  И они ждали.
  
  И дождь шёл.
  
  И никто не знал, что будет дальше.
  
  # Глава 11. "Печать"
  
  Подвал пах бетоном, воском и чем-то металлическим - тем самым запахом, который Носов запомнил ещё в спецхране, рядом с работающим трансформатором. Зеркальный круг стоял на месте, цел и невредим, хотя потолок над ним просел, и в углу лежал кусок отколовшейся плиты размером с письменный стол. Пыль осела на рамах, на отражающей поверхности, на бетонном полу, и в свете двух уцелевших ламп всё выглядело так, будто здесь не стреляли, не били, не рушили перекрытие, а просто давно не убирали.
  
  Чесноков сидел в центре круга.
  
  Не стоял - сидел. Скрестив ноги по-турецки, положив руки на колени ладонями вниз. Его полноватое лицо было ровным, почти спокойным. Куртка цвета хаки была расстёгнута, и под ней виднелась серая футболка, на которой не было ни дырки, ни пятна - ни одна пуля не оставила следа. Обкусанные ногти. Короткие, пухлые пальцы. Глаза закрыты.
  
  Он ждал.
  
  Носов стоял у двери, скрестив руки на груди, и смотрел на него. Рядом, чуть позади, - Крамаровский, в тёмно-серой куртке, с прямой чёлкой, падающей на лоб. Ватников у лестницы, в том же костюме, что и всегда, будто он вообще не ложился. Громов и Белова у выхода, в бронежилетах, с автоматами за спиной - не на изготовку, просто за спиной. На всякий случай. На тот случай, для которого не было плана.
  
  Семак спустился первым.
  
  Он вошёл в подвал без куртки - в одной чёрной водолазке, с закатанными до локтей рукавами, и на предплечьях Носов увидел то, чего раньше не видел: тонкие линии, нанесённые чем-то тёмным, не татуировки, а именно линии, похожие на те, что были на зеркалах. Ритуальный контур. На коже. Семак нёс его на себе.
  
  За ним - Киреев, худощавый, в растянутом сером свитере, с толстыми очками на носу и стопкой распечаток под мышкой. Он выглядел так, будто не спал трое суток - что, в общем, так и было. Его руки чуть дрожали, но голос, когда он заговорил, был ровным.
  
  - Всё готово, - сказал Семак, ставя на пол у края круга деревянный ящик размером с обувную коробку. Ящик был тёмным, старым, с потемневшими металлическими уголками и замком, который выглядел так, будто его не открывали лет пятьдесят. - Киреев?
  
  Киреев подошёл к зеркальному кругу, расстелил распечатки прямо на бетонном полу, за краем периметра. Носов увидел знакомые строки - старославянский текст, переведённый в современный русский, с пометками на полях. Тот самый текст из Троицкой летописи, тысяча триста восемьдесят второй год. Тот самый, который Киреев нашёл в спецхране.
  
  - Ритуал запечатывания, - сказал Киреев, поправляя очки. - Не изгнания. Не уничтожения. Запечатывания. Монахи четырнадцатого века не умели убивать таких, как он. Они умели другое: лишать силы. Сушить. Как сушат колодец, из которого вычерпывают воду ведро за ведром, пока на дне не останется мокрая глина.
  
  - Как это работает? - спросил Носов.
  
  - Зеркала возвращают действие, - сказал Семак. - А ритуал вытягивает источник. Каждое слово, которое мы произносим, - это ведро. Каждое ведро забирает часть того, что делает его тем, что он есть. Не тело. Не оболочку. Суть. Силу. Память. Связи. Шесть с половиной веков накоплений - и мы вычерпываем их по капле.
  
  - Сколько это займёт?
  
  - Не знаю, - сказал Семак честно. - Час. Два. Может, больше. Зависит от того, насколько он сопротивляется. А он будет сопротивляться.
  
  Крамаровский подошёл ближе. Остановился у края круга, в двух метрах от Чеснокова. Посмотрел на него сверху вниз. Чесноков открыл глаза.
  
  - Анатолий Петрович, - сказал он. Голос был ровным. Хрипловатый тенорок. Голос менеджера по продаже сантехники. - А я гадал, кто придёт. Вы или кто-то повыше.
  
  - Я, - сказал Крамаровский.
  
  - Тогда мне спокойнее. Вы хотя бы не станете врать.
  
  Крамаровский молчал секунду. Потом кивнул Семаку.
  
  - Начинайте.
  
  ---
  
  Семак встал у северного зеркала. Киреев - у южного. Между ними, по кругу, Громов и Белова расставили четыре свечи - толстые, восковые, с тем особым запахом, который бывает у свечей, освящённых не в одной церкви, а в семи, на семи разных службах, в семь разных дней. Свечи горели ровно, без ветра, без дрожи, и пламя их было не жёлтым, а чуть голубоватым у основания.
  
  Семак начал говорить.
  
  Не громко. Не напевно. Ровно, как читают инструкцию. Слова были старыми - не старославянскими, не латинскими, а чем-то ещё более древним, что-то, что Киреев расшифровал из летописи и перевёл на язык, который Семак мог произнести без ошибки. Каждое слово ложилось в воздух тяжело, как камень в воду, и Носов чувствовал, как рунический круг на его запястье реагирует - не жаром, а холодом, лёгким, покалывающим, как будто кожу трогали кубиком льда.
  
  Чесноков не шевельнулся. Просто сидел в центре круга, скрестив ноги, и слушал. Его лицо было ровным, почти скучающим. Но Носов видел, как под кожей на висках пульсируют жилы - не от напряжения, а от чего-то другого. От того, что внутри что-то начинало меняться.
  
  Первые десять минут ничего не происходило. Семак говорил, Киреев читал по распечаткам, свечи горели. Чесноков сидел. Зеркала отражали.
  
  На двенадцатой минуте Чесноков дёрнулся.
  
  Не сильно. Не всем телом. Просто пальцы на коленях сжались и разжались. Как у человека, который сидит на стуле и вдруг чувствует, что стул стал холоднее.
  
  - Продолжайте, - сказал Крамаровский.
  
  Семак продолжил. Голос его не изменился - всё тот же ровный, деловой тон. Но слова стали другими. Гуще. Тяжелее. Носов почувствовал, как воздух в подвале стал плотнее, как будто кто-то медленно, не торопясь, увеличивал давление.
  
  На двадцатой минуте Чесноков заговорил.
  
  - Это больно, - сказал он. Не громко. Не зло. Просто констатация. Как говорят "холодно" или "темно". - Вы знаете, что это больно?
  
  - Знаем, - сказал Семак, не прерывая чтения.
  
  - Шесть с половиной веков, - сказал Чесноков. - Шесть с половиной веков я копил. Собирал. Рос. А вы это вычерпываете. По капле. По ведру.
  
  Он замолчал. Семак продолжил.
  
  На тридцать пятой минуте Чесноков ударил по зеркалу.
  
  Не кулаком. Не ладонью. Просто - ударил. Резко, коротко, всем телом, направленным вперёд. Зеркало вернуло удар. Чеснокова отбросило в центр круга, и он упал на колени. Поднял голову. Его лицо было красным, жилы на шее вздулись.
  
  - Прекратите, - сказал он.
  
  - Нет, - сказал Крамаровский.
  
  Чесноков посмотрел на него. Долго. Потом рассмеялся - тихо, коротко, без радости.
  
  - Хорошо, - сказал он. - Тогда я буду сидеть. И ждать. У меня есть время. У меня его всегда было много.
  
  Семак продолжил.
  
  ---
  
  Носов не знал, сколько прошло времени. Час. Два. Может, больше. Свечи горели ровно, не оплывая, как будто воск в них не кончался. Семак говорил без остановки - не торопясь, не замедляясь, с той монотонностью, с которой читают молитву на похоронах. Киреев перелистывал распечатки, и пальцы его дрожали всё сильнее. Громов и Белова стояли у выхода, не шевелясь. Ватников - у лестницы, скрестив руки за спиной.
  
  Чесноков сидел в центре круга. Он больше не говорил. Не бил по зеркалам. Просто сидел, скрестив ноги, и смотрел в пол. Его лицо было серым - не от усталости, а от чего-то другого. От того, что внутри него что-то уходило. Медленно. По капле. По ведру.
  
  И тогда тело Чеснокова начало меняться.
  
  Не внешне. Не в чертах лица, не в пропорциях. А в том, как оно выглядело для Носова - для того Носова, который видел не глазами, а чутьём. Полноватая фигура менеджера по продаже сантехники, куртка цвета хаки, обкусанные ногти - всё это было на месте. Но за всем этим, под всем этим, внутри всего этого, что-то гасло. Как гаснет свеча, когда воск кончается. Не резко. Медленно. Пламя становится меньше, слабее, прозрачнее. И в какой-то момент его уже нет.
  
  Семак произнёс последнее слово.
  
  Тишина.
  
  Чесноков поднял голову. Его серые глаза посмотрели на Семака. Потом на Крамаровского. Потом на Носова. В них не было злости. Не было страха. Было что-то другое. Что-то, для чего Носов не нашёл названия. Усталость, может быть. Та самая, которая приходит после очень долгой работы.
  
  И тогда из тела Чеснокова вышел шар.
  
  Носов видел это своими глазами. Не на экране. Не в записи. Своими глазами. Из груди полноватого мужчины в куртке цвета хаки, из-под серой футболки, из-под рёбер и кожи и мышц, - вышло облако. Мутное, непрозрачное, как дым, застывший в стекле. Ни цвета, ни чёткой формы - просто сгусток, висящий в воздухе. Он вышел медленно, беззвучно, как выходит воздух из проколотого шарика. Не вырвался. Вышел. Как человек выходит из комнаты, в которой больше нечего делать.
  
  Тело Чеснокова упало.
  
  Не осело. Не сползло. Упало. Вперёд, лицом на бетонный пол, руки раскинуты, куртка задрана на спине. Носов услышал звук - глухой, тяжёлый, как падает мешок с песком. И тишину. Абсолютную, полную тишину, в которой не было ни дыхания, ни пульса, ни того тихого, едва слышного шороха, который издаёт живое тело.
  
  Юрий Леонидович Чесноков, сорок лет, менеджер по продаже сантехники, муж и отец двоих детей, человек, который по субботам ходил в "Леруа Мерлен" и болел за "Спартак", - лежал на бетонном полу лицом вниз и не дышал.
  
  Носов смотрел на него. И думал о том, что этот человек умер не сейчас. Он умер тогда, в Подольске, на диване в гостиной Демченко, когда мутный шар метнулся из тела Коваленко в его тело. Умер в ту секунду. А всё, что было после - куртка цвета хаки, обкусанные ногти, карточка скидок в "Леруа Мерлен", - было просто одеждой. Которую носил тот, кто сидел внутри.
  
  Шар висел в воздухе над телом. Мутный, непрозрачный, дрожащий. Он был небольшим - размером с футбольный мяч, может, чуть меньше. И он был живым. Носов чувствовал это. Не глазами. Чутьём. Внутри шара что-то было. Что-то очень старое. Очень усталое. Очень злое.
  
  Семак шагнул вперёд. Он открыл деревянный ящик, который принёс с собой. Внутри, на тёмной ткани, лежал предмет - не шкатулка, не ларец, а именно сосуд. Круглый, размером с два кулака, из тёмного материала, не похожего ни на металл, ни на камень, ни на кость. На его поверхности были те же линии, что на зеркалах, - ритуальный контур, замыкающий отражение внутрь. Крышка была открыта.
  
  - Давай, - сказал Семак. Не громко. Не торжественно. Просто - давай. Как говорят напарнику, протягивая инструмент.
  
  Киреев произнёс три слова. Те самые, из летописи. Те самые, которые монахи четырнадцатого века произносили, замуровывая Буйнова в стену подвала. Слова были старыми, тяжёлыми, и от них воздух в подвале стал гуще, плотнее, как вода.
  
  Шар дрогнул. Сжался. Стал меньше. И потянулся к сосуду - не сам, а как тянется вода к отверстию в дне, когда сосуд переворачивают. Медленно. Неумолимо. Шар втянулся в горлышко сосуда, как втягивается дым в трубу, - и Семак закрыл крышку.
  
  Замок щёлкнул.
  
  Подвал замер. Свечи погасли - все четыре, одновременно, как будто кто-то дунул на них разом. В темноте было слышно только дыхание - тяжёлое, неровное, человеческое. Носов дышал. Крамаровский дышал. Громов дышал. Все дышали.
  
  А шар больше не висел.
  
  ---
  
  Семак запер сосуд в ящик. Замок щёлкнул второй раз. Он поднял ящик, и Носов увидел, что руки у него дрожат - не от страха, а от усталости. Той самой, которая приходит после очень долгой работы.
  
  - Всё, - сказал Семак. Одно слово. Простое. Без пафоса.
  
  Крамаровский подошёл к телу Чеснокова. Присел на корточки. Потрогал пульс на шее - там, где он должен быть. Там, где его больше не было.
  
  - Громов, - сказал он, не оборачиваясь. - Вызови группу. Тело забрать. Оформить как несчастный случай на заброшенном объекте. Обрушение перекрытия. Никто не виноват.
  
  - Понял, - сказал Громов.
  
  - Белова - периметр. Никого не впускать, не выпускать, пока не заберут.
  
  - Принято, - сказала Белова.
  
  Крамаровский встал. Посмотрел на ящик в руках Семака. Посмотрел на Носова. Посмотрел на Ватникова.
  
  - Разбор, - сказал он. - Завтра. В девять утра. Кабинет. Все.
  
  ---
  
  Разбор был коротким.
  
  Крамаровский сидел за столом. Ватников стоял у окна. Семак - в углу, куря трубку, несмотря на все запреты. Киреев - за вторым столом, с ноутбуком. Гуров - в углу, с ноутбуком на коленях. Носов - на стуле у стены.
  
  - Итого, - сказал Крамаровский. - Демон обезврежен. Не уничтожен. Обезврежен. Сила вычерпана. Память - частично. Связи с параллельным миром - разорваны. Он в сосуде. Сосуд в ящике. Ящик будет в хранилище. В самом защищённом хранилище, которое у нас есть.
  
  - Что это значит на практике? - спросил Носов.
  
  - Это значит, что Татьяна Смолякова больше не под прицелом, - сказал Крамаровский. - Прямо сейчас, в эту секунду, никто не собирается убивать четырнадцатилетнюю девочку. Это значит, что резонатор не сработает, потому что тот, кто должен был дунуть в него, лежит в сосуде размером с два кулака.
  
  - А дальше? - спросил Ватников. - Что делать с сосудом?
  
  Крамаровский молчал. Долго. Его тёмные глаза смотрели куда-то сквозь стол, сквозь стену, сквозь карту на стене.
  
  - Не знаю, - сказал он наконец. - Мы не умеем уничтожать таких, как он. Монахи четырнадцатого века не умели. Мы не умеем. Семак, Киреев - вы подтверждаете?
  
  - Подтверждаем, - сказал Семак. - Уничтожить его мы не можем. Запечатать - запечатали. Но запечатанный - не значит мёртвый. Он спит. Или что-то вроде сна. И он может проснуться. Не завтра. Не через год. Но может.
  
  - Значит, вопрос остаётся открытым, - сказал Крамаровский. - Мы храним сосуд. Охраняем. Ждём. Может быть, через десять лет, через двадцать, через пятьдесят, кто-то придумает, что с ним делать. Может быть, Татьяна придумает. Когда вырастет. Когда станет тем, чем должна стать.
  
  Тишина.
  
  - А тело? - спросил Носов. - Чесноков. Его семья.
  
  Крамаровский помолчал.
  
  - Жена и дети получат уведомление. Несчастный случай. Обрушение перекрытия на заброшенном объекте. Компенсация. - Он произнёс это ровно, без эмоций. Как читают сводку. - Они никогда не узнают правду. Никто никогда не узнает правду. Юрий Леонидович Чесноков умер на заброшенном объекте в Щёлковском районе. Точка.
  
  Носов кивнул. Он думал о Чеснокове. О настоящем Чеснокове. О том, который сидел на диване у Демченко с бумажным пакетом в руках и рассказывал про дверь со светом в конце коридора. Который боялся. Который не понимал, во что попал. Который умер в ту секунду, когда мутный шар метнулся из тела Коваленко в его тело.
  
  Две смерти. Коваленко и Чесноков. Два тела, которые были просто одеждой. Два человека, которые просто оказались не в том месте не в то время.
  
  - И ещё, - сказал Крамаровский. Он повернулся к Ватникову. - Борис. Церковь.
  
  Ватников кивнул.
  
  - Вчера, - сказал он, - я встречался с представителем Синодального отдела. Не с архидьяконом Всеволодом. С другим. С тем, кто принимает решения. Мы говорили три часа.
  
  - И?
  
  - Будет протокол, - сказал Ватников. - Официальный. Не устный, не кулуарный. Письменный, с подписями, с регистрацией. Протокол взаимодействия между тринадцатым отделом и патриархией по вопросам аномальных явлений. Никаких больше самостоятельных звонков в Росгвардию. Никаких больше ориентировок про "украинских диверсантов". Если церковь фиксирует аномалию - она сообщает нам. Нам. Не в МВД. Не в ФСБ. Не в Росгвардию. Нам.
  
  - Они согласились?
  
  - Согласились, - сказал Ватников. - Не потому, что хотели. А потому, что я положил на стол распечатку из Крыма. Сводку. Восемь бойцов. Очередь. Раненый Шаров. Носов, утаскивающий его за барьер. И сказал: "Вот что случилось, потому что ваш настоятель решил, что он умнее всех. Хотите ещё раз?"
  
  Крамаровский усмехнулся. Устало. Коротко.
  
  - Это не победа, - сказал он.
  
  - Нет, - согласился Ватников. - Это компромисс. Но компромисс лучше, чем вторая Крым.
  
  Крамаровский кивнул. Посмотрел на каждого по очереди. На Семака в углу. На Киреева за столом. На Гурова. На Носова у стены.
  
  - Работаем дальше, - сказал он. - У нас в хранилище лежит сосуд с существом, которое старше этого города на шесть веков. У нас есть программа "Сверхдети", которую никто не отменял. У нас есть Шаров, который остался по ту сторону барьера и ищет там кого-то или что-то, чего мы не знаем. У нас есть Носов, который провёл в параллельном мире восемь дней или три недели, и мы до сих пор не знаем, что это значит.
  
  Он помолчал.
  
  - Но сегодня - сегодня Татьяна Смолякова жива. И резонатор не сработает. И это всё, что мне нужно было знать.
  
  Он встал. Кресло скрипнуло.
  
  - Все свободны. Носов - задержись.
  
  Все вышли. Семак, куря трубку, пошёл к лестнице. Киреев собрал распечатки и ушёл за ним. Гуров закрыл ноутбук. Громов и Белова ушли в коридор. Ватников остался у окна ещё на секунду, потом тоже вышел.
  
  Носов сидел на стуле у стены. Крамаровский стоял у стола, заложив руки за спину.
  
  - Ты не рассказал мне про тёмную комнату, - сказал Крамаровский.
  
  - Знаю, - сказал Носов.
  
  - Расскажешь?
  
  Носов молчал. Долго. Потом сказал:
  
  - Когда-нибудь. Не сегодня.
  
  Крамаровский кивнул. Не настаивал. Не давил. Просто кивнул.
  
  - Хорошо, - сказал он. - Когда-нибудь.
  
  Он подошёл к окну. За стеклом моросил дождь - тот самый, бесконечный, осенний. Москва лежала внизу, серая, мокрая, с миллионами огней, которые зажигались один за другим по мере того, как темнело.
  
  - Иди домой, Михаил, - сказал Крамаровский, не оборачиваясь. - Выспись. Завтра будет новый день.
  
  Носов встал. Пошёл к двери. Уже у порога остановился.
  
  - Товарищ полковник.
  
  - Что?
  
  - Шаров. Он остался там. По ту сторону. Он ищет кого-то. Или что-то. Мы не знаем, что. И мы не знаем, вернётся ли он.
  
  Крамаровский молчал. Потом сказал:
  
  - Знаю. Но сегодня - сегодня этого достаточно. Сегодня мы знаем, что он жив. А остальное - потом.
  
  Носов кивнул. Вышел. Коридор был пустым. Лампы гудели. Он шёл к выходу и думал о том, что в хранилище, на самом нижнем уровне, в самой защищённой комнате, стоит деревянный ящик. А в ящике - сосуд. А в сосуде - мутный шар, который шесть с половиной веков назад был чернокнижником по имени Андрей Буйнов. Который сжёг монастырь. Который убил Демченко. Который убил Яну Данкову. Который убил двух охранников у инкассаторской машины. Который хотел убить четырнадцатилетнюю девочку.
  
  И не убьёт.
  
  Никогда не убьёт.
  
  Носов вышел на улицу. Дождь моросил. Москва жила своей бурной жизнью мегаполиса. Никто посторонний не должен был знать о сегодняшних событиях.
  
  И это было правильно.
  
  Носов сел в машину. Завёл мотор. Поехал домой. В свою двушку на Войковской, с мебелью из "Икеи" и видом на железную дорогу. В свой мир. В свою жизнь.
  
  Дождь стучал по стеклу. Город засыпал. И в хранилище, на самом нижнем уровне, в самой защищённой комнате, сосуд стоял в ящике. Тихо. Неподвижно. Запечатанный.
  
  Спящий.
  
  Но не мёртвый.
  
  # Глава 12. "Чернокнижник"
  
  Сосуд стоял на столе Крамаровского.
  
  Не в сейфе. Не в хранилище. На столе, между графином с водой и стопкой распечаток, которые никто не читал последние три дня. Круглый, размером с два кулака, из тёмного материала, не похожего ни на металл, ни на камень, ни на кость. На поверхности - ритуальный контур, те самые линии, которые Семак наносил на зеркала. Крышка закрыта. Замок заперт.
  
  Носов сидел на стуле у стены. Ватников стоял у окна. Семак - в углу, куря трубку, несмотря на все запреты. Киреев - за вторым столом, с ноутбуком. Гуров - в углу, с ноутбуком на коленях. Все молчали.
  
  Крамаровский смотрел на сосуд. Долго. Его тёмные глаза под густыми бровями не мигали. Пальцы не стучали по столешнице. Просто смотрел.
  
  - Проблема, - сказал он наконец. Одно слово. Простое. Но за ним стояло всё.
  
  Носов понимал. Все понимали. Они поймали демона. Заперли его в сосуде. Поставили сосуд в хранилище. И на этом можно было бы выдохнуть, если бы не одно: по ту сторону барьера кто-то ждал.
  
  - Астарот, - сказал Носов.
  
  - Астарот, - согласился Крамаровский. - Он отправил резонатор. Он отправил задание. Он ждёт отчёта. И если отчёта не будет - не через день, не через два, а вообще, - он начнёт спрашивать.
  
  - Спрашивать кого? - спросил Ватников.
  
  - Нас, - сказал Носов. - Точнее - того, кого он отправил. Буйнова. Коваленко. Чеснокова. Неважно, какое тело. Важно, что за сущность. А сущность теперь в сосуде. И она молчит.
  
  Тишина. Семак затянулся трубкой. Выпустил струю дыма, которую вентиляция тут же разорвала на клочья.
  
  - Молчание на той стороне, - сказал он, - это не просто тишина. Это сигнал. Там, по ту сторону, связь между сущностями не прерывается просто так. У них нет телефонов, нет интернета, нет электронных писем. У них есть другое - резонанс. Подпись. Каждая сущность имеет свой энергоинформационный почерк, уникальный, как отпечаток пальца. И когда сущность замолкает - это не как выключить телефон. Это как вырвать страницу из книги. Все, кто знал эту страницу, заметят дыру.
  
  - И Астарот заметит первым, - сказал Крамаровский.
  
  - Первым, - согласился Семак. - Он отправил Буйнова. Он дал ему задание. Он дал ему резонатор. И он будет ждать. А когда не дождётся - придёт сам. Или пришлёт кого-то. И тогда у нас будет не один демон в сосуде, а второй в дверях.
  
  Крамаровский побарабанил пальцами по столешнице. Медленно. Задумчиво.
  
  - Значит, молчать нельзя.
  
  - Нельзя, - подтвердил Ватников.
  
  - Тогда говорим.
  
  Тишина. Все посмотрели на Крамаровского. Он не смотрел ни на кого. Он смотрел на сосуд.
  
  - Говорим его голосом, - сказал он. - Не своим. Его. Буйнова. Через сосуд.
  
  Семак подался вперёд. Его трубка замерла в воздухе.
  
  - Это возможно, - сказал он медленно. - В теории. Сосуд запечатан вместе с подписью сущности. С её энергоинформационным почерком. Это значит, что любой сигнал, идущий через сосуд, будет нести эту подпись. Не нашу. Его. Для внешнего наблюдателя - для Астарота, для любого другого на той стороне - это будет выглядеть как связь с Буйновым. Не с нами. С ним.
  
  - Но внутри сосуда его нет, - сказал Киреев, поправляя очки. - Он запечатан. Спит. Не контактирует.
  
  - И не нужно, чтобы он контактировал, - сказал Семак. - Нужно, чтобы его подпись была на сигнале. Мы берём сосуд, формируем сообщение, и подпись сосуда ложится на это сообщение, как печать на конверт. Астарот увидит печать Буйнова и решит, что говорит Буйнов. А на самом деле говорим мы.
  
  - Кто - мы? - спросил Носов.
  
  Вопрос повис в воздухе. Никто не ответил. Потому что ответ был очевиден. И все его знали. И никто не хотел произносить первым.
  
  Крамаровский повернулся к Носову.
  
  - Ты.
  
  Носов не моргнул. Не изменился в лице. Просто сидел и смотрел на Крамаровского. Он знал, что это будет он. Знал с того момента, как вошёл в кабинет. Может, раньше. Может, с того момента, как вышел из тёмной комнаты по ту сторону барьера и понял, что что-то в нём изменилось. Что-то стало тоньше. Острее. Как лезвие, которое точили слишком долго.
  
  - Почему я? - спросил он. Не потому, что не знал. А потому, что нужно было услышать это вслух.
  
  - Потому что ты единственный, кто там был, - сказал Крамаровский. - Ты единственный, кто видел Астарота. Кто говорит с ним. Кто прошёл его проверку. Кто знает его голос, его манеру, его ожидания. Любой другой на твоём месте будет импровизировать. А импровизация с Астаротом - это смерть. Ты не импровизируешь. Ты знаешь.
  
  - Я знаю, - согласился Носов.
  
  - И ты единственный, кто может держать маску. Долго. Сколько понадобится. Недели. Месяцы. Может, годы. Ты держал маску для Демченко. Держал для Шарова. Держал для Астарота. Ты умеешь это делать лучше, чем кто-либо в этом отделе.
  
  Носов молчал. Он думал. Не о том, согласен ли он. О том, что это значит. О том, кем он станет.
  
  - Хорошо, - сказал он.
  
  Крамаровский кивнул. Без облегчения. Без благодарности. Просто кивнул. Как кивают, когда фигура на доске встаёт на нужное поле.
  
  ---
  
  После совещания Носов остался один.
  
  Крамаровский ушёл к Ватникову - обсуждать протоколы, частоты, графики связи. Семак и Киреев ушли в лабораторию - готовить сосуд к первому контакту. Гуров ушёл с ноутбуком под мышкой, бормоча что-то про шифрование. Дверь закрылась. Носов сидел на стуле у стены и смотрел на пустой стол, на котором ещё пять минут назад стоял сосуд.
  
  Он думал о масках.
  
  Первую он надел для Демченко. Чёрный маг. Одиночка. Работает за деньги. Ассистирует за гонорар. Учение "Коды взлома Вселенной". Пять лет по сто пятьдесят девятой. Бабушка из Ряжска. Всё это было ложью, выстроенной так тщательно, что шов между правдой и вымыслом не нашла бы и Светлана.
  
  Вторую он надел для Шарова. Случайный попутчик. Помощник. Тот, кто держит контур и не задаёт вопросов. Человек, который нужен на одну ночь и не нужен на вторую. Шаров принял эту маску легко, потому что сам всю жизнь носил такие же.
  
  Третью он надел для Астарота. Чёрный маг, случайно затянутый в чужой ритуал вместе с Мастером. Ассистент. Наёмник. Тот, кто работает за деньги и не знает, на чьей стороне. Астарот проверил эту маску - словами, тёмной комнатой, лярвами, шёпотами. И маска выдержала.
  
  А теперь четвёртая.
  
  Теперь он станет Буйновым. Андреем Буйновым. Чернокнижником четырнадцатого века. Тем, кто сжёг монастырь. Тем, кто шесть с половиной веков прожил по ту сторону барьера. Тем, кто вернулся в этот мир, чтобы убить ребёнка. Тем, кто убил Демченко. Убил Яну Данкову. Убил двух охранников у инкассаторской машины.
  
  Он станет мёртвым чернокнижником для целого мира демонов.
  
  Носов сидел и думал об этом. Не с ужасом. Не с отвращением. С тем спокойным, методичным вниманием, с которым человек рассматривает инструмент, который ему предстоит использовать. Маска. Ещё одна маска. Поверх тех, что уже надеты. Слой за слоем. Как слои краски на старой стене. Каждый следующий закрывает предыдущий. И в какой-то момент ты уже не помнишь, что было под первым слоем.
  
  Хамелеон.
  
  Это слово пришло само. Не из названия первой части - Носов не знал, что Крамаровский назвал дело "По следу хамелеона". Оно пришло изнутри. Из того места, где лежали все маски, все роли, все личности, которые он надевал и снимал за последние недели. Хамелеон не меняет цвет, потому что хочет. Он меняет цвет, потому что иначе его увидят. Потому что иначе его поймают. Потому что иначе он умрёт.
  
  Носов был хамелеоном. Всю жизнь. С четырнадцати лет, когда остановил чужую кровь одной мыслью и понял, что никому нельзя об этом говорить. С того момента, когда пришёл в отдел и стал тем, кем его хотели видеть здесь.
  
  И вот теперь он станет ещё и мёртвым чернокнижником. Ещё один цвет. Ещё одна маска. Ещё один слой.
  
  Он встал. Подошёл к окну. За стеклом моросил дождь - тот самый, бесконечный, осенний. Москва лежала внизу, серая, мокрая, с миллионами огней. Миллионы людей. Миллионы масок. Каждый носит свою. Каждый меняет цвет. Но никто не делает это так, как он.
  
  Носов отвернулся от окна. Посмотрел на пустой стол. Завтра сосуд вернут. Завтра Семак и Киреев подготовят канал. Завтра Носов сядет перед сосудом и скажет первое слово. И по ту сторону барьера Астарот услышит голос Буйнова. И поверит. Потому что подпись будет настоящей. Потому что маска будет идеальной. Потому что Носов умеет это делать лучше, чем кто-либо.
  
  Он вышел из кабинета. Коридор был пустым. Лампы гудели. Он шёл к выходу и думал о том, что завтра начнётся новая игра. Долгая. Опасная. Игра, в которой он будет говорить голосом мёртвого человека с живым демоном. Игра, в которой одна ошибка - и всё рухнет. Не план. Не ловушка. Всё.
  
  Но сегодня - сегодня он просто шёл. По коридору. К выходу. К машине. К своей двушке на Войковской. К своей жизни. К той, которая ещё была его. Завтра она станет чужой. Ещё чуть более чужой, чем была вчера.
  
  ---
  
  Сосуд вернули на стол через три дня.
  
  Семак и Киреев работали с ним круглосуточно - наносили дополнительные контуры, настраивали канал, проверяли, проверяли и снова проверяли. Сосуд стоял в лаборатории, на специальном постаменте из того же тёмного материала, из которого были сделаны зеркала, и вокруг него вились провода, датчики, экраны с бегущими графиками.
  
  Носов пришёл в лабораторию в девять утра. Семак ждал его - без куртки, в одной чёрной водолазке, с закатанными до локтей рукавами, на которых виднелись ритуальные линии. Киреев стоял за пультом, в растянутом сером свитере, с толстыми очками на носу.
  
  - Готово, - сказал Семак. - Канал открыт. Сигнал идёт через подпись сосуда. Для внешнего наблюдателя это будет выглядеть как связь с Буйновым. Для нас - как разговор с пустотой.
  
  - А Астарот? - спросил Носов.
  
  - Астарот получит сигнал с подписью Буйнова. Он решит, что говорит Буйнов. Он ответит. Мы услышим. Ты услышишь. И ты ответишь. Его голосом. Его манерой. Его словами.
  
  Носов кивнул. Сел перед сосудом. Сосуд стоял на постаменте - тёмный, тёплый, с тремя бороздами на боку. Не резонатор. Не оружие. Просто сосуд. Просто печать. Просто оболочка, в которой спит то, что шесть с половиной веков назад было человеком по имени Андрей Буйнов.
  
  - Начинаем, - сказал Семак.
  
  Киреев нажал кнопку. Экраны мигнули. Графики побежали. Сосуд чуть дрогнул - не физически, а как-то иначе, как дрожит струна, когда её касаются.
  
  И пришёл сигнал.
  
  Не звук. Не голос. Что-то другое - давление, лёгкое, ровное, как давление воды на глубине. Оно пришло не снаружи - изнутри сосуда, из-под печати, из того места, где спал Буйнов. И вместе с ним пришли слова. Не произнесённые. Не написанные. Просто - слова. В голове. В том месте, где у человека лежат мысли, которые он не говорит вслух.
  
  "Я чувствую тебя".
  
  Носов замер.
  
  Это не было обращением к Буйнову. Не было вопросом. Не было проверкой. Это было констатацией. Простой, ровной, безэмоциональной. "Я чувствую тебя". Не "я чувствую Буйнова". Не "я чувствую подпись". А "я чувствую тебя". Тебя. Того, кто сидит перед сосудом. Того, кто говорит чужим голосом. Того, кто носит чужую маску.
  
  Астарот знал.
  
  Или подозревал. Или просто чувствовал. Шесть с половиной веков жизни по ту сторону барьера учат чувствовать. Учат отличать. Учат видеть то, чего не видят другие.
  
  Носов сидел неподвижно. Его пальцы лежали на коленях. Рунический круг на запястье горел ровно. В голове крутились слова - те, что нужно было сказать. Те, что сказал бы Буйнов. Те, что ожидал услышать Астарот.
  
  Но первые слова были не его. Первые слова были Астарота. И они были направлены не Буйнову. Они были направлены ему. Михаилу Носову. Тридцати одному году. Русо-каштановым волосам с проседью. Голубым глазам с сероватым отливом. Тому, кто сидел перед сосудом и держал маску.
  
  "Я чувствую тебя".
  
  Носов закрыл глаза. Открыл. И ответил. Голосом Буйнова. Манерой Буйнова. Словами, которые сказал бы чернокнижник четырнадцатого века, вернувшийся в мир после шести с половиной веков отсутствия.
  
  "Я здесь".
  
  Пауза. Долгая. Тяжёлая. Как пауза между двумя ходами в шахматной партии, когда каждый из игроков понимает, что следующий ход изменит всё.
  
  И пришёл ответ.
  
  "Хорошо. Тогда расскажи мне, чернокнижник. Что ты видел. Что ты сделал. И что ты принёс".
  
  Носов открыл рот. И начал говорить.
  
  ---
  
  Он вышел из лаборатории в три часа дня. Дождь моросил. Москва лежала внизу, серая, мокрая. Носов стоял у окна и смотрел на город. Миллионы огней. Миллионы людей. И ни один из них не знал, что в подвале, на четвёртом подземном уровне, в лаборатории прикладной энергетики, тридцатиоднолетний маг с руническим кругом на запястье только что сказал первое слово голосом мёртвого чернокнижника. И демон по ту сторону барьера поверил. Или сделал вид, что поверил. Или просто ждал, когда маска треснет.
  
  Носов не знал. Никто не знал. Но игра началась. И она будет долгой. Недели. Месяцы. Может, годы. Каждый день - новый слой. Новая маска. Новый цвет.
  Он приехал домой в семь вечера. Дождь не прекратился. Носов вошёл в квартиру, бросил куртку на стул, не стал включать свет. Просто стоял в прихожей, в темноте, и слушал, как за окном шумит железная дорога. Товарняк. Пассажирский. Снова товарняк. Ритмичный, знакомый, домашний гул, который он слышал каждую ночь последние три года и к которому давно привык.
  Он прошёл в комнату. Сел на диван. Не стал включать свет. Просто сидел. В темноте. С закрытыми глазами.
  
  И тогда он увидел их.
  
  Не глазами. Чутьём. Тем самым, которое работало в тёмной комнате. Которое чувствовало лярв на коже. Которое знало, что они там, даже когда их не было видно.
  
  Тени на стенах.
  
  Не тени мебели. Не тени штор. Не тени того, что стоит в комнате и отбрасывает контур на обои. Другие. Движущиеся. Скользящие. Медленные, как улитки по стеклу. Они ползли по стене - снизу вверх, от плинтуса к потолку, - и от них шёл холод. Тот самый, влажный, липкий холод, который он чувствовал в тёмной комнате. Который он чувствовал на коже, когда лярвы прижимались к его рёбрам, к его животу, к его пояснице.
  Носов открыл глаза. Посмотрел на стену. Ничего. Обычные обои. Обычная стена. Обычная комната.
  Закрыл глаза. Они снова были. Тени. Скользящие. Холодные. Живые.
  Он сидел так долго. Может, час. Может, два. Может, десять минут. Не включал свет. Не вставал. Не двигался. Просто сидел и смотрел на то, чего не было видно глазами, но что было видно тем, другим зрением, которое он принёс с собой из тёмной комнаты.
  
  Лярвы. Или то, что он принял за лярв. Или след. Или память. Или шрам. Он не знал. Не мог знать. Может, они были настоящими. Может, это был просто след, оставленный тёмной комнатой на его сознании, как ожог остаётся на коже после того, как огонь погас. Ожог. Шрам. Память тела о том, что с ним делали.
  
  Он не знал. Но он видел. И это было новым. Раньше он не видел. Раньше темнота была просто темнотой. А теперь в темноте было что-то. Что-то, что скользило. Что-то, что ждало.
  Носов встал. Включил свет. Тени исчезли. Комната стала обычной. Обои. Диван. Окно. Железная дорога за стеклом.
  Он постоял ещё секунду. Потом пошёл на кухню. Поставил чайник. Достал чашку. Насыпал заварку. Залил кипятком. Сел за стол. Выпил чай. Помыл чашку. Вытер руки. Выключил свет на кухне.
  Пошёл спать.
  Лёг. Закрыл глаза. Открыл. Посмотрел на потолок. Тени были. Скользили. Медленно. Бесшумно.
  Носов закрыл глаза. И уснул. Или не уснул. Или уснул и не уснул одновременно. Как в тёмной комнате. Как в тумане. Как в пропасти, куда не заглядывают.
  
  Завтра он снова сядет перед сосудом. И снова скажет слово. И снова услышит ответ. И снова будет держать маску. И снова будет хамелеоном.
  Потому что хамелеон не меняет цвет, потому что хочет. Он меняет цвет, потому что иначе его увидят. Потому что иначе его поймают. Потому что иначе он умрёт.
  
  А Носов не хотел умирать. Не сегодня. Не завтра. Не через год. Он хотел жить. В своей двушке на Войковской. С мебелью из "Икеи". С видом на железную дорогу. В своём мире. В своей жизни. В той, которая ещё была его.
  И с тенями на стенах. Которые не уходили. Которые ждали. Которые были.
  
  А в лаборатории, на четвёртом подземном уровне, в специальной комнате с медными экранами и бетонными стенами, резонатор лежал на постаменте из тёмного материала. Вокруг него вились провода, датчики, экраны с бегущими графиками. Семак и Киреев работали с ним третий день подряд - наносили контуры, снимали показания, пытались понять принцип. Понять, можно ли обезвредить. Можно ли перенастроить. Можно ли использовать против того, кто его получил.
  
  Пока не получалось. Резонатор лежал. Тёплый. Грубый. Тёмный. С тремя бороздами на боку. И ждал. Как ждал всё в этом мире. Как ждал Шаров по ту сторону барьера. Как ждал Астарот. Как ждала Татьяна, не зная, что ждёт.
  
  Носов шёл домой. В свою жизнь. В свою маску. В свой цвет.
  Завтра будет новый день. И новая маска. И новый цвет.
  
  А сегодня - сегодня он просто шёл. И тени на стенах шли вместе с ним.
  
  Конец второй части
  
  ## Часть третья. "ГОЛОСОМ МЁРТВОГО"
  
  ### Глава 1. "Шестнадцать"
  
  Май 2019 года
  
  Оценка по поведению за десятый класс была выведена в дневник красной пастой, с двойным нажимом, будто классная руководительница хотела продавить бумагу насквозь: "неудовлетворительно". Татьяна смотрела на это слово, наклонив голову набок, и чувствовала себя примерно так же, как чувствовала бы, глядя на чужую грамоту за победу в конкурсе, в котором она не участвовала. Не обидно. Не стыдно. Просто - чужое.
  
  - Татьяна Смолякова, - сказала Лариса Геннадьевна, классная руководительница, женщина пятидесяти трёх лет с вечно зажатой в зубах дужкой очков и привычкой говорить с учениками так, будто каждый из них задолжал ей лично, - ты единственная в классе, у кого за поведение "неуд". Причём второй год подряд.
  
  - Знаю, - сказала Татьяна. Она стояла у учительского стола, засунув руки в карманы джинсов - школьную форму она не носила с сентября, и после трёх вызовов родителей администрация махнула рукой. Папа не мог прийти: работа. Мама не хотела. Точнее, мама хотела, но папа сказал, что не нужно, и мама послушалась. Так было всегда.
  
  - И тебе не стыдно?
  
  Татьяна посмотрела на Ларису Геннадьевну. Посмотрела честно, без вызова, без ухмылки - просто посмотрела, как смотрят на предмет, который пытаются классифицировать и не могут.
  
  - Нет, - сказала она.
  
  Лариса Геннадьевна сняла очки, протёрла их салфеткой, надела обратно. Жест, который Татьяна видела раз двадцать за этот год и который означал: "Я пытаюсь найти подход, но подходов нет".
  
  - Свободна, - сказала классная руководительница.
  
  Татьяна развернулась и пошла к двери. На пороге остановилась.
  
  - Лариса Геннадьевна.
  
  - Что?
  
  - А "неудовлетворительно" кем выставлялось? Мной или вами?
  
  - Мной, конечно.
  
  - Тогда почему мне должно быть стыдно? Это же ваша оценка. Вы её ставили. Значит, вы не удовлетворены. А я при чём?
  
  Лариса Геннадьевна открыла рот. Закрыла. Снова открыла.
  
  - Свободна, - повторила она тише.
  
  Татьяна вышла. В коридоре было пусто - последний урок закончился двадцать минут назад, и школа гудела где-то внизу, на первом этаже, у гардероба, где толпились те, кто ждал автобус. Она прошла мимо кабинета химии, мимо доски объявлений с расписанием экзаменов, мимо окна, за которым цвела сирень и пахло так, что хотелось высунуться и дышать ртом.
  
  Ей было шестнадцать. Десятый класс заканчивался через неделю. Впереди лето, а после лета - одиннадцатый, последний. А после последнего - что? Ей никто не говорил. Никто не говорил, куда она пойдёт, кем станет, зачем всё это. Два года назад, когда ей было четырнадцать, она случайно снесла со стула Семака, и все вокруг замерли, переглянулись, записали цифры в планшеты. А потом - тишина. Никто не объяснил. Никто не сказал: "Таня, вот что ты такое. Вот зачем ты здесь. Вот что будет дальше". Просто - "держи поле в границах". Три минуты. Ровно. Не больше, не меньше.
  
  Два года. Ни одного внятного ответа.
  
  Она толкнула дверь спортзала - не школьного, а того, который находился через два двора, за гаражами, за ржавой сеткой, за калиткой с кодовым замком, код от которого ей сообщили три года назад и который меняли каждые две недели. Тренировочный центр программы, названия которой она не знала. Или знала, но ей не говорили. Или говорили, а она забыла. Не важно. Важно было то, что здесь пахло озоном и горячим пластиком, и бетонные стены были покрыты медными экранами, и в центре стояло кресло с датчиками, и пол был выстлан толстой резиной, чтобы не трескался от случайных разрядов.
  
  Сегодня дежурил Семак.
  
  Он сидел в углу на складном стуле - том самом, который она снесла два года назад, только теперь стул был другой, усиленный, с металлическим каркасом, и на спинке его висела кожаная куртка Семака. Сам Семак был в чёрной водолазке, длинные седые волосы стянуты в хвост, трубка торчала из нагрудного кармана. Перстни поблёскивали на пальцах. Рядом с ним на полу стояла чашка с недопитым чаем и лежала раскрытая книга - что-то старое, с пожелтевшими страницами.
  
  - Опаздываешь, - сказал Семак, не поднимая головы от книги.
  
  - На семь минут, - сказала Татьяна, бросая рюкзак у входа. - Лариса Геннадьевна читала мораль.
  
  - И как мораль?
  
  - Неудовлетворительно.
  
  Семак хмыкнул. Перевернул страницу.
  
  - Сегодня у нас стабилизация, - сказал он. - Держишь поле в заданных границах. Пять минут. Не три, как раньше. Пять. Границы те же. Ровно.
  
  - Пять минут, - повторила Татьяна, садясь в кресло. - А почему пять?
  
  - Потому что ты выросла, - сказал Семак. - И границы должны расти вместе с тобой. Но не быстрее.
  
  - А если я хочу быстрее?
  
  Семак поднял голову. Посмотрел на неё. Его глаза - тёмные, внимательные, с морщинками в уголках, которые появлялись, когда он щурился от дыма, - смотрели на неё с тем выражением, которое она научилась читать за два года. Не страх. Не раздражение. Осторожность. Как у человека, который держит в руках что-то хрупкое и не знает, треснет оно или нет.
  
  - Тогда мы поговорим об этом отдельно, - сказал он. - Не сегодня. Сегодня - пять минут. Ровно.
  
  Татьяна закрыла глаза.
  
  Поле было там, где оно было всегда - внутри, за грудной клеткой, чуть ниже того места, где у нормальных людей находится сердце. Не точка, не шар, не свет. Скорее - присутствие. Как присутствие воды в стакане: ты не видишь воду, но знаешь, что она там, и знаешь, что если стакан перевернуть, она выльется.
  
  Она раскрыла поле. Медленно, аккуратно, как открывают кран, чтобы вода текла ровно, без брызг. Мониторы вокруг кресла ожили: графики поползли вверх, цифры замелькали. Семак подался вперёд, положил книгу на колени, начал смотреть на экраны.
  
  Первая минута прошла ровно. Поле держалось в границах, как держится вода в стакане. Вторая. Третья. Татьяна сидела неподвижно, глаза закрыты, дыхание ровное. Это было скучно. Так скучно, что скула начинала ныть. Пять минут. Ровно. Не больше, не меньше. Держи. Не высовывайся.
  
  На четвёртой минуте она открыла глаза.
  
  Не потому, что устала. Не потому, что потеряла концентрацию. А потому, что решила.
  
  Она посмотрела на Семака. Он сидел в углу, смотрел на мониторы, губы чуть шевелились - считал секунды или слова, она не разбирала. Трубка торчала из кармана. Перстни поблёскивали. Книга лежала на коленях, раскрытая, страницы пожелтевшие.
  
  Татьяна потянула поле.
  
  Не в сторону. Не вверх. Вглубь. Туда, где граница была не стенкой, а мембраной - тонкой, упругой, пружинящей. Она потянула её изнутри, медленно, как тянут резинку, проверяя, порвётся или нет.
  
  Мониторы пискнули. Цифры прыгнули. Семак вскинул голову.
  
  - Татьяна. Границы.
  
  - Знаю, - сказала она. - Держу.
  
  - Ты не держишь. Ты тянешь.
  
  - А что будет, если потянуть сильнее?
  
  Семак встал со стула. Медленно. Без суеты. Его руки были опущены, пальцы расслаблены, но перстни на них вспыхнули - не светом, а жаром, тем самым, который она видела два года назад, когда случайно снесла его со стула.
  
  - Татьяна, - сказал он. Ровно. Не громко. Но с тем оттенком, который она научилась распознавать: последний раз, когда говорят спокойно. - Верни поле в границы. Сейчас.
  
  Она посмотрела на него. Посмотрела на мониторы. Цифры плясали. Графики ползли вверх. Поле внутри неё натягивалось, как кожа барабана, на который давят пальцем.
  
  И она отпустила.
  
  Не резко. Не взрывом. Просто - отпустила. Как отпускают верёвку, которую тянули из последних сил. Поле выдохнуло, расширилось, вышло за границы - не катастрофически, не разрушительно, - просто вышло. На полметра. На метр. На два.
  
  Семака не снесло. Он стоял. Но его стул за спиной скрипнул и отъехал на три сантиметра. Чашка с чаем на полу качнулась. Книга на его коленях захлопнулась сама.
  
  А потом поле вернулось. Медленно. Плавно. Как вода, которая отхлынула и снова легла ровно. Цифры на мониторах упали. Графики выровнялись. Всё стало как прежде.
  
  Тишина.
  
  Семак стоял посреди зала и смотрел на неё. Его седые волосы растрепались, хвост сбился набок. Трубка выпала из кармана и лежала на полу. Он не стал её поднимать.
  
  - Ну? - сказала Татьяна.
  
  Семак молчал. Потом наклонился, поднял трубку, засунул обратно в карман. Посмотрел на мониторы. Посмотрел на неё.
  
  - Это было за рамками, - сказал он.
  
  - Знаю.
  
  - Ты сделала это специально.
  
  - Знаю.
  
  - Зачем?
  
  Татьяна пожала плечами. Не равнодушно. Не вызывающе. Просто - пожала, как пожимают, когда нет ответа, который можно сформулировать.
  
  - Хотела посмотреть, что будет, - сказала она.
  
  Семак смотрел на неё долго. Потом сел обратно на стул. Медленно. Как садится человек, у которого только что закончился один разговор и начинается другой, к которому он не готов.
  
  - Пять минут истекли, - сказал он. - Занятие окончено.
  
  Татьяна встала с кресла. Взяла рюкзак. Пошла к двери. На пороге обернулась.
  
  - Ролан Артурович.
  
  - Что?
  
  - А завтра что будет?
  
  Семак посмотрел на неё. Его тёмные глаза были спокойными. Но за спокойствием лежало что-то другое. Что-то, что она не умела назвать. Не страх. Не злость. Скорее - ожидание. Как у человека, который видит, как что-то большое приближается, и не знает, шагнуть навстречу или отступить.
  
  - Завтра, - сказал Семак, - будет то, что будет.
  
  Татьяна вышла. В коридоре пахло резиной и озоном. За окном цвела сирень. Она достала телефон, посмотрела на время. Пятнадцать минут до автобуса. Она пошла к остановке, засунув руки в карманы джинсов, и думала о том, что завтра будет то, что будет. И что никто ей не скажет, что именно. И что ей шестнадцать. И что оценка по поведению "неудовлетворительно". И что это не её оценка. Это чужая. И чужое ей не стыдно.
  
  ---
  
  Носов проснулся в пять сорок.
  
  Не от будильника - будильник был поставлен на шесть, - а от того самого тихого, ровного щелчка внутри, который за два года стал частью его сна, как становится частью сна скрип половицы в старом доме. Щелчок означал: пора. Не потому, что кто-то звал. А потому, что ритуал существовал. Ритуал требовал. Ритуал не терпел опозданий.
  
  Он лежал на спине, смотрел в потолок. Двушка на Войковской. Мебель из "Икеи". Вид на железную дорогу. За окном - первые товарняки, гул, лязг, свист тормозов. Обычное утро. Обычный май. Два года. Семьсот тридцать дней. Семьсот тридцать разговоров с сосудом.
  
  Носов сел. Спустил ноги на холодный линолеум. Посидел так несколько секунд, глядя в пол.
  
  И поймал себя.
  
  Мысль пришла не его голосом. Не тем внутренним голосом, который был у него в четырнадцать лет, в двадцать, в тридцать. Другим. Более низким. Более медленным. С той хрипотцой на последнем слоге, которая появлялась, когда он говорил от имени Буйнова.
  
  "Пора вставать. День будет длинным".
  
  Носов моргнул. Посмотрел на свои руки. Руки были его - те же, что и два года назад. Русо-каштановые волосы с проседью - те же. Голубые глаза с сероватым отливом - те же. Но внутри, там, где лежали мысли, что-то было не так. Что-то сдвинулось. Что-то стало не на своём месте. Или, может быть, на своём - просто он не помнил, где было "своё" раньше.
  
  Он встал. Пошёл в ванную. Открыл кран. Посмотрел в зеркало.
  
  В зеркале был он. Михаил Носов. Тридцать три года. Русо-каштановые волосы с проседью - седина за два года не ушла и не прибавилась, просто осталась там, где была. Лицо продолговатое, черты мягкие, слегка впалые щёки. Брови светло-каштановые. Губы сомкнуты без выраженной улыбки. На левой руке, чуть выше запястья, рунический круг - татуировка, которая светилась слабо, ровно, как свечится свеча в закрытой комнате.
  
  Ничего не изменилось. Всё изменилось.
  
  Носов умылся. Оделся. Просторные брюки, тёмно-серые. Белая рубашка. Куртка. Карманы проверил - телефон, ключи, карандаш. Руки делали это сами, без участия головы, как делают руки у человека, который собирается на работу семьсот тридцать раз подряд.
  
  На кухне он поставил чайник. Достал чашку. Насыпал заварку. И пока чайник грелся, стоял у окна и смотрел на железную дорогу. Товарняк тянулся на север, вагоны лязгали, и в этом лязге было что-то размеренное, успокаивающее, как метроном.
  
  "Вода закипит через две минуты", - подумал он. Голосом Буйнова. Не своим.
  
  Носов закрыл глаза. Открыл. Посмотрел на чайник. Чайник ещё не кипел. До кипения было действительно минуты полторы. Он не считал. Он просто знал. Знал так, как знал Буйнов, когда сидел перед сосудом и говорил: "Вода закипит. Хлеб поднимется. Свеча догорит через час". Знал не потому, что считал. А потому, что шесть с половиной веков в параллельном мире учат чувствовать время не часами, а телом.
  
  Чайник щёлкнул. Закипел. Ровно через полторы минуты.
  
  Носов налил кипяток в чашку. Посмотрел на тёмную воду, на то, как заварка распускается, как меняется цвет. Поднёс чашку к губам. Не выпил. Просто поднёс. И подержал так несколько секунд, чувствуя жар от пара.
  
  Потом выпил. Поставил чашку в раковину. Взял куртку. Вышел из квартиры.
  
  В штабе он был без пятнадцати восемь.
  
  Коридоры были пустыми - рано, до начала рабочего дня оставалось пятнадцать минут, и лампы дневного света гудели в тишине. Носов шёл по коридору к своему кабинету - той самой маленькой комнате на втором уровне, которая служила ему и кабинетом, и раздевалкой, и местом для короткого отдыха. Старый диван, письменный стол, сейф, шкаф с одеждой. Ничего не изменилось за два года. Только на столе появилась вторая лампа - настольная, с тёплым светом, которую он поставил сам, потому что люминесцентная била в глаза.
  
  Он сел за стол. Достал из сейфа папку - тонкую, серую, с пометкой "Ежедневный отчёт. Связь с объектом". Открыл. Внутри лежали листы - исписанные мелким, аккуратным почерком, с датами, с пометками на полях. Семьсот тридцать листов. Один на каждый день.
  
  Носов взял чистый лист. Написал дату. И начал писать. Не отчёт. Не сводку. Просто слова. Те слова, которые он скажет сегодня сосуду. Те слова, которые Астарот услышит по ту сторону барьера. Те слова, которые произнесёт голосом Буйнова.
  
  "День семьсот тридцать первый. Связь стабильна. Подпись подтверждена. Отчёт: задание выполнено. Объект в работе. Дальнейшие инструкции ожидаются".
  
  Он написал это и посмотрел на строчку. Ровная. Аккуратная. Ложь. Каждое слово - ложь. Но ложь, выстроенная так тщательно, что шов между правдой и вымыслом не нашёл бы и Астарот. За два года он научился врать так, что сам верил. Почти верил. Почти.
  
  В дверь постучали.
  
  - Войдите, - сказал Носов.
  
  Дверь открылась. На пороге стоял Гуров - взлохмаченный, в мятой рубашке, с ноутбуком под мышкой, как всегда. За два года он не изменился: те же растрёпанные волосы, те же очки, та же привычка держать ноутбук как щит.
  
  - Михаил Андреевич, - сказал Гуров. - Вас Крамаровский зовёт. Сейчас. Кабинет на третьем.
  
  - Что случилось?
  
  Гуров замялся. Его пальцы сжали край ноутбука.
  
  - Не знаю, - сказал он. - Но Ватников приехал в семь. А он обычно в восемь тридцать. И Семак здесь. С семи утра. С трубкой.
  
  Носов посмотрел на Гурова. Посмотрел на папку на столе. На лист с написанной датой. На строчку, которая была ложью.
  
  - Иду, - сказал он.
  
  Он встал. Закрыл папку. Убрал в сейф. Взял куртку. И пошёл по коридору к лестнице, на третий подземный уровень, в кабинет Крамаровского.
  
  Коридор был пустым. Лампы гудели. За окном моросил дождь - не осенний, не зимний, а майский, тёплый, пахнущий сиренью и мокрым асфальтом. Обычный дождь. Обычный день. Ничем не примечательный.
  
  Ровно до того момента, когда становится ясно, что он таким не останется.
  
  ## Глава 2. "Дача"
  
  Крамаровский позвонил в семь утра, когда Носов ещё сидел за кухонным столом с недопитой чашкой чая и смотрел, как за окном маневровый тепловоз перетаскивает состав ржавых цистерн по запасному пути.
  
  - Михаил. Не в штаб. Ко мне.
  
  Адрес Носов знал - один раз уже бывал, года три назад, когда Крамаровский собрал узкий круг на шашлыки по случаю чего-то, что никто потом не смог толком вспомнить. Деревня Никонова Гора, шестьдесят третий километр по Калужскому шоссе, за поворотом на Троицк, где асфальт сменялся разбитым гравием, а дальше - грунтовкой, которую размывало после каждого нормального дождя.
  
  Носов поставил кружку в раковину, ополоснул - машинально, потому что немытая кружка раздражала, - и пошёл одеваться. Джинсовая рубашка в стиле "вестерн", та самая, с нагрудными карманами с клапанами и двойной прострочкой по швам, только вытершаяся за два года до мягкости старой фланели. Брюки свободного кроя, тёмно-серые. Куртка - лёгкая, демисезонная, потому что май в Подмосковье выдался тёплым, но утро ещё держало прохладу. Рунический круг на левом запястье не светился - утром, до первого контакта с сосудом, он всегда был тихим, просто линией на коже, тёплой на ощупь, как шрам, который давно перестал болеть, но не перестал быть.
  
  Дорога заняла полтора часа. Носов ехал по Калужскому шоссе, мимо строек, заборов из профнастила и новеньких коттеджей, мимо АЗС, на которых кофе стоил двести рублей, и думал о том, что Крамаровский никогда не вызывает к себе просто так. Не на дачу. Не в семь утра. Не голосом, в котором за двадцать лет Носов научился читать то, чего не было в словах.
  
  Что-то случилось. Или что-то стало ясно. А это разные вещи, и разница между ними бывает принципиальной.
  
  ---
  
  Дача Крамаровского не была дачей в том смысле, в каком это слово понимали соседи по Никоновой Горе - те, что ставили трёхметровые заборы из евроштакетника, клали тротуарную плитку до самого забора и украшали клумбы садовыми гномами из "Максидома". Дом был старым, бревенчатым, одноэтажным, с мезонином, в котором торчало одно окно - как глаз, который смотрит на небо и никак не может моргнуть. Крыша из оцинкованного железа потемнела и кое-где вздулась пузырями. Забор - сетка-рабица, вросшая в землю на добрых двадцать сантиметров, по которой карабкался хмель. Калитка скрипела. Двор был не то чтобы запущенным - просто жилым, обжитым тем способом, каким живут места, где хозяин приезжает на выходные и делает только то, что не терпит отлагательства.
  
  У крыльца стоял тёмно-серый "УАЗ Патриот" с подмосковными номерами, весь в пыли. Рядом, на перевёрнутом ведре, лежали грабли и садовые перчатки, одна из которых была надорвана на большом пальце. Из открытого окна доносился запах крепкого чая и чего-то жареного - яичницы, судя по шипению масла.
  
  Крамаровский вышел навстречу сам, в расстёгнутой клетчатой рубашке поверх серого свитера, в рабочих ботинках со следами глины на подошвах. Коротко стриженные тёмные волосы - те же, что и в штабе, - но здесь, на фоне бревенчатой стены и хмеля, чёлка, падающая на лоб, выглядела не военной, а просто человеческой. Тёмные глаза под густыми бровями смотрели так же, как всегда - внимательно, без суеты, - но без той рабочей напряжённости, которая бывала в кабинете на третьем подземном уровне.
  
  - Заходи, - сказал он, пожимая Носову руку. Тяжёлая ладонь, коротко остриженные ногти. Рукопожатие крепкое, но не демонстративное. - Чай есть. Яичница стынет, но это не страшно, потому что она всё равно холодная.
  
  Носов вошёл. Внутри пахло деревом, старым лаком и тем особым, ни на что не похожим запахом, который бывает только в домах, где живут давно и где ничего не меняют просто так, потому что и так работает. На стенах - не картины, а фотографии в простых рамках: кто-то в форме, кто-то у реки, женщина в платке, двое мальчишек на велосипеде. На подоконнике - кактус в жестяной банке из-под шпрот. На столе - клеёнка в клетку, две кружки, сковородка с яичницей, хлеб, нарезанный неровными ломтями, и пепельница, в которой лежала незажжённая трубка Семака.
  
  - Семак был? - спросил Носов, кивнув на пепельницу.
  
  - Был, - сказал Крамаровский, садясь напротив и придвигая к Носову кружку. - Уехал в четыре утра. Он у нас теперь на полуночном режиме живёт, с сосудом работает по ночам, говорит, ночью канал чище. Не знаю, правда это или он просто спит днём и ему так удобно.
  
  Носов сел. Взял кружку. Чай был крепким, с чабрецом, горячим - обжёг губы, и это было приятно. Он отпил, поставил кружку и посмотрел на Крамаровского поверх пара.
  
  - Ты не в штаб вызвал, - сказал он. Не вопрос. Констатация.
  
  - Не в штаб, - согласился Крамаровский. Он отломил кусок хлеба, макнул в желток, но есть не стал. Положил обратно. Его тяжёлые пальцы с коротко остриженными ногтями постукивали по клеёнке в медленном, задумчивом ритме - тот самый ритм, который Носов знал двадцать лет и который означал, что человек за столом уже всё обдумал, просто ещё подбирает слова. - Потому что-то, что я тебе сейчас скажу, не для протокола. Не для сводки. Не для Ватникова. Не для Гурова. Для тебя.
  
  Носов отпил ещё чай. Ждал.
  
  - Три недели назад, - начал Крамаровский, - ты, голосом Буйнова, получил от Астарота запрос. Ты мне докладывал. Запрос касался интерната для одарённых детей в Санкт-Петербурге. Адрес: набережная Мойки, дом сто двенадцать, литера Б. Ты помнишь.
  
  - Помню, - сказал Носов. - Я ответил, что проверю и сообщу. Ты сказал: готовим пакет. Гуров собирал.
  
  - Гуров собирал, - повторил Крамаровский. - Собрал. Мы отправили. И вот тут начинается то, ради чего ты здесь, а не в штабе. - Он помолчал. Барабанил пальцами. - Интерната на Мойке, сто двенадцать, литера Б, не существует. Не существует сейчас. Не существовало пять лет назад. Не существовало десять. Не существовало никогда.
  
  Носов поставил кружку. Медленно. Аккуратно. Так, чтобы не пролить чай на клеёнку.
  
  - Проверили? - спросил он.
  
  - Проверили. Все каналы. Архивы РПЦ, потому что раньше такие вещи шли через церковные структуры. Архивы МВД - там были приюты, гимназии, закрытые школы. Архивы ФСБ - мы сами тридцать лет ведём реестр всех объектов, где когда-либо фиксировались одарённые дети. Медицинские базы. Кадастр. Ничего. В доме сто двенадцать по Мойке с восемьдесят третьего года размещается отделение связи и магазин канцтоваров. До этого там была парикмахерская. До парикмахерской - коммунальные квартиры. Никаких детей. Никаких программ. Никаких энергетических щитов.
  
  Носов молчал. Смотрел в кружку. Чай остывал, и на поверхности уже появилась тонкая плёнка.
  
  - Значит, не ошибка, - сказал он наконец.
  
  - Не ошибка, - согласился Крамаровский. Он взял кусок хлеба с желтком и съел его - медленно, методично, как человек, который ест не потому, что голоден, а потому что руки должны быть заняты. - Это проверка. Они спросили о несуществующем объекте. Намеренно. С самого начала. Не потому, что думали, что он существует. А потому, что хотели посмотреть, что им ответят.
  
  - И что мы ответили?
  
  - Пакет, - сказал Крамаровский. - Который Гуров собрал за четыре дня. Адреса. Фотографии. Схемы. Фамилии. Всё, что мы приготовили для Щёлковского объекта, только с питерской привязкой. Всё красивое, всё складное, всё - выдумка.
  
  Носов кивнул. Он помнил тот пакет. Помнил, как сидел перед сосудом и говорил голосом Буйнова, читая вслух то, что Гуров набрал на клавиатуре за его спиной. Помнил, как Астарот слушал - не перебивая, не задавая вопросов, просто слушал, и давление в голове было ровным, как давление воды на глубине.
  
  - И что теперь? - спросил Носов.
  
  - А теперь, Михаил, мы должны понять, что они с этим пакетом сделали. Потому что если они его выбросили - значит, проверка прошла, и они просто подтвердили, что мы отвечаем. Если они его проанализировали - значит, проверяли не на правду, а на реакцию. На скорость. На структуру. На то, как мы строим ответ, когда не знаем, что спрашивают. - Крамаровский наклонился вперёд, положил обе ладони на клеёнку. - Любой разведчик знает этот приём. Спрашиваешь о том, чего нет, и смотришь, что тебе ответят. Если говорят "не существует" - значит, проверяют честно. Если начинают выдумывать - значит, готовы играть. Если молчат - значит, боятся. Или знают, что спрашивающий проверяет, и не хотят попасть в ловушку.
  
  - Мы не смолчали, - сказал Носов.
  
  - Не смолчали, - согласился Крамаровский. - Мы дали пакет. Красивый. Складный. Выдуманный. И вот тут начинается главное. - Он откинулся на спинку стула, и стул скрипнул. - Молчание было бы подозрительнее лжи. Понимаешь? Если бы Буйнов сказал Астароту "не знаю" или "такого объекта нет" - это выглядело бы так, будто Буйнов не уверен. Будто он сомневается. Будто он прячется. А Астарот не терпит сомнений. Астарот терпит только работу.
  
  - Значит, от меня ждут не правды, - сказал Носов.
  
  - От тебя ждут полезности, - сказал Крамаровский. - Не верности. Не правды. Не покорности. Полезности. Они проверяют не то, знаешь ли ты ответ. Они проверяют, способен ли ты его дать. Любого. Правильного или неправильного - неважно. Главное - чтобы он был. Чтобы он был складным, убедительным и чтобы его можно было использовать.
  
  Носов молчал. Он смотрел в окно, на хмель, карабкающийся по рабице, на перевёрнутое ведро с граблями, на глину на ботинках Крамаровского. Майский ветер шевелил занавеску на окне - старую, в цветочек, из тех, какие бывают только в деревенских домах, где их не меняют по двадцать лет, потому что и так хорошо.
  
  - Двадцать лет, - сказал Крамаровский. Голос его стал тише. Не глуше - тише. Как говорят, когда произносят то, что давно следовало произнести, но всё время откладывали. - Двадцать лет отдел занимается этим. Двадцать лет мы строим щиты, ведём реестры, пишем протоколы. И двадцать лет мы не понимали одного простого правила, которое любой нормальный разведчик усваивает в первый год: если у тебя спрашивают о несуществующем объекте, ты не говоришь "его нет". Ты говоришь: "Есть. Вот адрес. Вот схема. Вот люди". Потому что тот, кто спрашивает, не хочет правду. Он хочет убедиться, что ты работаешь. Что ты не мёртвый. Что ты полезен.
  
  - Мы дали им то, что они просили, - сказал Носов. - Мы дали пакет.
  
  - Дали, - согласился Крамаровский. - И теперь мы должны дать ещё. Потому что один пакет - это ответ. А два - это доказательство. А три - это привычка. Они должны привыкнуть к тому, что Буйнов отвечает. Всегда. На любой вопрос. Даже на тот, на который нет ответа. Особенно на тот, на который нет ответа. Потому что если Буйнов однажды скажет "я не знаю" - они поймут, что Буйнов мёртв. А за Буйнова говорим мы. И если они это поймут - мы теряем единственный канал, который у нас есть.
  
  Носов допил чай. Поставил кружку. Посмотрел на Крамаровского.
  
  - Что конкретно нужно? - спросил он.
  
  - Конкретно? - Крамаровский усмехнулся. Усталой, короткой усмешкой, без радости, но и без горечи. - Конкретно мне нужно, чтобы ты завтра, послезавтра и каждый следующий день садился перед сосудом и говорил. Говорил им то, что они хотят услышать. Не правду. Не ложь. Дезинформацию. Такую, чтобы в неё поверили. Такую, чтобы она работала. Чтобы они строили на ней планы. Чтобы они тратили на неё время. Чтобы они думали, что знают, а на самом деле - нет.
  
  - Я могу, - сказал Носов.
  
  - Знаю, что можешь, - сказал Крамаровский. - Потому и сижу здесь, а не в штабе. Потому что в штабе я должен быть полковником. А здесь я могу быть просто человеком, который говорит другому человеку: слушай, Михаил, мы ошибались. Двадцать лет ошибались. Мы думали, что играем в "не спалиться". А оказалось, что играем в "казаться нужным". И это, брат, совсем другая игра. Активнее. Рискованнее. И ставки в ней другие.
  
  - Какие?
  
  - Раньше ставка была одна: если они поймут, что Буйнов мёртв, мы теряем канал. - Крамаровский поднял руку, отогнул один палец. - Теперь ставка другая: если они поймут, что Буйнов бесполезен, - они его бросят. И канал закроется не потому, что мы спалились, а потому, что мы стали не нужны. А не нужен - это хуже, чем мёртв. Мёртвого хотя бы помнят. А ненужного - забывают.
  
  Носов кивнул. Он понимал. Понимал лучше, чем мог объяснить. Потому что каждый день, в половине шестого утра, он садился перед сосудом и говорил голосом мёртвого чернокнижника. И каждый раз, произнося слова, которые не были его словами, он чувствовал, как маска на его лице становится чуть плотнее. Чуть тяжелее. Чуть больше похожей на настоящее лицо. И он знал - не подозревал, не догадывался, а знал, - что однажды наступит день, когда он не сможет вспомнить, какое лицо было первым. Под маской. До всех остальных.
  
  - Хорошо, - сказал он. - Я понял. Завтра в половине шестого.
  
  - Завтра в половине шестого, - подтвердил Крамаровский. Он помолчал. Потом добавил, тише: - И ещё. Сосуд. Семак говорит, что через неделю нужно менять контур на крышке. Старый истирается. Если не поменять - подпись начнёт дрейфовать, и Астарот почувствует разницу.
  
  - Киреев знает?
  
  - Киреев знает. Киреев уже считает. Говорит, нужно три дня, не меньше. Три дня без контакта. Три дня тишины на той стороне.
  
  - Астарот заметит, - сказал Носов.
  
  - Астарот заметит, - согласился Крамаровский. - Значит, в последний день перед перерывом ты должен сказать ему что-то. Что-то такое, чтобы на три дня ему хватило. Чтобы он не искал. Чтобы ждал. Чтобы думал: Буйнов занят, Буйнов работает, Буйнов вернётся.
  
  Носов посмотрел в окно. Хмель карабкался по рабице. Небо было серым, низким, майским, с теми рваными облаками, за которыми угадывается солнце, но которые не дают ему выйти. Где-то за домом кричала кукушка - ровно, механически, как метроном.
  
  - Три дня тишины, - повторил Носов. - А потом снова голос.
  
  - А потом снова голос, - сказал Крамаровский. Он встал, потянулся - широко, с хрустом в плечах, как потягивается человек, который долго сидел за столом. - Пойдём, покажу, что у меня в саду. Я тут малину посадил. Три куста. Ни один не принялся. Жена говорит: ты их посадил в глину. А я говорю: это не глина, это почва.
  
  Носов усмехнулся. Встал. Пошёл за Крамаровским к двери, мимо фотографий на стене, мимо кактуса в банке из-под шпрот, мимо сковородки с остывшей яичницей.
  
  На крыльце Крамаровский остановился. Повернулся к Носову. Его тёмные глаза под густыми бровями смотрели спокойно, но за этим спокойствием было что-то другое. Не тревога. Не страх. Скорее - признание. Признание того, что правила игры изменились, и менять их будут не они.
  
  - Михаил, - сказал он. - Ты два года говоришь чужим голосом. Каждый день. По полтора часа. И я ни разу не спросил тебя, как это - говорить чужим голосом каждый день. Ни разу. Потому что не имел права.
  
  Носов молчал.
  
  - А сейчас спрашиваю, - продолжал Крамаровский. - Не как полковник. Как человек. Как это?
  
  Носов посмотрел на него. На чёлку, падающую на лоб. На морщины на лбу, прорезанные ровными линиями. На тяжёлые пальцы, которые больше не барабанили, а просто лежали на перилах крыльца.
  
  - Как маска, - сказал он. - Которая прирастает. Не больно. Просто однажды понимаешь, что уже не чувствуешь шов.
  
  Крамаровский кивнул. Без сочувствия. Без жалости. Просто кивнул. Как кивают, когда слышат то, что давно подозревали, но не хотели произносить вслух.
  
  - Тогда иди, - сказал он. - Завтра в половине шестого. И, Михаил, - добавил он, когда Носов уже спускался с крыльца, - малина всё-таки примется. Не в этом году, так в следующем. Глина - это тоже почва. Просто ей нужно время.
  
  Носов не обернулся. Сел в машину. Завёл мотор. Поехал обратно по грунтовке, мимо хмеля, мимо перевёрнутого ведра с граблями, мимо "УАЗа" в пыли. За поворотом на Троицк асфальт стал ровнее, и стрелка на спидометре поползла вверх.
  
  Он ехал в Москву. В свою двушку на Войковской. К мебели из "Икеи". К виду на железную дорогу. К теням на стенах, которые он видел каждую ночь и к которым уже почти привык.
  
  Завтра в половине шестого он снова сядет перед сосудом. Снова скажет слово. Снова услышит ответ. И снова будет хамелеоном.
  
  Потому что хамелеон не меняет цвет, потому что хочет. Он меняет цвет, потому что иначе его увидят. А если его увидят - игра закончится. Не его игра. Чужая.
  
  А чужие игры всегда опаснее своих.
  
  Глава 3. "Отчёт"
  
  Лаборатория прикладной энергетики на четвёртом подземном уровне пахла озоном, горячим пластиком и тем специфическим, едва уловимым запахом меди, который всегда остаётся в воздухе после работы мощных генераторов. Стены были обшиты перфорированными панелями, за которыми скрывалась сплошная медная сетка - клетка Фарадея, призванная экранировать помещение от любых внешних энергоинформационных шумов. В центре комнаты, на постаменте из тёмного, почти чёрного базальта, стоял сосуд.
  Он не изменился за два года. Тот же грубый, тёмный материал, те же три борозды на боку, то же отверстие, в которое нужно было дуть, чтобы пробудить эхо. Вокруг постамента вились провода, тянулись оптоволоконные кабели, мигали датчики. Экраны на стенах показывали ровные зелёные линии - пульс сосуда был стабильным, почти незаметным, как дыхание спящего зверя.
  Носов сидел в кресле напротив постамента. На нём была та самая джинсовая рубашка в стиле "вестерн", вытертая до мягкости на локтях, и тёмно-серые брюки. Рунический круг на левом запястье не светился, но кожа под ним приятно грела, словно там, под эпидермисом, медленно текла тёплая кровь. Носов пил кофе из бумажного стаканчика - растворимый, из автомата в коридоре, - и смотрел на мониторы.
  
  Было три часа дня. До планового сеанса оставалось больше двенадцати часов.
  За соседним столом Киреев в своём неизменном растянутом сером свитере что-то бормотал себе под нос, быстро перебирая клавиатуру. Ролан Семак, в кожаной куртке, несмотря на тёплый май и подземный бункер, крутил в пальцах пустую трубку и разглядывал распечатку с графиками энергетических флуктуаций.
  
  Внезапно зелёная линия на главном мониторе дёрнулась.
  Не мигнула - дёрнулась, ушла в резкий пик, пробивая верхнюю границу графика, и тут же вернулась назад. Звук из динамиков не раздался, но Носов почувствовал это физически: лёгкий, холодный щелчок где-то в основании черепа, как будто кто-то невидимый постучал ногтем по стеклу изнутри его головы.
  
  Стаканчик с кофе в руке Носова замер.
  - Фиксирую несанкционированный импульс, - сказал Киреев, не оборачиваясь. Его пальцы замерли над клавиатурой. - Входящий. С той стороны. Канал открыт.
  Семак медленно опустил трубку на стол. Посмотрел на Носова. В его взгляде не было паники, только напряжённое, хищное внимание.
  - Он сам выходит на связь, - тихо сказал Семак. - Впервые за два года.
  Носов поставил стаканчик на стол. Вдохнул. Выдохнул. Три секунды. Он закрыл глаза и потянулся к нити, которая всегда, каждую секунду его жизни, тянулась от его запястья к тёмному базальту на постаменте.
  Мир вокруг исчез. Не было лаборатории, не было гула серверов, не было запаха озона. Была только серая, бесконечная пустота и голос.
  
  Голос Астарота.
  
  Тембр был прежним - низким, бархатным, с той самой рокочущей ноткой, которая два года назад заставляла перепонки вибрировать от нечеловеческой мощи. Но ритм... ритм был другим. Исчезла театральность. Исчезли долгие, смакующие паузы. Герцог Ада говорил быстро, жёстко, с тем требовательным, рубленым темпом, которым говорят военачальники в штабе, когда время утекает, а карта на столе не сходится.
  
  "Чернокнижник, - голос звучал не в ушах, а прямо в центре сознания, тяжелый, как ртуть. - Питерский объект. Интернат на Мойке. Ты обещал схемы ротации охраны. Я жду. Окно закрывается, чернокнижник. Мне нужны имена сменных командиров и частота обновления энергетических щитов. Немедленно".
  
  Носов, укрытый маской Буйнова, не дрогнул. Он ответил ровно, с той самой хрипловатой, чуть надменной интонацией, которую отработал за семьсот тридцать дней:
  "Схемы готовы, герцог. Но канал передачи ненадёжен. Светлые маги и церковь усилили мониторинг эфира после зимних зачисток. Я передам пакет через закладку в пятницу. Ротация - каждые восемь часов. Щиты обновляются в полночь".
  Ложь лилась плавно, как хорошо смазанное масло. Гуров и Крамаровский потратили недели, чтобы придумать эту легенду про несуществующий интернат, и Носов знал её наизусть.
  
  Астарот молчал долю секунды. А затем ударил вторым вопросом - острым, внезапным, как скальпель, вскрывающий грудную клетку без наркоза.
  "И ещё, Чернокнижник. Мои тени в вашем мире шепчут, что плоть, которую ты носил... тот человек, что торговал трубами и кафелем... мертва. Его сердце остановилось в мире людей, в недостроенном корпусе. Что за кожу ты носишь сейчас?"
  
  Внутри у Носова всё сжалось в тугой, ледяной узел.
  
  Чесноков. Демон спрашивал про Чеснокова. Про тело, в котором Буйнов пришёл на щёлковскую ловушку два года назад. Тело, которое было сожжено в зеркальном контуре, когда отдел запечатывал сущность в сосуд.
  
  Они никогда не сообщали об этом через канал. В своих "отчётах" Астароту Носов говорил, что операция в Крыму и последующие действия "потребовали затаиться", что "светлые маги вышли на след", и что "Буйнов работает из глубокого подполья". Но о смерти оболочки Чеснокова не было сказано ни слова. Отдел тщательно скрывал факт запечатывания, играя в долгую игру "полезного, но осторожного агента".
  
  Откуда Астарот знает?
  
  Носов не дал себе времени на раздумья. Пауза в разговоре с герцогом Ада была равносильна признанию вины. Он ответил голосом Буйнова - злым, раздражённым, голосом мага, которого достали постоянные гонения:
  "Светлые маги устроили западню. Зеркала. Освящённый мел. Я разорвал контур и ушёл, но плоть была выжжена дотла. Пришлось прыгать в новую оболочку на ходу. Сейчас я в теле серого человека. Абсолютно рядового. У него нет семьи, нет связей, он одиночка. Идеально для тихой работы. Имени я не назову, герцог. Эфир кишит ищейками ФСБ и церкви".
  
  Астарот слушал. Давление в голове было плотным, тяжёлым, как вода на дне океана. Герцог взвешивал каждое слово, каждую интонацию.
  
  "Ты осторожен, Чернокнижник, - наконец произнёс Астарот. Темп чуть сбавился, но требовательность осталась. - Это хорошо. Но осторожность не должна становиться трусостью. Питерский объект - приоритет. Схемы должны быть у меня в пятницу. Иначе я найду того, кто сделает это быстрее тебя. Конец связи".
  Нить оборвалась.
  
  Носов открыл глаза. Рубашка на спине была мокрой от пота. Рунический круг на запястье горел так, будто к нему приложили раскалённый уголь. Он медленно вытер ладонь о джинсовую ткань на бедре и посмотрел на Семака.
  - Зови Крамаровского, - сказал Носов. Голос был хриплым. - Срочно. И Ватникова.
  
  Через семь минут в лаборатории было тесно.
  Крамаровский стоял у постамента, заложив руки за спину. Его тяжёлое, скуластое лицо было каменным, тёмные глаза под густыми бровями смотрели на сосуд с тем выражением, с каким сапёр смотрит на мину замедленного действия. Ватников, безупречный даже под землёй, в тёмно-синем костюме, стоял чуть поодаль, скрестив руки на груди. Его светлые, голубые глаза были прищурены.
  
  Носов пересказал разговор. Слово в слово. Интонацию в интонацию.
  Когда он закончил, в лаборатории повисла тишина, нарушаемая лишь тихим писком кулеров на серверных стойках.
  
  - Питерский объект - это приманка, - сказал Ватников первым. Его голос был ровным, протокольным. - Мы это знаем. Он это знает? Нет. Он требует схемы ротации. Значит, он всерьёз собирается атаковать несуществующий интернат на Мойке. Это подтверждает, что наш пакет дезинформации сработал.
  
  - Сработал, - согласился Крамаровский. Он медленно забарабанил тяжёлыми пальцами по базальтовому основанию постамента. - Но это не главное. Главное - второй вопрос. Про Чеснокова.
  
  Носов кивнул.
  - Астарот сказал: "Мои тени в вашем мире шепчут". Он знает, что тело Чеснокова мертво. Что оно сгорело в зеркальном контуре в Щёлково.
  Ватников чуть наклонил голову.
  
  - Официально, - произнёс подполковник, - по линии МВД и МЧС это был бытовой пожар с обрушением перекрытий в недострое. Два трупа. Демон ушёл, бросив оболочку. Внутренние отчёты тринадцатого отдела засекречены по форме "ноль-один". Доступ есть только у присутствующих в этой комнате, плюс Гуров и аналитическая группа. Утечки из отдела быть не могло.
  
  - Значит, утечки и не было, - сказал Семак. Он стоял, прислонившись плечом к медной панели стены, и крутил в пальцах незажжённую трубку. - Анатолий Петрович, мы два года играем с ними в глухой телефон. Мы думали, что сосуд - это единственная ниточка, которая связывает нас с той стороной. Что Астарот видит наш мир только через призму того, что ему докладывает "Буйнов".
  
  Семак оттолкнулся от стены и сделал шаг к столу. В его глазах горел тот самый холодный, академический азарт, который появляется у исследователя, когда теория внезапно переворачивается с ног на голову.
  
  - Но Астарот не спрашивал: "Правда ли, что Чесноков мёртв?". Он утверждал. Он знал. Значит, у него есть глаза и уши здесь. В Москве. В нашем мире. Независимые от сосуда.
  
  Крамаровский перестал барабанить пальцами.
  
  - Ты хочешь сказать, Ролан, что у демонов есть собственная агентурная сеть?
  - Я хочу сказать, Анатолий Петрович, что мы не единственный мост между мирами, - тихо, но отчётливо произнёс Семак. - Просто до сих пор думали, что единственный. Мы искали прорывы. Разломы. Энергетические всплески. Мы думали, что они могут проникать сюда только грубой силой, через щели, как Буйнов. А что, если нет? Что, если у них здесь есть люди? Оккультисты. Последователи. Те, кто служит им не за страх, а за деньги, за власть, за обещания? Те, кто читает сводки МЧС и могут делать выводы. Те, кто работает в моргах. Те, кто убирают территорию.
  
  Тишина в лаборатории стала плотной, почти осязаемой.
  
  Носов смотрел на тёмный сосуд. Два года. Два года он сидел перед этим камнем, выстраивал анфилады полуправды, прятался в тумане, носил маску, которая прирастала к коже. Он думал, что поле боя - это канал связи. Что враг находится там, за барьером, в сером свете без солнца.
  А враг был здесь. Ездил в метро. Пил кофе. Читал новости. Смотрел на него, Носова, из толпы.
  
  - Если у них есть сеть, - медленно сказал Ватников, ломая тишину, - значит, они знают про нас больше, чем мы думаем. Они знают про Татьяну. Они знают про Щёлково. Они могут знать про эту лабораторию.
  - Не факт, - возразил Крамаровский. - Если бы они знали про лабораторию, мы бы уже были мертвы. Сеть есть, но она ограничена. Она собирает крохи. Слухи. Косвенные признаки. Астарот проверяет "Буйнова", потому что его "тени" дали ему обрывок информации - про смерть Чеснокова, - но не дали полной картины. Он не знает, что Буйнов в сосуде. Он думает, что Буйнов на свободе, просто сменил шкуру.
  - Значит, мы должны подтвердить его уверенность, - сказал Носов.
  Крамаровский посмотрел на него.
  - Как именно, Михаил?
  - Мы ответили ему полуправдой, - сказал Носов, вспоминая свой ответ в эфире. - Я сказал, что светлые маги устроили западню, оболочка выгорела, и я прыгнул в нового носителя. В "серого человека без семьи". Я отказался назвать имя, сославшись на то, что эфир прослушивается мощными врагами. Это звучит логично. Это звучит как паранойя загнанного мага.
  - Паранойя - лучшая броня, - кивнул Семак. - Астарот поверил. Но он потребовал схемы по Питеру в пятницу.
  - Гуров подготовит новые схемы, - сказал Ватников. - Мы добавим туда "слепые пятна". Пусть их штурмовая группа, если она у них есть, бегает по несуществующим дворам и вскрывает пустые чердаки на Мойке. Это даст нам время.
  - Время на что? - спросил Семак, прищурившись.
  - На поиск этой самой сети, - ответил Крамаровский. Голос его стал глуше, ниже. Он подошёл к столу, где лежали распечатки, и сгрёб их в стопку. - Борис, подними все архивы за последние два года. Любые странные смерти среди оккультистов. Любые утечки из смежных ведомств. Любые аномальные финансовые потоки в эзотерических салонах. Если у них есть люди в Москве, эти люди должны есть, спать и тратить деньги.
  - Понял, - сказал Ватников.
  Крамаровский повернулся к Носову.
  - Ты молодец, Михаил. Выдержал удар. Но теперь правила меняются. Ты больше не просто голос из сосуда. Ты - приманка для двойной игры. Астарот будет использовать тебя, чтобы передавать задания своей московской сети. А мы будем использовать тебя, чтобы вычислить эту сеть.
  Носов кивнул. Он чувствовал, как джинсовая ткань рубашки липнет к мокрой спине.
  - Я готов, - сказал он.
  - Знаю, - сказал Крамаровский. - Иди домой, выспись. Завтра в половине шестого - плановый сеанс. Спроси его, кого он собирается послать на Мойку. Пусть думает, что ты хочешь координировать действия с его людьми. Может, он назовёт имя. Или кличку.
  
  Носов встал. Попрощался кивком и пошёл к двери.
  
  В коридоре было пусто. Лампы гудели, отбрасывая на крашеные стены ровный, больничный свет. Носов шёл к лифту и думал о том, что маска трещит. Но не изнутри. Не потому, что он устал. Не потому, что лярвы в его квартире стали смелее и теперь скользили по потолку, пока он чистил зубы.
  
  Маска трещит снаружи. Потому что противник оказался умнее. Потому что тёмные силы не просто сидели в своём сером мире и ждали, пока им принесут жертву. Они работали. Они строили логистику. Они вербовали.
  
  Носов вышел на улицу. Майский вечер был тёплым, воздух пах тополиным пухом и выхлопными газами. Москва кипела. Миллионы людей спешили домой, стояли в пробках, смеялись в кафе на летних верандах.
  
  Носов сел в машину, но не стал сразу заводить мотор. Он посмотрел в зеркало заднего вида. На своё лицо. Русо-каштановые волосы с проседью. Голубые глаза. Мягкие черты. Лицо человека, которого никто не заметит в толпе. Лицо хамелеона.
  
  Где-то в этом городе, в одной из миллионов квартир, или в баре, или в офисе с видом на Москву-реку, сидел кто-то, кто служил Астароту. Кто-то, кто донёс герцогу про сгоревшее тело Чеснокова. Кто-то, кто ждал пятницы, чтобы получить схемы несуществующего интерната.
  
  Носов завёл двигатель. Включил радио. Из динамиков полилась какая-то лёгкая, незатейливая поп-музыка. Он выехал на проспект и растворился в потоке машин.
  
  Игра перестала быть шахматной партией по переписке. Противник сидел за тем же столом. И Носову предстояло найти его, прежде чем тот найдёт Татьяну.
  
  ## Глава 4. "Трость"
  
  Зал был арендован по часам - тот самый, на третьем этаже бизнес-центра "Омега" у метро "Бауманская", который Носов снимал каждую вторую и четвёртую субботу месяца вот уже два года подряд. Помещение было рассчитано на восемьдесят человек, но сегодня пришло сорок три - Носов считал по головам, не прерывая лекции, автоматически, как считал шаги по ту сторону барьера. Сорок три. Семь новых лиц. Два постоянных не пришли - один уехал в отпуск, вторая заболела, он знал, потому что ему написали. Остальные сидели рядами на пластиковых стульях, поставленных полукругом перед невысоким подиумом, на котором стоял Носов, и слушали.
  
  Он говорил о третьем коде.
  
  "Коды взлома Вселенной" - так называлось учение, которое Носов выстроил за два года, кирпич за кирпичом, полуправда за полуправдой, как строил всё остальное в своей жизни. Не секта - он ненавидел это слово и поправлял каждого, кто его произносил. Движение. Школа. Система практических знаний о тонких структурах реальности, адаптированная для тех, кто не родился с даром, но хочет научиться видеть. Носов придумал её не сам - вернее, не совсем сам. Костяк взял из легенды, которую Крамаровский и Гуров собрали для него два года назад: чёрный маг, создатель нового религиозного движения, пять лет по сто пятьдесят девятой, освобождение в начале пятнадцатого года, жизнь в Москве, нужда в деньгах. Но за два года легенда обросла мясом, деталями, привычками, интонациями - и стала почти настоящей. Почти.
  
  - Третий код, - говорил Носов, стоя на подиуме в свободных тёмно-серых брюках и белой рубашке с закатанными до локтей рукавами, - это не то, что вы думаете. Это не заклинание. Не формула. Не набор слов, которые нужно произнести в определённом порядке. Третий код - это состояние. Точнее - отсутствие состояния. Вы перестаёте быть тем, кто смотрит, и становитесь тем, на что смотрят. Понимаете разницу?
  
  В зале кто-то кивнул. Кто-то записывал в блокнот. Женщина в третьем ряду, лет пятидесяти, в вязаной шали, несмотря на июньскую жару, смотрела на Носова с тем выражением, которое он видел у всех своих адептов без исключения: смесь восхищения, лёгкого страха и абсолютной уверенности в том, что человек перед ними знает то, чего не знают они. Носов не разубождал. Это было частью работы.
  
  - Возьмите любой предмет, - продолжал он, поднимая со стола обычную шариковую ручку. - Ручку. Камень. Стакан. Что угодно. Вы смотрите на него и видите ручку. Форму. Цвет. Назначение. Это первый слой. Второй слой - вы чувствуете его энергию. Тёплый он или холодный. Живой или мёртвый. Третий слой - вы перестаёте быть тем, кто смотрит. Вы становитесь ручкой. Вы не смотрите на ручку. Вы и есть ручка. И тогда ручка рассказывает вам всё, что о ней нужно знать. Кто её держал. Что ею писали. Кто её купил. Кто выбросил.
  
  Он положил ручку обратно на стол. Улыбнулся - чуть, одними уголками губ, не глазами. Улыбка была выверенной, как всё остальное. Не широкой, не театральной. Улыбка человека, который знает больше, чем говорит, и говорит ровно столько, сколько нужно.
  
  - Вопросы?
  
  Вопросы были всегда. Носов отвечал на них ровно по три минуты каждый - не больше, не меньше, - и в этих ответах не было ничего настоящего. Ни одной крупицы реального знания. Только конструкция. Анфилада. Комнаты, в каждой из которых лежало немного правды и много вымысла, перемешанных так тщательно, что сам чёрт не отличил бы шов. Бабушка из Ряжска. Комната в коммуналке. Зал суда. Пять лет. Всё это было в его лекциях, в его интонациях, в том, как он держал паузу и как отводил взгляд. Легенда жила в нём. Легенда была им.
  
  Именно поэтому он заметил его сразу.
  
  Мужчина сидел в последнем ряду, у самой стены, и не записывал. Не кивал. Не смотрел на подиум с тем выражением, которое было у всех остальных. Он просто сидел. Высокий - даже сидя было видно, что роста в нём метра под два, - в летнем костюме светло-бежевого цвета, в котором, несмотря на жару, не было ни пятна пота, ни единой складки. Костюм сидел идеально, как сидят костюмы, сшитые на заказ, а не купленные в магазине. Рубашка под пиджаком - белая, без галстука, верхняя пуговица расстёгнута. Голова - лысая. Не бритая налысо, а именно лысая, с тем блеском, который появляется на коже, когда волосяные фолликулы давно перестали работать. Лицо - длинное, узкое, с резко очерченными скулами и глубоко посаженными глазами, цвет которых Носов не мог определить с расстояния. Может, серые. Может, стальные. Может, просто пустые.
  
  В правой руке, между коленями, он держал трость.
  
  Не палку. Не трость для ходьбы. Трость. Тёмное дерево, покрытое лаком, с металлическим набалдашником - не серебряным, не золотым, а каким-то тусклым, матовым, как старая латунь. Он держал её обеими руками, положив ладони одна на другую, и пальцы его были длинными, тонкими, с безупречно чистыми ногтями.
  
  Носов увидел его на седьмой минуте лекции. Увидел и не отвёл взгляд. Не изменил интонацию. Не сбился. Просто продолжил говорить о третьем коде, о том, как перестать быть тем, кто смотрит, и стать тем, на что смотрят, - и одновременно считал. Считал расстояние до последнего ряда. Считал количество людей между собой и мужчиной в бежевом костюме. Считал секунды, которые тот сидел неподвижно, не мигая, не шевелясь, не записывая.
  
  Мужчина сидел так всю лекцию. Сорок минут. Ни разу не пошевелился. Ни разу не посмотрел в телефон. Ни разу не оглянулся на соседей. Просто сидел и смотрел на Носова. И трость стояла между его коленями, и пальцы лежали на набалдашнике, и глаза - серые, стальные, пустые - не отводились.
  
  ---
  
  После лекции адепты расходились не сразу. Кто-то подходил к подиуму, задавал вопросы лично, просил автограф на распечатке с кодами, благодарил. Носов отвечал каждому - ровно по минуте, не больше, не меньше, - улыбался, кивал, пожимал руки. Это было частью ритуала. Часть легенды. Чёрный маг, который доступен. Который не прячется. Который отвечает.
  
  Мужчина в бежевом костюме подошёл последним.
  
  Он встал из-за стола, где Носов складывал распечатки в папку, и подошёл не торопясь, с той неторопливостью, с которой ходят люди, уверенные, что их дослушают. Трость он держал в правой руке, чуть впереди себя, и при каждом шаге она касалась пола - не опиралась, а именно касалась, как касаются поверхности, проверяя, настоящая ли она.
  
  - Михаил Андреевич, - произнёс он. Голос был низким, ровным, с той суховатой хрипотцой, которая бывает у людей, привыкших говорить мало и по делу. - Позвольте представиться.
  
  - Конечно, - сказал Носов, поднимая голову. Вблизи мужчина был ещё выше, чем казался из зала. Два метра, может, чуть больше. Костюм сидел безупречно. На лацкане пиджака не было ни пылинки. На лысой голове не было ни единого пятнышка. Кожа была гладкой, чуть бледной, с тем оттенком, который бывает у людей, не бывающих на солнце. Никогда.
  
  - Меня зовут Аркадий Львович, - сказал мужчина. - Я представляю интересы одного нашего общего знакомого. Вы понимаете, о ком я говорю.
  
  Носов не моргнул. Не изменился в лице. Просто посмотрел на мужчину с тем выражением, которое выстроил за два года: лёгкое любопытство, чуть приподнятая бровь, улыбка одними уголками губ. Выражение человека, который слышит имя и не понимает, о ком речь. Не потому, что не знает. А потому, что привык не знать.
  
  - Аркадий Львович, - повторил Носов, пробуя имя на вкус. - Боюсь, я не понимаю, о каком знакомом идёт речь. У меня много знакомых. И, честно говоря, память у меня не та, что была раньше. Возраст.
  
  - Возраст, - повторил мужчина. Не вопрос. Констатация. Его стальные глаза смотрели на Носова без выражения. Не враждебно. Не дружелюбно. Просто смотрели. Как смотрят на предмет, который нужно оценить. - Конечно. Возраст. Я понимаю.
  
  Он сделал паузу. Короткую. Ровно такую, чтобы собеседник успел почувствовать неловкость. Носов не почувствовал. Носов чувствовал неловкость тогда, когда хотел.
  
  - Общий знакомый, - продолжил мужчина, - просил передать, что он помнит о договорённостях. О тех, которые были заключены... некоторое время назад. Он просил узнать, как продвигается работа. И ещё. - Он чуть наклонил голову набок. - Он просил узнать, как вы себя чувствуете. После всего.
  
  Носов пожал плечами. Не много. Не мало. Ровно столько, сколько пожимает плечами человек, который не понимает, о чём его спрашивают, но не хочет грубить.
  
  - Аркадий Львович, я не знаю, о каких договорённостях вы говорите. И не знаю, кто ваш общий знакомый. Я стёр все телефоны после... - он сделал паузу, подбирая слово, - после известных событий. Уехал из города. Вернулся. Начал заново. Новые люди. Новые контакты. Старые... - он развёл руками. - Старые я не помню. Не хочу помнить. Память - это роскошь, которую я себе больше не позволяю.
  
  Мужчина молчал. Смотрел на Носова. Его пальцы лежали на набалдашнике трости, и Носов видел, что они чуть сжались - не сильно, едва заметно, как сжимаются пальцы человека, который принимает решение.
  
  - Вы не помните, - повторил мужчина. Не вопрос.
  
  - Не помню, - подтвердил Носов.
  
  - И телефоны стёрли.
  
  - Все до единого. Форматировал аппарат. Сим-карту выбросил. У меня новая. Новый номер. Новая жизнь.
  
  Мужчина кивнул. Медленно. Один раз. Потом ещё раз. Как кивает человек, который получил ответ, который ожидал, но который его не устраивает.
  
  - Хорошо, - сказал он. - Я передам. Что вы не помните. Что телефоны стёрты. Что новая жизнь. - Он помолчал. - А если вспомните?
  
  Носов улыбнулся. Той самой улыбкой. Уголками губ. Не глазами.
  
  - Тогда, вероятно, вспомню. Но не сегодня. И не завтра. Память - штука капризная. Приходит, когда хочет. Не когда её просят.
  
  Мужчина смотрел на него ещё несколько секунд. Его стальные глаза не мигали. Не отводились. Просто смотрели. И в этом взгляде не было ни угрозы, ни любопытства, ни раздражения. Было что-то другое. Что-то, для чего Носов не нашёл названия. Оценка, может быть. Та самая, холодная, методичная, как у человека, который рассматривает деталь под микроскопом и решает, годится ли она.
  
  - Что ж, - сказал мужчина наконец. - Приятно было познакомиться, Михаил Андреевич. Лекция интересная. Третий код - любопытная концепция.
  
  - Благодарю, - сказал Носов.
  
  Мужчина повернулся. Медленно. Плавно. С той неторопливостью, с которой ходят люди, уверенные, что им некуда торопиться. Трость коснулась пола. Один раз. Два. Три. Каждый шаг сопровождался тихим, ровным стуком - не громким, но отчётливым, как стук метронома. Тук. Тук. Тук.
  
  И у самой двери, на пороге зала, он остановился. Не обернулся. Просто остановился. Трость замерла на полу. Пальцы сжались на набалдашнике.
  
  - Михаил Андреевич, - произнёс он, не поворачивая головы. Голос был тем же - низким, ровным, сухим. Но в нём было что-то новое. Что-то, чего не было раньше. Не угроза. Не предупреждение. Скорее - констатация. Простая, ровная, безэмоциональная. Как говорят "завтра будет дождь".
  
  - Там вами довольны.
  
  Три слова. Произнесённые ровно. Без интонации. Без паузы. Просто - три слова, брошенные через плечо, как бросают монету в пустую комнату.
  
  Тук. Тук. Тук. Трость застучала по полу. Мужчина вышел. Не обернулся. Дверь закрылась за ним с тихим щелчком.
  
  ---
  
  Носов стоял посреди пустого зала.
  
  Сорок три стула. Полукруг. Подиум. Стол с распечатками. Шариковая ручка, которую он поднимал во время лекции. Всё на месте. Всё как было. Только запах - лёгкий, едва уловимый, не парфюм, не табак, а что-то другое. Металлическое. Холодное. Как пахнет старая батарея зимой. Или как пахнет воздух после грозы, только без озона. Просто металл. И холод.
  
  Носов стоял и думал.
  
  Там вами довольны.
  
  Три слова. Произнесённые на пороге. Без поворота головы. Без взгляда. Просто - три слова. И ушёл. Не обернулся. Не дождался ответа. Не спросил, понял ли Носов. Не уточнил, кто именно доволен. Не назвал имени. Не назвал места. Не назвал ничего.
  
  Там.
  
  Где - там? По ту сторону барьера? В сером мире без солнца, среди кристаллических наростов и прибойного гула? В резиденции Астарота, на возвышении из тёмного кристалла? Или здесь, в этом мире, в Москве, в июне, среди сорока трёх стульев и пластиковых папок с распечатками?
  
  Носов не знал. И это было хуже всего.
  
  Он подошёл к столу. Сел. Положил обе ладони на столешницу, чувствуя гладкий пластик. Закрыл глаза. Открыл. Посмотрел на дверь, через которую вышел мужчина. Дверь была обычной. Деревянной, с металлической ручкой. За ней - коридор. За коридором - лифт. За лифтом - улица. Июнь. Жара. Москва.
  
  Носов достал телефон. Набрал Крамаровского.
  
  - Это Носов, - сказал он. - Лекция закончилась. Был гость.
  
  - Какой гость? - голос Крамаровского был ровным, деловым.
  
  - Мужчина. Высокий. Лысый. Летний костюм, бежевый. Трость. Назвался Аркадием Львовичем. Сказал, что представляет интересы общего знакомого. Спрашивал о договорённостях. О работе. О самочувствии.
  
  Пауза. Короткая. Носов слышал, как Крамаровский дышит. Ровно. Спокойно.
  
  - Что ты ответил?
  
  - Стандартное. Не помню. Телефоны стёрты. Новая жизнь. Новая сим-карта. Память капризная.
  
  - И он ушёл?
  
  - Ушёл. На пороге остановился. Не обернулся. Сказал: "Там вами довольны". И ушёл. Трость стучала по полу. Тук. Тук. Тук.
  
  Пауза. Длиннее. Носов слышал, как Крамаровский положил трубку на стол. Потом поднял. Потом снова положил.
  
  - Михаил, - сказал Крамаровский. - Ты уверен, что это не через сосуд?
  
  - Уверен, - сказал Носов. - Через сосуд связь идёт по расписанию. Каждый день. В девять утра. Я сажусь. Киреев нажимает кнопку. Канал открывается. Я говорю. Астарот отвечает. Это ритуал. Это процедура. А этот человек пришёл физически. Во плоти. В зал. Сел в последний ряд. Слушал лекцию. Сорок минут. Ни разу не пошевелился. Ни разу не посмотрел в телефон. Просто сидел и смотрел на меня.
  
  Тишина. Долгая. Тяжёлая.
  
  - Это значит, - сказал Крамаровский медленно, - что проверка идёт не только через канал. Не только через сосуд. Кто-то ещё. Здесь. В городе. Смотрит на тебя глазами. Живыми глазами.
  
  - Да, - сказал Носов.
  
  - И ты не знал об этом.
  
  - Не знал.
  
  - И мы не знали.
  
  - Нет.
  
  Крамаровский молчал. Носов слышал, как он барабанит пальцами по столешнице. Медленно. Задумчиво. Тем самым ритмом, который в отделе давно научились читать как признак того, что начальник просчитывает партию на несколько ходов вперёд.
  
  - Значит, они проверяют тебя дольше, чем мы думали, - сказал Крамаровский. - Не с того момента, как ты сел перед сосудом. Раньше. Может, с того момента, как ты вернулся из параллельного мира. Или даже раньше. Мы не знаем. Мы думали, что проверка идёт через канал. Через Астарота. Через слова. А она идёт и через глаза. Через живых людей.
  
  - Да, - сказал Носов.
  
  - И мы отстаём, - сказал Крамаровский. Не вопрос. Констатация. - Мы отстаём на шаг. Может, на два. И мы не знаем, сколько ещё таких Аркадиев Львовичей ходят по Москве. Сколько ещё пар глаз смотрят на тебя.
  
  Носов молчал. Он думал о мужчине в бежевом костюме. О его стальных глазах. О его длинных пальцах на набалдашнике. О его голосе - низком, ровном, сухом. О трёх словах, брошенных через плечо. "Там вами довольны".
  
  Там.
  
  Где - там? Носов не знал. И это было хуже всего.
  
  - Что мне делать? - спросил он.
  
  - Ничего, - сказал Крамаровский. - Абсолютно ничего. Ты не меняешь поведения. Не меняешь расписания. Не меняешь легенду. Ты продолжаешь читать лекции. Продолжаешь сидеть перед сосудом. Продолжаешь быть тем, кем ты был последние два года. Если они проверяют - пусть проверяют. Пусть видят то, что мы хотим, чтобы они видели. Но, Михаил...
  
  - Да?
  
  - Будь внимательнее. Если этот Аркадий Львович придёт снова - не меняй ни слова. Отвечай так же. Ты не помнишь. Ты не знаешь. Ты стёр телефоны. Новая жизнь. Память капризная. И если он спросит что-то новое - что-то, чего мы не предусмотрели, - не импровизируй. Скажи, что не знаешь. Скажи, что не помнишь. Скажи, что подумаешь. Но не импровизируй. Никогда. Только не с ними.
  
  - Понял, - сказал Носов.
  
  Он положил трубку. Посидел ещё несколько секунд, глядя на пустой зал. Сорок три стула. Полукруг. Подиум. Дверь, через которую вышел неизвестный мужчина в бежевом костюме.
  
  Носов встал. Взял папку с распечатками. Выключил свет. Вышел из зала. Запер дверь. Пошёл по коридору к лифту.
  
  В лифте он посмотрел на своё отражение в тёмном стекле. Тридцать три года. Русо-каштановые волосы с проседью. Голубые глаза с сероватым отливом. Мягкие черты лица. Впалые щёки. Губы сомкнуты без выраженной улыбки. Ничего не изменилось. И одновременно всё изменилось.
  
  Лифт доехал до первого этажа. Двери открылись. Носов вышел. Июнь. Жара. Москва. Миллионы людей. Миллионы глаз. И среди них - кто-то высокий, лысый, в бежевом костюме. Связной?
  
  Носов шёл по улице. В руке - папка с распечатками. В кармане - телефон. В голове - три слова. "Там вами довольны". И он не знал, где - там. И кто - доволен. И что это значит.
  
  Но он знал одно: маска трещит. Не изнутри. Снаружи. Кто-то стучит в неё тростью. Тук. Тук. Тук. И спрашивает: ты тот, за кого себя выдаёшь?
  
  И где-то там, в штабе, Крамаровский сидит за столом и барабанит пальцами по столешнице. Медленно. Задумчиво. И думает о том, что они отстают. На шаг. Может, на два. И что игра, которую они ведут два года, оказалась сложнее, чем они думали.
  
  Потому что хамелеон не знает, сколько глаз смотрит на него из темноты.
  
  А глаза смотрят.
  
  Всегда.
  
  ## Глава 5. "Клетка"
  
  Татьяна поняла, что что-то не так, по запаху.
  
  Не по разговору, не по взгляду, не по тому, как отец поставил портфель у двери - хотя и портфель он поставил не туда, где ставил всегда, а ближе к стене, как будто собирался уйти снова через пять минут. По запаху. От папы пахло не офисом, не метро, не тем лёгким одеколоном, который мама подарила ему на двадцать третье февраля и который он использовал с методичностью человека, выполняющего служебную инструкцию. От него пахло чужим табаком. Чужим кофе. И чем-то ещё - металлическим, холодным, как пахнет воздух перед грозой, когда ещё ничего не громыхает, но волосы на руках уже встают.
  
  - Пап, - сказала она из своей комнаты, не оборачиваясь от планшета, на котором рисовала что-то тёмное и угловатое. - Ты сегодня поздно.
  
  - Да, - сказал отец. Одно слово. Обычно он добавлял что-то ещё: "пробки", "совещание затянулось", "извини, мелкая". Сегодня - одно слово. И шаг в сторону кухни, где мама уже грела суп.
  
  Татьяна повернула голову. Посмотрела в коридор. Отец стоял спиной к ней, снимал куртку, и плечи у него были чуть выше обычного - не подняты, а именно выше, как у человека, который весь день провёл сжатый и забыл разжаться.
  
  Она вернулась к рисунку. Угловатое тёмное нечто на планшете обзавелось пастью. Пасть получилась хорошей - с зубами, которые не помещались внутри, и поэтому торчали наружу, как гвозди из старой доски.
  
  "Что-то случилось, - подумала Татьяна. - Что-то конкретное. Не абстрактное".
  
  Она научилась различать это за два года. Абстрактное - это когда папа приходил уставший, но ровный, и говорил "много работы", и мама кивала, и все расходились по комнатам. Конкретное - это когда папа приходил и не говорил ничего, и мама не спрашивала, и тишина на кухне становилась густой, как кисель, который слишком долго варили.
  
  Сегодня был кисель.
  
  ---
  
  На тренировке она поняла это ещё лучше.
  
  Тренировочный центр располагался в подвале старого здания на Пречистенке - не того, где она училась в школе, а другого, с отдельным входом со двора, где на двери висела табличка "Лаборатория прикладной биоэнергетики" и код замка, который меняли каждые две недели. Татьяна знала код. Знала его наизусть, как знают наизусть номер автобуса, на котором ездят каждый день.
  
  Сегодня у двери стоял человек.
  
  Не охранник в привычном смысле - не в форме, не с рацией, не с тем скучающим выражением, которое бывает у людей, чья работа состоит в том, чтобы сидеть и ничего не делать. Этот был в тёмной куртке, без формы, и стоял не за дверью, а рядом с ней, чуть в стороне, и смотрел не на Татьяну, а мимо неё, на двор. Но смотрел так, как смотрят люди, которые видят не двор. Которые видят то, что за двором.
  
  - Добрый вечер, - сказал он, когда Татьяна подошла. Голос ровный, негромкий. - Код не набирайте, я открою.
  
  - А почему? - спросила Татьяна. Не потому, что ей было интересно. Потому, что кто-то изменил правило. А когда кто-то меняет правило, нужно понять, зачем.
  
  - Новая процедура, - сказал человек и набрал код сам. Дверь щёлкнула. - Проходите.
  
  Внутри, в коридоре, пахло озоном - как пахнет всегда после того, как она выходит из кресла, только сильнее. Сильнее, чем должно быть после обычной стабилизации. Татьяна потянула носом и подумала, что кто-то тренировался здесь до неё. Кто-то другой. Кто-то, кто не держал поле в границах три минуты, а делал что-то ещё.
  
  Семак сидел в углу на своём складном стуле. Курил. В подвале. Там, где курить было категорически запрещено последние три года.
  
  - Ролан Артурович, - сказала Татьяна, останавливаясь у двери в зал. - Здесь нельзя курить.
  
  - Знаю, - сказал Семак. Не убрал трубку. Выпустил струю дыма, которая потянулась к вентиляции. - Сегодня можно.
  
  - Кто разрешил?
  
  - Я себе разрешил. - Семак посмотрел на неё. Его тёмные глаза были спокойными, но за спокойствием лежало что-то другое. Что-то, что Татьяна научилась читать за два года. Не страх. Не злость. Ожидание. Как у человека, который знает, что сейчас что-то произойдёт, и не знает, хорошее или плохое.
  
  - Что случилось? - спросила Татьяна.
  
  - Ничего, - сказал Семак. - Садись. Сегодня не стабилизация. Сегодня диагностика. Просто посидишь в кресле, а техники посмотрят на графики. Ничего делать не нужно.
  
  - А почему охрана у двери?
  
  Семак затянулся. Выпустил дым. Посмотрел на неё поверх струйки.
  
  - Потому что я так решил, - сказал он. - Садись, Татьяна.
  
  Она села. Не потому, что послушалась. А потому, что хотела посмотреть, что будет дальше. Послушание - это когда делаешь то, что говорят, потому что так надо. А она делала то, что говорили, потому что хотела увидеть. Это другое. Это не послушание. Это разведка.
  
  ---
  
  Вечером она подслушивала.
  
  Не специально. То есть сначала не специально. Просто встала попить воды, и на кухне горел свет, и папа с мамой сидели за столом, и папа говорил тихо, а мама слушала, и Татьяна остановилась в коридоре, у холодильника, и не пошла дальше.
  
  - ...не могу сказать, что именно, - говорил папа. Голос был глухой, усталый, как у человека, который весь день говорил с людьми и к вечеру забыл, как звучит его собственный голос. - Но режим усилен. Не на один уровень. На два. Это значит, что есть конкретная угроза. Конкретная, не общая.
  
  - Тане? - спросила мама. Тихо. Так тихо, что Татьяна едва расслышала.
  
  Папа молчал. Долго. Секунд пять. Может, семь.
  
  - Не могу сказать, - повторил он.
  
  - Папа, - сказала Татьяна, входя в кухню. - Я хочу пить.
  
  Они оба повернулись. Папа - быстро, как человек, которого застали. Мама - медленнее, с тем выражением, которое бывает, когда хочешь сказать одно, а говоришь другое.
  
  - Пей, конечно, - сказала мама. Голос ровный. Слишком ровный.
  
  Татьяна налила воду из-под крана. Выпила. Посмотрела на папу. Папа посмотрел на неё. И в его глазах было то самое - не страх, не злость, а вина. Та самая, которая бывает, когда ты знаешь, что должен сказать правду, но не можешь, потому что правда опаснее лжи.
  
  - Пап, - сказала Татьяна. - Мне шестнадцать. Я не маленькая.
  
  - Знаю, - сказал папа. - Иди спать, мелкая.
  
  Она пошла. Не потому, что послушалась. А потому, что на сегодня информации было достаточно. Завтра будет больше.
  
  ---
  
  На следующий день она пошла за папой.
  
  Не далеко. Не героически. Просто - вышла из школы на двадцать минут раньше, села в тот же автобус, что и папа обычно, и вышла на две остановки позже, чем должна была. Папа шёл по тротуару, чуть впереди, в своей серой куртке, с портфелем, и не оглядывался. Он никогда не оглядывался. Потому что не ждал, что за ним пойдёт дочь.
  
  Она шла за ним три остановки. До метро. Он спустился в переход, и она спустилась за ним. Он прошёл турникет, и она прошла за ним, прижавшись к потоку людей. Он сел в поезд на кольцевую, и она села в соседний вагон, и смотрела через стекло, как он сидит, глядя в пол, и губы у него шевелятся, как будто он повторяет что-то про себя.
  
  Он вышел на "Проспекте Мира". Она вышла за ним.
  
  Он пошёл не к дому. Он пошёл в другую сторону. В сторону, где не было их дома, не было школы, не было ничего знакомого. Он пошёл к зданию, которое выглядело как обычный офисный центр - стекло, бетон, вывеска какой-то страховой компании. Но у входа стояли двое. Не охранники в форме. Двое в гражданском, с тем выражением, которое Татьяна видела у человека у двери тренировочного центра.
  
  Папа показал им что-то. Пропуск, наверное. Или карточку. Они кивнули. Он вошёл.
  
  Татьяна стояла на другой стороне улицы, за киоском с шаурмой, и смотрела на это здание. Стекло. Бетон. Страховая компания. И двое у входа, которые не охранники.
  
  Она достала телефон. Сфотографировала здание. Посмотрела на фотографию. Посмотрела на здание. Убрала телефон.
  
  И пошла обратно. Не потому, что испугалась. А потому, что на сегодня было достаточно.
  
  ---
  
  В штабе, на третьем подземном уровне, Ватников стоял у окна и говорил. Говорил ровно, безэмоционально, как всегда, но Носов, сидевший на стуле у стены, слышал в этой ровности то, что Крамаровский, возможно, не слышал. Осторожность. Ватников был осторожен. А Ватников бывал осторожен редко.
  
  - Я предлагаю рассмотреть вариант, - сказал Ватников. - Не как решение. Как возможность.
  
  Крамаровский сидел за столом, откинувшись в кресле, и его тёмные глаза смотрели на Ватникова с тем выражением, которое бывает у человека, который уже знает, что ему скажут, но хочет услышать это вслух.
  
  - Какой вариант? - спросил он.
  
  - Привлечь Смолякову к работе с сосудом.
  
  Тишина. Семак в углу перестал курить. Киреев за вторым столом поднял голову от ноутбука. Носов не изменился в лице, но перестал крутить карандаш в пальцах.
  
  - Поясни, - сказал Крамаровский.
  
  - Сосуд запечатан, - сказал Ватников. - Сигнатура Буйнова внутри. Мы знаем это. Семак знает это. Киреев знает это. Но мы не знаем, что происходит внутри. Спит он. Ждёт. Думает. Меняется. Мы не знаем. Потому что у нас нет инструмента, который может это определить. Обычные маги упираются в потолок. Семак говорит: печать держит, но что за печатью - он не видит. Киреев говорит: программа не даёт результата, потому что внутри сосуда нет текста, нет структуры, нет того, что можно расшифровать. А вот Смолякова...
  
  - Ей шестнадцать, - сказал Крамаровский.
  
  - Ей шестнадцать, - согласился Ватников. - И её сигнатура в четыре раза превышает норму. Семак подтвердил это два года назад. Она видит то, что не видят другие. Не потому, что обучена. Потому что у неё дар такого порядка.
  
  - Она не обучена, - повторил Крамаровский. - Ей шестнадцать лет. Она не понимает, что делает. Два года назад она снесла Семака со стула, потому что разозлилась. Не специально. Разозлилась.
  
  - Именно поэтому я предлагаю рассмотреть, а не утвердить, - сказал Ватников. - Не сейчас. Не завтра. Но рассмотреть. Подготовить. Поговорить с ней. Объяснить. Дать ей выбор.
  
  Крамаровский молчал. Долго. Его пальцы лежали на столешнице неподвижно. Не стучали. Просто лежали.
  
  - Мы и так уже используем её больше, чем следовало бы, - сказал он наконец. Тихо. Не Ватникову. Себе. - Два года тренировок. Два года щитов. Два года охраны. Она не знает, кто она. Не знает, зачем. Не знает, почему не может просто жить. И мы говорим ей: держи поле, не высовывайся, три минуты, границы. И она держит. Два года держит. И мы хотим сказать ей: а теперь посмотри в сосуд. Посмотри туда, куда не могут посмотреть взрослые маги. Посмотри на то, что шесть с половиной веков назад было человеком.
  
  - Мы можем подготовить, - сказал Ватников.
  
  - Можем, - согласился Крамаровский. - Но я не хочу. Не сейчас. Не потому, что она не готова. А потому, что я не готов. Я не готов сказать шестнадцатилетней девочке: "Ты нужна нам не только как объект защиты. Ты нужна нам как инструмент". Я не готов.
  
  Ватников молчал. Семак закурил снова. Киреев опустил голову и снова уставился в ноутбук. Носов крутил карандаш.
  
  - Отложим, - сказал Крамаровский. - На месяц. На два. Посмотрим, что будет с сосудом. Посмотрим, что будет с Носовым. Посмотрим, что будет с Астаротом. А потом решим. Но не раньше.
  
  - Понял, - сказал Ватников.
  
  Крамаровский встал. Подошёл к окну. Посмотрел на потолок - потому что окна в подземном уровне не было, а было просто стекло, за которым виднелась стена коридора. Но он смотрел так, будто за стеклом было небо.
  
  - И ещё, - сказал он, не оборачиваясь. - Усилить охрану вокруг неё. Не потому, что я боюсь. А потому, что если кто-то придёт за ней - я хочу, чтобы мы узнали об этом первыми.
  
  ---
  
  Татьяна сидела на подоконнике в своей комнате и смотрела во двор. Двор был обычным - качели, песочница, лавочка, на которой курили мужики из соседнего подъезда. Обычный двор. Обычный вечер. Но обычный двор был окружён тем, что Татьяна теперь видела. Не глазами. Чутьём. Тем самым, которое просыпалось, когда она злилась или боялась, или просто очень хотела что-то понять.
  
  Вокруг дома было что-то. Не стена. Не щит. Скорее - внимание. Чьё-то внимание, направленное на их дом, на их окна, на их дверь. Не одно. Несколько. Они были на разных расстояниях - одно ближе, два дальше, одно совсем далеко, на другом конце квартала. Но все они смотрели сюда. На неё. На папу. На маму.
  
  Она не знала, кто они. Не знала, зачем. Не знала, что они охраняют. Или от кого.
  
  Но она знала одно: секрет, который от неё прячут, - не абстрактный. Не "безопасность". Не "работа". Не "много дел". Конкретный. Близкий. Свой. Тот, который касается её лично. Не папы. Не мамы. Её.
  
  Она спрыгнула с подоконника. Подошла к столу. Взяла планшет. Открыла рисунок. Угловатое тёмное нечто с пастью, которая не помещалась внутри.
  
  Она дорисовала ему клетку. Не вокруг. Вокруг него. Чтобы он был внутри. Чтобы не вылез.
  
  Потом подумала. И стёрла клетку.
  
  Не потому, что он не должен быть в клетке. А потому, что клетка - это для тех, кто сидит и ждёт. А она не будет сидеть. Не будет ждать. Не будет держать поле три минуты и не высовываться.
  
  Она будет смотреть. Слушать. Ходить дальше, чем ей позволено. Задавать вопросы, на которые ей не отвечают. И когда-нибудь - не сегодня, не завтра, но когда-нибудь - она перестанет быть той, кого охраняют.
  
  Она станет той, кто решает.
  
  Татьяна закрыла планшет. Погасила свет. Легла в кровать. За окном шумел двор. Мужики курили. Качели скрипели от ветра. И где-то там, за двором, за кварталом, за городом, кто-то смотрел на их окна.
  
  А она смотрела обратно.
  
  И не отводила глаз.
  
  ## Глава 6. "Личная встреча"
  
  Сигнал пришёл в среду, в половине четвёртого дня.
  
  Носов сидел перед сосудом - как сидел каждый день последние два года, в одно и то же время, на одном и том же стуле, с ладонями на коленях и руническим кругом на запястье, горевшим ровным, привычным теплом. Киреев за пультом перелистывал распечатки с графиками вчерашнего сеанса. Семак стоял у стены, курил трубку, несмотря на все запреты, и дым тянулся к вентиляции тонкой, ленивой струйкой. Обычный день. Семьсот сорок третий сеанс. Носов считал. Не потому, что хотел считать. Просто когда сидишь перед сосудом каждый день, счёт становится единственным способом убедиться, что ты ещё здесь, ещё ты, ещё не растворился в чужом голосе до конца.
  
  И тут сосуд дрогнул.
  
  Не так, как обычно. Не мягко, не плавно, не с той ленивой неторопливостью, с которой Астарот обычно выходил на связь, - будто герцог по ту сторону барьера не торопился никогда, потому что время для него было такой же абстракцией, как для человека расстояние до звезды. Нет. Сосуд дрогнул резко. Коротко. Как вздрагивает телефон, когда на него приходит сообщение от человека, который не привык ждать ответа.
  
  Носов выпрямился. Киреев поднял голову от распечаток, его очки блеснули. Семак перестал курить - трубка замерла в воздухе, и струйка дыма оборвалась.
  
  И пришёл голос.
  
  "Чернокнижник".
  
  Тот же голос. Тот же тембр - низкий, хрипловатый, с рыком на последнем слоге каждого третьего слова. Но интонация была другой. Не ленивой. Не театральной. Не той, с которой Астарот обычно говорил, откинувшись на кристаллическом выступе и поглаживая хвост, - как человек, у которого впереди вечность и который не видит смысла торопиться. Сегодня в голосе было другое. Нетерпение. Не ярость, не угроза - именно нетерпение. Как у человека, который ждал достаточно долго и теперь хочет либо результата, либо объяснения.
  
  "Я дал тебе достаточно времени, - продолжил голос. - Там, где время идёт иначе, чем здесь. Достаточно, чтобы показать результат. Или объяснить его отсутствие".
  
  Носов сидел неподвижно. Его пальцы лежали на коленях. Рунический круг горел. Киреев за пультом перестал дышать. Семак медленно опустил трубку и положил её на стол, не зажигая.
  
  "Ты молчишь, - сказал голос. Пауза. Короткая, но тяжёлая, как камень, брошенный в воду. - Раньше ты не молчал. Раньше ты находил слова. Я уважаю слова. Но слова - это не то, что мне сейчас нужно".
  
  Носов открыл рот. Закрыл. Снова открыл. Голосом Буйнова. Манерой Буйнова. Тем хрипловатым, чуть сдавленным тенорком, который он оттачивал два года подряд.
  
  - Я слушаю.
  
  "Мне нужна встреча, - сказал Астарот. Ровно. Без пафоса. Как говорят: "Мне нужен отчёт". - Личная. Не через этот сосуд. Не словами, которые проходят через печать и теряют половину того, что должны нести. Мне нужно видеть тебя. Слышать тебя. Смотреть на тебя. Убедиться, что ты - это ты".
  
  Носов молчал. Внутри у него всё было холодным и ровным. Не потому, что он ничего не чувствовал. А потому, что чувствовать сейчас было нельзя. Чувствовать - значит дать давлению найти щель. А щелей быть не должно.
  
  - Когда? - спросил он.
  
  "Скоро. Я пришлю того, кто посмотрит. Не меня - я не хожу в ваш мир. Но того, кому я доверяю. Он найдёт тебя. Тебе не нужно будет его искать. Просто будь там, где тебя можно найти. В месте, где люди собираются смотреть на вещи. Это естественно. Это не вызывает вопросов".
  
  - Где именно?
  
  "Выбери сам. Ты знаешь этот мир лучше меня. Но выбери так, чтобы это выглядело естественно. Чтобы никто не удивился. Чтобы можно было стоять, смотреть, говорить - и не привлекать внимания".
  
  Пауза.
  
  "Через две недели. Я дам знать точный день. Будь готов, чернокнижник. И помни: тот, кого я пришлю, не будет снисходителен. Он видит то, что другие не видят. Не подведи меня".
  
  Сигнал оборвался. Не плавно - резко, как обрывается нить, когда её перерезают. Сосуд перестал дрожать. В лаборатории стало тихо - только гудение вентиляции и далёкий, привычный гул серверной за стеной.
  
  Носов сидел неподвижно. Киреев смотрел на него поверх очков. Семак стоял у стены, и его длинные седые волосы были чуть растрёпаны, как у человека, который только что понял, что задача, которую он решал, оказалась не той, которую ему задали.
  
  - Ты слышал, - сказал Носов. Не вопрос. Констатация.
  
  - Слышал, - сказал Семак.
  
  - Я тоже, - сказал Киреев. Его голос был тихим. Неуверенным. - Носов... это же...
  
  - Знаю, - сказал Носов. Он встал. Ноги затекли. Колени подогнулись. Он ухватился за край стола и постоял так несколько секунд, пока тело не вспомнило, что оно тело. - Звони Крамаровскому. Сейчас. Прямо сейчас.
  
  ---
  
  Крамаровский приехал через двенадцать минут.
  
  Носов знал, что он был в здании - на третьем уровне, в кабинете, - но двенадцать минут всё равно прошли как двенадцать часов. Ватников пришёл вместе с ним, верный и незаменимый. Гуров появился последним, запыхавшись, с ноутбуком под мышкой, и сел в углу, не говоря ни слова.
  
  Носов рассказал. Коротко. По делу. Голос Астарота. Темп. Нетерпение. "Мне нужна встреча. Личная. Не через сосуд. Не словами". "Я пришлю того, кто посмотрит". "Будь там, где тебя можно найти". "В месте, где люди собираются смотреть на вещи".
  
  Крамаровский слушал, не перебивая. Его тяжёлые пальцы лежали на столешнице неподвижно. Не стучали. Просто лежали. Это было хуже, чем если бы стучали.
  
  Когда Носов закончил, в лаборатории повисла тишина. Та самая, плотная, как вата в ушах. Никто не дышал. Гуров перестал печатать. Ватников стоял у стены, скрестив руки за спиной, и его светлые глаза смотрели куда-то сквозь стену, сквозь бетон, сквозь четыре подземных уровня вверх - туда, где было небо и Москва, и миллионы людей, которые не знали, что под ними, в лаборатории, стоит сосуд с запечатанным демоном.
  
  - Личная встреча, - произнёс Крамаровский. Не вопрос. Констатация. - Не через сосуд. Не словами.
  
  - Да, - сказал Носов.
  
  - Это значит, что кто-то должен физически выглядеть как Буйнов, - сказал Ватников. Его голос был ровным, безэмоциональным, как всегда. Но Носов знал его достаточно, чтобы слышать: за этой ровностью стоит напряжение. Не паника. Напряжение. - Двигаться как Буйнов. Говорить как Буйнов. Пахнуть как Буйнов. Не голосом из-за печати. А живым человеком. Стоящим в двух метрах от того, кого Астарот пришлёт.
  
  - Да, - сказал Носов.
  
  Тишина.
  
  Семак подошёл к столу. Взял трубку, повертел в пальцах, убрал обратно в карман. Его тёмные глаза смотрели на сосуд - тёмный, круглый, размером с два кулака, стоящий на постаменте. Спящий. Запечатанный. Молчаливый.
  
  - Канал через сосуд, - сказал он медленно, подбирая слова, - был хорош для слов. Для отчётов. Для запросов и ответов. Мы построили его именно так - как телефонную линию. Ты говоришь, тебя слышат. Но тебя не видят. Не чувствуют. Не могут подойти и посмотреть в глаза. - Он помолчал. - Личная встреча - это другое. Личная встреча означает, что кто-то должен стоять в одном помещении с тем, кого Астарот пришлёт. Дышать тем же воздухом. Отбрасывать тень. Иметь вес. Иметь запах. Иметь ту мелкую, невоспроизводимую совокупность деталей, которая отличает живое существо от иллюзии.
  
  - Иллюзия, - сказал Киреев. Его голос был тихим, неуверенным. - Мы можем построить иллюзию. Поверх Носова. Ритуальный контур, меняющий восприятие. Сделать его выше, старше, с другим лицом. С другой походкой. С другим голосом.
  
  - Можем, - согласился Семак. - И я это сделаю. Но я скажу вам честно, потому что ложь здесь убьёт нас быстрее, чем правда. Иллюзия поверх живого человека, при всей тщательности, не выдержит пристального разглядывания в упор дольше нескольких минут.
  
  - Несколько минут, - повторил Крамаровский.
  
  - Несколько минут, - подтвердил Семак. - Может, пять. Может, семь. Если тот, кто придёт, будет смотреть внимательно - а он будет смотреть внимательно, Астарот не посылает случайных порученцев, - то через пять минут он увидит шов. Увидит, что под иллюзией живой человек, а не сущность из-за грани. Увидит, что дыхание не то, что пульс не тот, что энергетическое поле не то. И тогда всё рухнет. Не план. Не ловушка. Всё.
  
  Ватников подался вперёд. Его светлые глаза были спокойными. Но за спокойствием стояло что-то другое. Что-то, что Носов научился читать за два года. Не страх. Скорее - осознание. То самое, которое приходит, когда ты понимаешь, что задача, которую ты решал, оказалась не той, которую тебе задали.
  
  - Демоны не присылают случайного порученца, - сказал Ватников. - Астарот сказал: "того, кому я доверяю лично". Это не рядовой. Не маркиз. Не граф. Это кто-то из ближайшего круга. Кто-то, кто знает Буйнова. Кто-то, кто может различить именно его.
  
  - Верно, - кивнул Семак. - Ставки на импровизацию исключены. Полностью. Мы не можем импровизировать. Мы не можем надеяться, что повезёт. Мы не можем рассчитывать на то, что тот, кто придёт, окажется невнимательным или глупым. Он не будет невнимательным. И не будет глупым.
  
  Крамаровский молчал. Долго. Его тёмные глаза смотрели на сосуд. На тёмный, круглый, спящий сосуд. Потом он посмотрел на Носова. На Ватникова. На всех остальных.
  
  - Смотрины, - сказал он. Одно слово. Простое. Но за ним стояло всё.
  
  Носов поднял голову.
  
  - Поясни, - попросил он.
  
  - Смотрины, - повторил Крамаровский. Он встал. Подошёл к сосуду. Посмотрел на него сверху вниз. - Астарот не вызывает тебя на отчёт. Не требует объяснений. Не угрожает. Он хочет убедиться. Что чернокнижник жив. Что он не мёртв. Что он не подменён. Что он - это он. Шесть с половиной веков в параллельном мире. Два года в нашем. И вдруг - молчание. Или отговорки. Или полуправды. Астарот хочет посмотреть в глаза. Убедиться, что тот, кому он дал задание, - тот же самый, кому он давал задание.
  
  - И если он увидит, что это не так? - спросил Носов.
  
  - Тогда он поймёт, что Буйнов мёртв, - сказал Крамаровский. - Или запечатан. Или подменён. И тогда он пришлёт не одного, а нескольких мощных демонов. Которые запросто могут устроить армагеддон на улицах города, в поисках того, кто убил или запечатал агента, посланного их шефом. Тогда нам всем мало не покажется.
  
  Тишина.
  
  - Значит, мы не можем его обмануть, - сказал Носов.
  
  - Не можем, - согласился Крамаровский. - По крайней мере, не так. Не иллюзией. Не маской. Не более качественной имитацией. - Он повернулся к Семаку. - Ролан. Ты сказал, что иллюзия не выдержит больше пяти минут. А кто сказал, что встреча будет длиться всего лишь пять минут?
  
  Семак покачал головой.
  
  - Встреча не будет длиться пять минут. Тот, кто придёт, не скажет "привет" и не уйдёт. Он будет стоять. Смотреть. Говорить. Задавать вопросы. Ждать ответов. Может, полчаса. Может, час. Может, больше. И всё это время иллюзия должна держаться. А она не будет.
  
  - Тогда что? - спросил Ватников.
  
  Семак молчал. Долго. Он достал трубку из кармана. Закурил. Выпустил струю дыма, которую вентиляция тут же разорвала на клочья.
  
  - Не знаю, - сказал он честно. - Я не знаю, как сделать так, чтобы живой человек выглядел, двигался и чувствовался как сущность из-за грани на протяжении часа или больше. Это не иллюзия. Это не маскировка. Это... - он замолчал, подбирая слово. - Это замена. Полная. Абсолютная. Та, которую невозможно отличить от оригинала, потому что её нет.
  
  Крамаровский кивнул. Медленно. Задумчиво. Он вернулся к столу. Сел. Кресло скрипнуло.
  
  - Дата, - сказал он. - Астарот сказал "через две недели". Значит, четвёртое июля. Четверг. Мы выбираем место. Допустим, какой-то объект культуры. Выставочный зал. Музей. Галерея. Место, где люди собираются смотреть на вещи. Где можно стоять, говорить, не привлекать внимания.
  
  - ВДНХ? - предложил Гуров из угла.
  
  - Слишком людно, - отмахнулся Крамаровский. - Третьяковка? Нет, слишком людно. - Он побарабанил пальцами по столешнице. - Гуров, мне нужен список. Все выставочные залы в центре Москвы. С планами, расположением камер, системой охраны. Работают ли они четвёртого июля. Что где открыто, что где закрыто. На стол к вечеру.
  
  - Понял, - сказал Гуров.
  
  Крамаровский повернулся к Ватникову.
  
  - Борис. Логистика. Группа наблюдения. Периметр. Эвакуация на случай, если что-то пойдёт не так. Не внутри зала - снаружи. В машинах. В соседних зданиях. Где угодно. Но чтобы были.
  
  - Понял, - сказал Ватников.
  
  Крамаровский посмотрел на Семака.
  
  - Ролан. У тебя две недели. Две недели, чтобы придумать то, чего ты не знаешь. Не иллюзию. Не маскировку. Что-то другое. Что-то, что выдержит час. Или два. Или сколько понадобится.
  
  Семак затянулся. Выпустил дым. Посмотрел на Носова. Посмотрел на сосуд. Посмотрел на Крамаровского.
  
  - Я подумаю, - сказал он.
  
  - Подумай, - согласился Крамаровский. - Потому что если ты не придумаешь, никто не придумает.
  
  ---
  
  Носов вышел из лаборатории последним. Коридор был пустым. Лампы гудели. Он шёл к выходу - медленно, не торопясь, чувствуя, как гудят ноги, как ноет поясница, как горит рунический круг на запястье. Он смотрел на стены. На казённую краску. На таблички с номерами кабинетов. На дверь с надписью "Лаборатория прикладной энергетики". Всё было на месте. Всё было как прежде.
  
  Но не было.
  
  Два года. Семьсот сорок три сеанса. Каждый день - одно и то же. Сесть. Закрыть глаза. Открыть канал. Говорить голосом Буйнова. Слушать голос Астарота. Отвечать. Закрывать канал. Встать. Уйти. Повторить завтра. Два года. Маска держалась. Маска работала. Маска не подводила.
  
  А теперь маска должна была стать лицом.
  
  Не на час. Не на сеанс. Не на разговор через сосуд. А на живую встречу. С тем, кто стоит в двух метрах. Кто смотрит в глаза. Кто дышит тем же воздухом. Кто может подойти и коснуться. И понять обман.
  
  Носов шёл по коридору и думал о том, что двухлетняя схема себя исчерпала. Не треснула. Не сломалась. Исчерпала. Как исчерпывается батарейка в фонарике - не резко, не внезапно, а медленно, постепенно, пока в какой-то момент свет не становится тусклым. И ты понимаешь: нужно менять. Не чинить. Не подкручивать. Менять.
  
  Что менять - он пока не знал. Никто не знал. Семак не знал. Крамаровский не знал. Ватников не знал. Они все сидели в лаборатории и смотрели на сосуд, и понимали, что то, что работало два года, больше не работает. И нужно что-то другое. Что-то, чего у них нет. Что-то, что нельзя построить за две недели из подручных материалов.
  
  Но нужно. Потому что четвёртое июля не отменится. Потому что Астарот пришлёт того, кому доверяет. И его связному нужно предоставить того, кого невозможно отличить от оригинала.
  
  Носов вышел на улицу. Июнь. Дождь моросил - мелкий, тёплый, пахнущий сиренью и мокрым асфальтом. Москва лежала внизу, серая, живая, с миллионами огней. Миллионы людей. Миллионы масок. Каждый носит свою. Каждый меняет цвет. Но никто не делает это так, как он.
  
  Носов поднял воротник куртки и пошёл к машине. Впереди было две недели. Две недели, чтобы придумать то, чего не существует. Две недели, чтобы хамелеон перестал менять цвет - и стал цветом.
  
  Он сел в машину. Завёл мотор. Поехал домой. В свою двушку на Войковской. С мебелью из "Икеи". С видом на железную дорогу. В свой мир. В свою жизнь. В ту, которая ещё была его.
  
  Но скоро станет чужой. Ещё чуть более чужой, чем была вчера.
  
  Дождь стучал по стеклу. Город засыпал. И где-то там, по ту сторону барьера, в сером мире без солнца, среди кристаллических наростов и прибойного гула, Астарот сидел на своём возвышении и гладил хвост. И ждал. Терпеливо.
  
  Дату четвёртое июля. Которая наступит через две недели.
  
  ## Глава 7. "Пересыпкин"
  
  Совещание началось без Крамаровского, что случалось редко и всегда означало одно: начальник отдела где-то добывает то, без чего совещание не имеет смысла.
  
  Семак сидел в углу переговорной на третьем подземном уровне - в своей обычной кожаной куртке поверх чёрной водолазки, длинные седые волосы стянуты в хвост, трубка незажжённая, потому что курить здесь было категорически запрещено, но Семак курил бы где угодно, если бы ему разрешили, а раз не разрешали, он просто вертел её в пальцах, как чётки. Киреев примостился за вторым столом, в растянутом сером свитере и толстых очках, с ноутбуком на коленях и стопкой распечаток, которые он перекладывал с места на место каждые три минуты, будто порядок бумаг мог повлиять на порядок мыслей. Ватников стоял у окна - того самого, за которым не было неба, а была стена коридора, - в безупречно отглаженном костюме, скрестив руки за спиной. Носов - на стуле у стены, у края, как всегда.
  
  - Я скажу то, что все и так знают, - начал Семак, не дожидаясь, пока кто-то попросит. - Иллюзия не выдержит. Я говорил это на прошлой неделе. Повторю для тех, кто надеялся, что я передумаю. Астарот присылает не случайного порученца. Он присылает того, кто знает Буйнова. Кто видел его по ту сторону. И этот кто-то будет смотреть на Носова в упор. В полутора метрах. Глаза в глаза.
  
  - Значит, импровизация исключена, - сказал Ватников.
  
  - Исключена, - подтвердил Семак.
  
  Дверь открылась. Крамаровский вошёл без стука - широкоплечий, тяжёлый, в тёмно-серой рубашке. Он сел в кресло, оно скрипнуло, и положил на стол тонкую папку.
  
  - Я был в хранилище, - сказал он. - Сосуд запечатан вместе с подписью. С энергоинформационным почерком Буйнова. Это значит, что подпись настоящая. Единственный подлинник, который существует в этом мире. Если тело понесёт настоящую, неподдельную сущность Буйнова, но при этом полностью выпотрошенную, стёртую и управляемую отделом, - оно пройдёт любую проверку. Обманывать нужно не то, кто это. А что у него внутри.
  
  - Как мы это сделаем? - спросил Носов.
  
  Все повернулись к нему. Он не изменил позы. Сидел у стены, руки на коленях.
  
  - Как мы пересадим сущность Буйнова из сосуда в тело? И в какое тело?
  
  Вопрос повис в воздухе.
  
  Киреев поправил очки. Его пальцы чуть дрожали - не от страха, а от того, что он уже начал считать.
  
  - Здесь есть проблема, - сказал он. - Сущность Буйнова не может войти в любое тело. Мы проверяли это по летописям, по текстам, по всем источникам, которые у нас есть. Вселение - это не переливание воды из стакана в стакан. Это резонанс. Сущность входит только в то тело, которое имеет совместимый энергоинформационный след.
  
  - Совместимый - это какой? - спросил Крамаровский.
  
  Киреев открыл ноутбук, повернул экран к столу. На экране была таблица - длинная, с датами, именами, ссылками на источники.
  
  - Сущность может вселиться только в того, кто имел дело с чёрной магией, - сказал Киреев. - Кто когда-либо, хотя бы раз, хотя бы в шутку, хотя бы из любопытства, обращался к тёмным силам. Оставлял свой энергоинформационный след у них. Даже Коваленко - рабочий из порта, разведённый, без детей, без связей - даже он в молодости баловался. Ходил на чёрные мессы пару раз в студенческие годы. Оставил свой след на той стороне. И именно поэтому шар выбрал его, а не кого-то другого.
  
  - И где мы возьмём такого человека? - спросил Ватников.
  
  Киреев перелистнул страницу и положил на стол фотографию. Тюремную. Лицо анфас, серая стена за спиной, номер на табличке под подбородком. Сухое, жилистое лицо с обритой головой и впалыми щеками, на которых пятнадцать лет заключения вырезали глубокие морщины. Глаза светлые, почти бесцветные, смотрящие в объектив с тем выражением, которое бывает у людей, давно переставших ждать.
  
  - Пересыпкин Геннадий Викторович, - прочитал Киреев. - Пятьдесят три года. Осуждён пожизненно в две тысячи четвёртом. Статья - сто пять, часть вторая, множественные эпизоды. Двенадцать доказанных убийств. Ритуальные. Сатанист. При задержании в его квартире нашли алтарь и свечи из человеческого жира.
  
  - Метка? - спросил Крамаровский.
  
  - Разумеется, - подтвердил Киреев. - Годы систематических обращений к тёмным силам. Призывы, жертвоприношения, обряды. Его энергоинформационный след у тёмных - как прожектор. Если демон вселится в него, совместимость будет абсолютной.
  
  - Где он?
  
  - Колония особого режима ИК-восемнадцать "Белый лебедь", Пермский край, Соликамск. Но через четыре дня его этапируют в Москву - для следственных действий по одному появившемуся новому эпизоду. В две тысячи третьем в Подмосковье было найдено тело, теперь, после новых современных экспертиз выяснилось, что возможно, оно связано с Пересыпкиным. Следователь хочет допросить его.
  
  - Этапирование, - повторил Крамаровский. - Трасса. Конвой.
  
  - Конвой стандартный, - сказал Ватников, который уже смотрел что-то в планшете. - Из-за "ремонтных работ" на ветке Горьковской железной дороги, которые я вчера утром оформил через взломанную базу логистики ФСИН, спецвагон "Столыпин" отменён. Его повезут автоэтапом. Бронированный ГАЗ-27057 с усиленной капсулой и сопровождение: УАЗ "Патриот", четверо конвойных, кинолог с овчаркой. Маршрут: Соликамск, трасса Р-243 до Перми, потом на Москву. Четыре часа по уральской тайге.
  
  - Транспортный инцидент, - сказал Крамаровский. Не вопрос. Констатация.
  
  - Транспортный инцидент, - подтвердил Ватников. - Авария. Обрушение моста, оползень, нападение - что угодно. Заключённый погибает. Тело не найдено или обгорает до неузнаваемости. Дело закрыто. По линии ФСИН это списывается за три дня. Я возьму на себя.
  
  - Тело должно быть живым, - напомнил Киреев.
  
  - Тело будет живым, - сказал Крамаровский. - Мы заберём его до того, как произойдёт "инцидент". А в машине оставим другого. Того, кого никто не будет идентифицировать по ДНК, потому что идентифицировать будет нечего.
  
  Тишина. Семак закурил - прямо в кабинете, несмотря на все запреты. Никто не сказал ни слова.
  
  - И ещё, - сказал Крамаровский. Он посмотрел на каждого по очереди. - Пересадка пройдёт без Татьяны.
  
  Никто не спорил. Никто не удивился. Это было очевидно. Татьяне шестнадцать. Татьяна не знала, что она такая. И Татьяна не должна была знать, что в подвале на четвёртом подземном уровне отдела, в лаборатории с медными катушками и бетонными стенами, кто-то собирается вложить запечатанную сущность чернокнижника четырнадцатого века в тело осуждённого маньяка.
  
  - Без неё, - повторил Крамаровский. - Все согласны?
  
  - Все, - сказал Семак.
  
  - Все, - сказал Киреев.
  
  - Все, - сказал Ватников.
  
  Носов кивнул.
  
  ---
  
  Этапирование началось в четверг, в шесть утра.
  
  В исправительной колонии No18 "Белый лебедь", что в Соликамске, утро начиналось не с рассвета, а с лязга стали и лая собак. Пересыпкина выводили из камеры спецблока по инструкции, которая не менялась с девяностых годов и была отработана до автоматизма.
  
  Сначала открылась кормушка.
  
  - Встать лицом к стене! Руки за спину! - рявкнул конвойный.
  
  Пересыпкин, сухой и жилистый, медленно поднялся с нар. Он знал ритуал. Двадцать лет он жил по этому ритуалу.
  
  Дверь камеры со скрежетом отъехала в сторону. На пороге стояли двое в бронежилетах и касках, с автоматами АК-74 на изготовку. Третий держал на коротком поводке немецкую овчарку, которая тихо, утробно рычала, чувствуя запах застарелого страха и пота.
  
  - Выходим! В позе "ласточка"! Голову вниз!
  
  Пересыпкин шагнул в коридор, согнувшись почти вдвое. Руки в наручниках были застёгнуты за спиной, а поверх них, на пояс, был надет широкий кожаный ремень, к которому наручники притягивались короткой цепью. Из-за этого поза становилась ещё более неестественной, вынуждая смотреть исключительно в бетонный пол. На голову ему натянули брезентовый колпак - чёрный, плотный, с прорезями только для дыхания. Светонепроницаемый. Заключённый не должен был видеть маршрут, не должен был знать, сколько шагов до выхода, сколько поворотов, сколько дверей.
  
  Его вели по коридорам. Лязгали решётки. Овчарка цокала когтями по каменному полу.
  
  Во внутреннем дворе его швырнули на колени перед бронированным автозаком ГАЗ-27057, выкрашенным в грязно-серый цвет, с надписью "ФСИН РОССИИ" на борту. Задние двери распахнулись. Внутри, за толстой стальной решёткой, находилась "капсула" - изолированный бокс из армированной стали, где заключённый не мог ни встать в полный рост, ни лечь.
  
  - Залезай!
  
  Пересыпкин, не видя ничего сквозь брезент, наощупь, подталкиваемый жёсткими руками конвойных, забрался в тесный стальной ящик. Дверь захлопнулась. Щёлкнул тяжёлый засов.
  
  Внутри пахло ржавчиной, хлоркой и чужой безнадёгой.
  
  Снаружи, в кабине, майор ФСИН, командир конвоя, допил остывший кофе из термоса и посмотрел на часы.
  
  - Связь с дежурным по УФСИН есть? - спросил он водителя.
  
  - Так точно, товарищ майор. Коридор чистый. До Перми двести километров. Трасса мокрая, дождь обещают, но асфальт ровный.
  
  - Погнали. И помни: никаких остановок. Ни на заправках, ни на постах ДПС. Везём "пожизненника". Останавливаемся только на территории УФСИН по Пермскому краю.
  
  Колонна тронулась. Впереди - УАЗ "Патриот" с мигалкой и двумя конвойными с автоматами. Сзади - тяжёлый, бронированный ГАЗ с капсулой. Замыкал колонну второй УАЗ с кинологом и собакой.
  
  Уральская тайга за окнами была серой, мокрой и равнодушной. Дождь моросил, превращая обочины в грязное месиво. Сосны и ели стояли плотной стеной, скрывая дорогу от посторонних глаз.
  
  ---
  
  На сто тридцать седьмом километре трассы, в мёртвой зоне, где не было ни покрытия сотовой связи, ни населённых пунктов на десятки километров вперёд, дорога петляла между скальными выходами.
  
  Майор ФСИН, дремавший в кабине автозака, открыл глаза, когда впереди, за поворотом, показались красные огни стоп-сигналов и мигающий жезл регулировщика.
  
  - Стой! - крикнул он водителю. - Что там?
  
  Водитель ударил по тормозам. Тяжёлая машина заскрипела, останавливаясь в десяти метрах от поста.
  
  Поперёк дороги стоял лесовоз - огромный, гружённый брёвнами МАЗ, перегородивший обе полосы. А перед ним, выставив сигнальные конусы, стояли трое людей в камуфляже без опознавательных знаков, с автоматами "Вал" и в глушителях. Рядом был припаркован чёрный "Тигр" с номерами серии "АМР".
  
  - ФСБ? - нахмурился майор, хватаясь за рацию. Рация шипела. Связи не было. Глушилка.
  
  Один из людей в камуфляже подошёл к кабине автозака. Постучал в стекло. Майор опустил бронестекло на сантиметр.
  
  - Документы! - потребовал майор, доставая удостоверение. - Что за перекрытие? Я везу спецконтингент!
  
  Человек в камуфляже не стал смотреть на удостоверение. Он просто посмотрел майору в глаза.
  
  - Контртеррористическая операция, - сказал он ровным, негромким голосом. - В лесу группа вооружённых лиц. Дорога перекрыта. Разворачивайтесь и следуйте за нами на резервный пункт сбора.
  
  - Я не могу! - возмутился майор. - У меня приказ! Мне в Пермь!
  
  - Приказ изменился, майор. Открывайте бокс. Нам нужно убедиться, что вы не везёте сообщников.
  
  Майор нахмурился. Что-то было не так. Интонация. Взгляд. Слишком спокойный для человека, стоящего под дождём в глухой тайге. Майор потянулся к кобуре.
  
  Он не успел.
  
  Из-за лесовоза выскользнули ещё четверо. Движения были быстрыми, лишёнными суеты, как у хищников.
  
  - Работаем! - коротко бросил человек у окна.
  
  В кабину УАЗа сопровождения, ехавшего впереди, через разбитое стекло влетел небольшой чёрный цилиндр.
  
  БАХ!
  
  Вспышка светошумовой гранаты "Заря-2" ослепила конвойных. Овчарка взвизгнула и забилась в конвульсиях от ультразвукового излучателя, который один из оперативников направил из-за пазухи. Конвойные, оглушённые и дезориентированные, повалились на сиденья, хватаясь за головы.
  
  Майор в кабине автозака выхватил ПМ, но в ту же секунду в приоткрытую щель бронестекла ударила струя из газового баллончика - не стандартного черёмухового, а специфической смеси, разработанной в лаборатории Семака. Майор захрипел, выронил пистолет и обмяк на руле, проваливаясь в тяжёлый, химический сон. Водитель рядом уже спал, уронив голову на приборную панель.
  
  Громов, в полном тактическом снаряжении, без шевронов и нашивок, рывком открыл дверь кабины и вытащил майора наружу. Рядом с ним работал старший лейтенант Тарасов - человек из резерва в группе "Гамма", тридцати лет, с короткой стрижкой и тяжёлым подбородком, который не задавал вопросов и не мешал. Он вскрывал задние двери автозака отмычкой, которую Киреев собрал на основе сканера магнитных замков ФСИН.
  
  - Капсула открыта! - крикнул Тарасов.
  
  Громов запрыгнул внутрь. В тесном стальном боксе, согнутый в неестественной позе "ласточки", с брезентовым мешком на голове, лежал Пересыпкин. Он не сопротивлялся. Он привык, что его бьют, кидают и ломают. Он просто ждал.
  
  - Тихо, Геннадий Викторович, - сказал Громов, срезая ножом кожаный ремень, стягивающий наручники. - Сейчас тебе сделают укольчик. И ты проснёшься в другом мире.
  
  Игла шприца вошла в вену на шее заключённого. Пересыпкин дёрнулся и затих. Его бесцветные глаза закатились под брезент.
  
  - Время! - крикнул Ватников, стоявший у лесовоза с планшетом. - У нас четыре минуты до того, как дежурный по УФСИН заметит пропажу телеметрии с машины!
  
  - Грузим "пассажира"! - скомандовала Белова.
  
  Из чёрного "Тигра" вытащили носилки. На них лежало тело. Мужчина, примерно возраста и комплекции Пересыпкина, подобранный Киреевым в морге Перми по базе неопознанных. Тело было одето в такую же робу.
  
  Оперативники быстро перетащили бессознательного Пересыпкина в "Тигр". На его место, в тесную стальную капсулу автозака, затолкали труп.
  
  - Закрывай!
  
  Дверь капсулы захлопнулась. Засов щёлкнул.
  
  Громов достал из рюкзака два бруска термита. Закрепил их на топливном баке автозака и на двигателе.
  
  - Поджигаем!
  
  Тарасов плеснул из канистры бензином на кабину и на лесовоз, перегородивший дорогу.
  
  Оперативники запрыгали в "Тигр" и второй УАЗ, приехавший из леса.
  
  Ватников нажал кнопку на брелоке.
  
  Термит вспыхнул ослепительно-белым пламенем, температурой в две с половиной тысячи градусов. Бронированный бак автозака прогорел за секунды. Бензин вспыхнул. Огонь мгновенно охватил кабину, перекинулся на лесовоз. Сталь капсулы внутри начала накаляться докрасна. Труп, лежащий внутри, превращался в уголь, вместе с зубами, вместе с отпечатками, вместе с любой возможностью установить, что это не Пересыпкин. Для экспертов ФСИН это будет обгоревшее тело заключённого, погибшего при нападении неизвестных и последующем взрыве топливного бака. ДНК разрушится. Магический след для других существ - тоже.
  
  Колонна отдела, не включая фар, съехала с трассы на старую, заброшенную лесовозную просеку, уходя вглубь тайги, к заброшенному аэродрому, где их ждал борт Ил-76 без опознавательных знаков.
  
  ---
  
  В штабе, на третьем подземном уровне, Крамаровский стоял у карты, заложив руки за спину, и слушал доклад Ватникова по защищённой связи.
  
  - Борт в воздухе, - говорил Ватников. - Пересыпкин под тяжёлым седативным. Семак и Киреев готовят лабораторию. Конвой ФСИН пришёл в себя через двадцать минут. Вызвали подкрепление, тушат пожар. Майор ФСИН докладывает о нападении вооружённой банды, предположительно, сообщников заключённого, пытавшихся его отбить. Тело в капсуле обуглилось до неузнаваемости. Идёт процедура опознания по костным остаткам. Дело заминают на уровне регионального УФСИН. Никто не хочет скандала с побегом или успешным нападением на автозак. Им проще признать гибель.
  
  Крамаровский медленно выдохнул.
  
  - Значит, у нас есть тело.
  
  - У нас есть тело, - подтвердил Ватников. - С меткой. С совместимостью.
  
  Крамаровский повернулся к Носову, который сидел у стены и крутил в пальцах карандаш.
  
  - Пересадка пройдёт сегодня ночью, - сказал он. - Семак начнёт ритуал стирания прежней личности. Киреев будет мониторить энергоинформационный фон. А потом... потом мы вскроем сосуд.
  
  - А Татьяна? - тихо спросил Носов.
  
  Крамаровский посмотрел на него. Долго. Спокойно. Без давления.
  
  - Татьяна будет на тренировке, - сказал он. - Она будет держать поле три минуты. Ровно. Не больше, не меньше. Она не будет знать, что в подвале на четвёртом уровне мы вкладываем демона в тело убийцы. Она не будет знать, что мы используем её сигнатуру как маяк, чтобы направить этого демона туда, куда нам нужно. Она ничего не будет знать.
  
  Носов кивнул. Он понимал. Понимал так, как понимают люди, которые два года подряд надевают чужое лицо и говорят чужим голосом. Понимал без доказательств. Без логики. Без расчёта.
  
  План был принят.
  
  Не обман взгляда. Не имитация. Не иллюзия. Буквальная правда. Подлинная, настоящая, неподдельная правда. Которую просто направили в нужную сторону.
  
  Самая надёжная ложь из всех.
  
  Крамаровский подошёл к столу. Взял ручку. Написал на чистом листе:
  
  "Подготовка тела. Три часа. Семак, Киреев - контур. Носов - голос. Ватников - логистика. Татьяна - ?".
  
  Положил ручку. Сел. Кресло скрипнуло.
  
  И стал ждать. Как ждут шахматисты, когда фигура уже стоит на нужном поле и осталось только сделать ход.
  
  Три часа.
  
  А потом всё изменится.
  
  ## Глава 8. "Аренда чужой воли"
  
  База находилась в сорока километрах от МКАД, по Калужскому шоссе, за поворотом, который не значился ни на одной карте, потому что поворота на нём не было - только просека между двумя рядами старых елей, и если не знать, что за третьей елью справа начинается асфальт, можно было проехать мимо и не заметить. За просекой начиналась территория: три здания в два этажа, обнесённые забором из бетонных плит с колючей проволокой поверху, КПП с автоматическим шлагбаумом и будка, в которой сидел человек в гражданском, но с той выправкой, которая выдаёт человека, привыкшего носить форму. За зданиями, в низине, скрытой от посторонних глаз насыпью, стояло четвёртое строение - одноэтажное, длинное, без окон, с массивной дверью из тёмного металла и вентиляционными трубами, торчащими из крыши, как трубы подводной лодки.
  
  Носов приехал сюда в шесть утра, когда над лесом ещё лежал туман и пахло мокрой хвоей, сырой землёй и чем-то металлическим - трансформатор работал где-то за насыпью, и его гул был слышен даже здесь, у входа. Он сидел в машине на грунтовой дороге в ста метрах от КПП, пил кофе из термоса и смотрел, как из тумана выезжает чёрный микроавтобус без опознавательных знаков.
  
  Микроавтобус затормозил у КПП. Человек в будке проверил что-то в планшете, шлагбаум поднялся, и машина скрылась за забором. Носов допил кофе, вылил остатки в траву и поехал следом.
  
  Внутри четвёртого строения пахло бетоном, озоном и чем-то сладковатым - тем запахом, который Носов запомнил ещё по лаборатории на четвёртом подземном уровне штаба. Здесь он был сильнее, гуще, как будто воздух пропитали им за недели, пока помещение готовили. Пол был выстлан толстой резиной, стены покрыты медными экранами, а в центре стояло нечто, напоминавшее одновременно операционный стол и кресло стоматолога: горизонтальная платформа с креплениями для рук и ног, окружённая полукругом из шести мониторов и двумя стойками с аппаратурой, назначение которой Носов не смог бы определить даже приблизительно.
  
  Пересыпкин лежал на платформе.
  
  Он был без сознания - сильное седативное средство ему ввели ещё в машине, - и выглядел так, как выглядит человек, которого усыпили не для операции, а для перевозки. Сухое, жилистое тело в серой казенной рубашке, обритая голова, впалые щёки, морщины, которые пятнадцать лет заключения вырезали так глубоко, что они казались шрамами. Руки лежали вдоль тела, ладонями вверх, и на запястьях виднелись следы от наручников. На левой руке, чуть выше локтя, был виден след от инъекции. На шее - ещё один.
  
  Носов смотрел на него и думал о том, что этот человек - не человек. Не в том смысле, что он демон или одержим. В том смысле, что за пятнадцать лет в колонии особого режима Геннадий Викторович Пересыпкин перестал быть чем-то, для чего в русском языке есть подходящее слово. Он был набором функций. Ел. Спал. Дышал. Иногда говорил. Иногда молчал. Пятнадцать лет. Двенадцать доказанных убийств. Ритуальные. Сатанист.
  
  Через несколько часов это тело станет сосудом для того, кто шесть с половиной веков сумел проникнуть из мира людей в параллельный мир демонов и духов.
  
  - Готово? - спросил Носов, не оборачиваясь.
  
  Семак стоял за его спиной, в своей обычной кожаной куртке поверх чёрной водолазки, длинные седые волосы стянуты в хвост, перстни поблёскивали на пальцах, трубка торчала из нагрудного кармана - незажжённая, потому что здесь курить было категорически запрещено, и Семак не собирался нарушать это правило, но и убирать трубку тоже не собирался. За ним - Киреев, худощавый, в растянутом сером свитере, с толстыми очками на носу и стопкой распечаток под мышкой. Его руки чуть дрожали, но голос, когда он заговорил, был ровным.
  
  - Контуры нанесены, - сказал Киреев. - Шесть зеркальных точек, три резонансных контура, один запечатывающий. Всё по тексту. Я перепроверил трижды.
  
  - А стирание? - спросил Носов.
  
  - Готово. Полное. Не выборочное - полное. - Киреев поправил очки. - Мы не оставляем ему ничего. Ни памяти о прошлом. Ни памяти о сосуде. Ни памяти о том, кто он такой. Чистый лист. А на чистый лист мы пишем то, что нам нужно.
  
  - И что мы пишем? - спросил Носов.
  
  Киреев посмотрел на Семака. Семак достал трубку из кармана, повертел в пальцах, убрал обратно.
  
  - Мы пишем, - сказал Семак, - что он уже пытался. Что он подступился к девочке. Что он получил удар. Сильный. Настоящий. Такой, от которого сущность трескается. И что он нуждается в немедленном отзыве. Не в бегстве. В отзыве. Потому что если он скажет, что бежал, - Астарот решит, что он слабак. А если он скажет, что его отозвали, - Астарот решит, что он сделал всё, что мог, и его вернули по необходимости. Разница принципиальная.
  
  - И кто этот удар нанёс? - спросил Носов.
  
  Тишина. Киреев снял очки, протёр их полой свитера. Семак не ответил. Носов знал, кто. Носов знал это с того момента, как Крамаровский позвонил ему вчера вечером и сказал: "Завтра в шесть. База. Нужна девочка".
  
  - Татьяна, - сказал Носов. Не вопрос. Констатация.
  
  - Татьяна, - подтвердил Семак.
  
  ---
  
  Она приехала в девять.
  
  Носов увидел её из окна второго этажа - чёрный микроавтобус, тот самый, что приехал утром, затормозил у входа в основное здание, и из него вышла девушка в тёмной куртке, джинсах и кроссовках. Тёмные волосы собраны в небрежный хвост, из которого выбиваются короткие пряди. На запястье - плетёный браслет из ниток. За ухом - три шариковые ручки, засунутые, как карандаши за ухо у плотника. На манжете куртки - что-то тёмное. Чернила, может быть. Или краска.
  
  Шестнадцать лет. Школьница. Поведение - "неудовлетворительно". Говорит то, что думает. Делает то, что хочет. И уже некоторое время смотрит на мир с тем выражением, с которым смотрит человек, который понял, что ему врут, но пока не знает, как это доказать.
  
  Её встретил Ватников. Он стоял у входа в здание - в том же костюме, что и всегда, в безупречно отглаженном костюме, с седыми волосами, зачёсанными назад, и светлыми голубыми глазами, которые смотрели на мир ровно и без удивления. Он протянул ей руку - формально, как протягивают руку на приёме, - и она пожала её коротко, без энтузиазма.
  
  Носов не слышал, о чём они говорили. Окно было закрыто. Но он видел, как Ватников что-то объяснял, как Татьяна кивала, как она засунула руки в карманы куртки и пошла за ним внутрь. Не торопясь. Не с опаской. С тем выражением, с которым человек идёт на задание, которое ему неинтересно, но за которое платят.
  
  Носов спустился вниз. В коридоре пахло казённой краской и кофе. Ватников ждал его у двери в четвёртое строение.
  
  - Она не знает, - сказал Ватников. Не вопрос. Констатация.
  
  - Нет, - сказал Носов.
  
  - Что ей сказали?
  
  - Что это тренировочное задание. Что ей нужно будет направить энергию в определённую точку. Что это поможет отработке контроля. - Ватников произнёс это ровно, безэмоционально, как читают инструкцию. - Она спросила, зачем. Я сказал, что это закрытая информация. Она сказала: "Ладно". И пошла.
  
  - Она не спросила, зачем ей это нужно?
  
  - Спросила. Я сказал, что это поможет ей в будущем. Что это часть программы. - Ватников помолчал. - Она сказала: "Вы всегда так говорите".
  
  Носов молчал. Ватников смотрел на него своими светлыми, голубыми глазами. Потом сказал то, чего Носов не ожидал. Не от него. Не сейчас. Не в этом коридоре.
  
  - Мы делаем с ней то же самое, против чего формально работаем, - сказал Ватников. Голос был ровным. Не громким. Не тихим. Ровным. - Мы используем её, не спрашивая. Не объясняя. Не давая ей права отказаться. Мы говорим ей: "Это тренировка". Мы говорим ей: "Это задание". Мы говорим ей: "Это часть программы". А правда в том, что мы берём её энергию, её сигнатуру, её почерк - и вкладываем его в ложь, которую скажем демону. И она об этом никогда не узнает.
  
  Носов смотрел на него. Ватников не отводил взгляд.
  
  - И что ты предлагаешь? - спросил Носов.
  
  - Ничего, - сказал Ватников. - Я не предлагаю ничего. Я просто говорю это вслух. Потому что если мы не скажем это вслух - мы забудем. А я не хочу забывать.
  
  Тишина. Коридор. Гудение вентиляции. Где-то за стеной гудел трансформатор. Носов стоял и смотрел на Ватникова и думал о том, что за все двадцать лет службы он ни разу не слышал, чтобы Борис Иванович Ватников говорил что-то подобное. Ни разу. Ватников был дипломатом. Ватников был логикой. Ватников был тем, кто стоит у окна и молчит, пока остальные спорят. А сейчас он стоял в коридоре и говорил то, что все остальные предпочли бы промолчать.
  
  Из-за угла появился Крамаровский. Широкоплечий, тяжёлый, в тёмно-серой куртке, с прямой чёлкой, падающей на лоб. Его тёмные глаза под густыми бровями обвели их обоих.
  
  - Что здесь? - спросил он. Одно слово.
  
  Ватников повернулся к нему.
  
  - Я сказал Носову то, что мы делаем, - сказал он. - Что мы используем её, не спрашивая. Что мы берём её энергию и вкладываем в ложь. Что она никогда об этом не узнает.
  
  Крамаровский молчал. Долго. Его тёмные глаза смотрели на Ватникова. Потом на Носова. Потом на дверь в четвёртое строение. За дверью, в помещении с медными экранами и резиновым полом, на платформе лежал Пересыпкин. А в комнате рядом, за второй дверью, сидела Татьяна и ждала задания, которое ей подали как игру.
  
  - Знаю, - сказал Крамаровский.
  
  Одно слово. Произнесённое ровно. Без оправданий. Без объяснений. Без "но", без "зато", без "если бы". Просто - знаю.
  
  - Другого способа нет, - продолжил он. - Это не оправдание. Это факт.
  
  Он помолчал. Посмотрел на каждого по очереди. На Ватникова. На Носова. На дверь.
  
  - И я не буду делать вид, что это нормально. Это не нормально. Но это то, что мы делаем. Сегодня. Сейчас. Потому что альтернатива - это Астарот и другие высшие демоны, которые могут устроить очень серьезные катаклизмы с неизвестным количеством жертв.
  
  Он повернулся и пошёл к двери. Уже у порога остановился. Не обернулся.
  
  - Начинайте через двадцать минут.
  
  ---
  
  Татьяна сидела в комнате рядом с операционной - небольшой, с одним стулом, одним столом и одной лампой, которая светила тёплым, ровным светом. На столе лежал планшет, на котором кто-то нарисовал схему: круг, внутри круга - точка, вокруг точки - шесть линий, расходящихся, как лучи. Рядом лежала инструкция, напечатанная крупным шрифтом: "Сесть. Закрыть глаза. Направить внимание в точку. Удерживать тридцать секунд. Не больше. Не меньше. Тридцать секунд. Ровно".
  
  Она прочитала инструкцию дважды. Потом отложила планшет и посмотрела на Носова, который стоял у двери.
  
  - Это всё? - спросила она. - Сесть и направить?
  
  - Сесть и направить, - сказал Носов.
  
  - Тридцать секунд?
  
  - Тридцать секунд.
  
  Татьяна засунула руки в карманы куртки. Посмотрела на схему. Посмотрела на Носова.
  
  - А зачем?
  
  Носов молчал секунду. Две. Три.
  
  - Это закрытая информация, - сказал он.
  
  Татьяна усмехнулась. Не зло. Не обиженно. Просто усмехнулась - той самой усмешкой, когда она сказала Ларисе Геннадьевне: "А я при чём? Это же ваша оценка".
  
  - Вы всегда так говорите, - сказала она.
  
  - Знаю, - сказал Носов.
  
  - И вы всегда так делаете. Говорите "закрытая информация", а потом я сижу и делаю то, что вы сказали. И никто никогда не объясняет, зачем. - Она помолчала. - Два года. Два года я сижу в кресле и держу поле три минуты. И никто никогда не говорит, зачем. Просто "держи". Просто "границы". Просто "не высовывайся".
  
  Носов молчал. Он смотрел на неё и думал о том, что ей шестнадцать и она не знает, что может не делать.
  
  Или знает. Но не понимает, как.
  
  - Татьяна, - сказал Носов. - Я не могу тебе объяснить. Не потому, что не хочу. Потому что не могу. Это не моя тайна. Но я скажу тебе одну вещь. То, что ты сделаешь сегодня, - это не игра. Это не тренировка. Это настоящее. И это важно. Не для меня. Не для отдела. Для кое-чего большего.
  
  Татьяна смотрела на него. Долго. Своими тёмными глазами, в которых не было ни страха, ни доверия. Только внимание. То самое, острое, как лезвие, которое Носов видел у неё на тренировках.
  
  - Ладно, - сказала она. - Тридцать секунд.
  
  Она встала со стула. Сняла куртку. Осталась в тёмной футболке с пятном на манжете. Посмотрела на схему. Посмотрела на Носова.
  
  - Куда садиться?
  
  - В центр, - сказал Носов. - На стул. Руки на колени. Глаза закрыть.
  
  Татьяна села. Положила руки на колени. Закрыла глаза.
  
  - Тридцать секунд, - повторила она. - Ровно.
  
  - Ровно, - сказал Носов.
  
  Он вышел из комнаты. Закрыл дверь. Посмотрел на Семака, который стоял у мониторов в операционной и проверял что-то на экране. Киреев сидел за пультом, в растянутом сером свитере, и его пальцы лежали на клавиатуре, не двигаясь.
  
  - Она готова, - сказал Носов.
  
  - Начинаем, - сказал Семак.
  
  ---
  
  Операция заняла сорок семь минут.
  
  Первая часть - стирание. Киреев запустил контур, и аппаратура загудела - не громко, не резко, а ровно, монотонно, как гудит трансформатор. На мониторах побежали графики - не линии, а волны, плотные, тяжёлые, как волны на воде в шторм. Пересыпкин на платформе не шевельнулся. Его тело оставалось неподвижным, как тело человека, который спит так глубоко, что не чувствует ничего. Но внутри, там, где лежала сущность Буйнова, - там происходило что-то другое. Носов чувствовал это. Не глазами. Чутьём. Рунический круг на его запястье горел холодом, и холод этот был не его. Холод был чужим. Старым. Очень старым.
  
  Стирание шло слоями. Киреев говорил вслух, читая по распечаткам, и его голос был ровным, монотонным, как голос человека, который читает инструкцию. Но слова были не обычными. Слова были старыми. Тяжёлыми. Теми самыми, из летописи. Из Троицкого собрания. Из тысяча триста восемьдесят второго года.
  
  На двенадцатой минуте тело Пересыпкина дёрнулось. Коротко. Один раз. Как дёргается тело человека, которому снится кошмар. Потом затихло.
  
  На двадцатой минуте Киреев замолчал. Посмотрел на Семака. Семак кивнул.
  
  - Готово, - сказал Киреев. - Стирание полное. Памяти нет. Ни прошлого. Ни настоящего. Ни того, кто он такой. Чистый лист.
  
  - Теперь запись, - сказал Семак.
  
  Вторая часть - запись. На чистый лист писали новое. Не память. Не воспоминания. Установку. Впечатление. Ощущение. То, что на той стороне назовут "подписью".
  
  Татьяна сидела в соседней комнате, с закрытыми глазами, руки на коленях. Носов стоял за дверью и смотрел на монитор, на котором была видна её сигнатура - яркая, плотная, живая. Шестнадцать лет. Через год заканчивает школу. Сигнатура горела так, как горят немногие.
  
  - Тридцать секунд, - сказал Носов в микрофон. - Начинай.
  
  Татьяна сделала то, что ей сказали. Направила внимание в точку. Удержала тридцать секунд. Ровно. Не больше. Не меньше. Её энергия вышла из неё - не направленным разрядом, не волной, а просто вышла, как выходит дыхание, когда человек выдыхает. Мягко. Ровно. Без усилия.
  
  И эта энергия прошла через контур, через зеркала, через резонансные точки - и легла на чистый лист Пересыпкина. Не как память. Не как воспоминание. Как след. Как ожог. Как шрам. Настоящий. Подлинный. Тот, который демон на той стороне опознает как реальный. Потому что это и был реальный след. Реальной девочки. Реальной сигнатуры. Реального удара, которого никогда не было, но который теперь существовал - в теле Пересыпкина, в его новой памяти, в его новой установке.
  
  Тридцать секунд. Ровно. Татьяна открыла глаза. Посмотрела на потолок. Посмотрела на свои руки. Встала со стула.
  
  Носов вошёл в комнату.
  
  - Готово, - сказал он.
  
  - Всё? - спросила Татьяна.
  
  - Всё.
  
  Она кивнула. Взяла куртку. Надела. Посмотрела на Носова.
  
  - А что я сделала?
  
  Носов молчал. Две секунды. Три.
  
  - Направила энергию в точку, - сказал он. - Тридцать секунд. Как было написано.
  
  - Да, - сказала Татьяна. - Это я поняла. А зачем?
  
  Носов смотрел на неё. На её тёмные глаза. На чернильное пятно на манжете. На три ручки за ухом. На плетёный браслет на запястье. На шестнадцать лет, которые смотрели на него и ждали ответа, которого он не мог дать.
  
  - Это закрытая информация, - сказал он.
  
  Татьяна усмехнулась. Той самой усмешкой.
  
  - Да, - сказала она. - Конечно.
  
  Она вышла из комнаты. Не обернулась. Не хлопнула дверью. Просто вышла. И пошла по коридору к выходу. К микроавтобусу. К своей жизни. К выпускному одиннадцатому классу. К тому, что она будет делать дальше, в будущем - сама, без заданий, без границ, без "держи три минуты".
  
  Носов смотрел ей вслед. И думал о том, что Ватников был прав. Они делали с ней то же самое, против чего формально работали. Использовали её. Не спрашивая. Не объясняя. Не давая ей права отказаться. И она об этом никогда не узнает.
  
  И это было то, что они сделали. Сегодня. Сейчас. Потому что альтернативы не было.
  
  Или была. Но они её не нашли.
  
  ---
  
  В четвёртом строении Семак закрыл контур. Аппаратура загудела тише, потом замолчала. На мониторах графики выровнялись, стали ровными, спокойными. Пересыпкин лежал на платформе неподвижно. Дышал. Ровно. Глубоко.
  
  - Готово, - сказал Семак. Одно слово. Простое. Без пафоса.
  
  Крамаровский подошёл к платформе. Посмотрел на тело. Посмотрел на мониторы. Посмотрел на Семака.
  
  - Он проснётся через час, - сказал Киреев. - Установка закреплена. Память стёрта. Подпись нанесена. Когда он проснётся, он будет думать, что он Буйнов. Что он пытался. Что получил удар. Что его отзывают.
  
  - И Астарот поверит? - спросил Крамаровский.
  
  - Астарот увидит подпись Буйнова, - сказал Семак. - Увидит след удара. Увидит установку. Это не имитация. Это подлинник.
  
  Крамаровский кивнул. Посмотрел на тело Пересыпкина ещё раз. Потом отвернулся.
  
  - Готовьте канал, - сказал он. - В нужный момент он проснётся. Затем, полагаю, мы отправим его обратно. Астарот получит своего чернокнижника. А мы решим проблему Буйнова на неопределенно долгий срок.
  
  Он пошёл к выходу. Уже у двери остановился. Обернулся. Посмотрел на каждого по очереди. На Семака. На Киреева. На Носова.
  
  - И ещё, - сказал он. - Девочку больше не трогаем. Ни сегодня. Ни завтра. Ни через неделю. Ни через месяц. Ясно?
  
  - Ясно, - сказал Семак.
  
  - Ясно, - сказал Киреев.
  
  Носов кивнул.
  
  Крамаровский вышел. Дверь закрылась. В четвёртом строении стало тихо. Только гудение трансформатора за стеной. Только ровное дыхание Пересыпкина на платформе. Только тишина.
  
  Носов стоял у мониторов и смотрел на графики. Ровные. Спокойные. Как будто ничего не произошло. Как будто никто не сидел в соседней комнате с закрытыми глазами и не направлял энергию в точку. Как будто никто не вышел из этой комнаты с чернильным пятном на манжете и тремя ручками за ухом и не спросил: "А зачем?"
  
  А зачем - Носов не мог сказать. Не мог. Не имел права.
  
  И это было тем, что стоило. Не денег. Не крови. Доверия. Совести. Тем, что не восстанавливается. Тем, что не возвращается. Тем, что уходит и не приходит обратно.
  
  Носов вышел из строения. На улице моросил дождь - мелкий, нудный, майский. Лес стоял за забором, серый, мокрый, живой. Носов поднял воротник куртки и пошёл к машине. Впереди был завтрашний день, который, возможно, принесет новые проблемы, новые задачи.
  
  А сегодня - сегодня он просто шёл. По грунтовой дороге. К машине. К Москве. К своей двушке на Войковской. К своей жизни. К той, которая ещё была его.
  
  И думал о том, что Ватников был прав. И о том, что Крамаровский был прав. И о том, что оба они были правы одновременно. И о том, что это не делает ситуацию легче.
  
  Дождь стучал по стеклу. Лес шумел. Трансформатор гудел.
  
  И где-то там, в микроавтобусе, который уже уехал, шестнадцатилетняя девушка смотрела в окно и думала о том, что ей снова не сказали, зачем она все это делает. И что она снова не спросила. И что в следующий раз - спросит. Или не спросит. Или просто не пойдёт.
  
  Носов не знал, что ответить ей. Наверное, никто в отделе не знал.
  
  Михаил направлялся домой. И дождь шёл. Город ждал его.
  
  ## Глава 9. "Смотрины"
  
  Четвёртого июля Москва плавилась.
  
  Асфальт на Чистых прудах стал мягким и вязким, словно смола, а воздух над крышами дрожал густым, бензиновым маревом. Кондиционеры в офисах и квартирах выли на одной высокой, надрывной ноте, выплёвывая в переулки потоки горячего воздуха, от которых пахло пылью и разогретым фреоном. Но внутри галереи "Русь", расположившейся в анфиладе бывшей купеческой усадьбы, царила агрессивная, почти больничная прохлада.
  
  Здесь пахло дорогим парфюмом, озонированным воздухом и тем специфическим запахом старого дерева, который всегда остаётся в стенах, помнящих девятнадцатый век, как бы сильно их ни ремонтировали.
  
  Носов стоял у колонны, держа в руке бокал с тёплым совиньоном, который ему налили на входе. Он был одет в светлый льняной костюм - чуть мятый, чтобы казаться богемным, а не только что из химчистки, - и тонкие роговые очки без диоптрий, придававшие ему вид уставшего арт-критика, которого сюда затащили по обязанности. Носов пил вино маленькими глотками и смотрел на выставку.
  
  Выставка называлась "Тени империи". На стенах, обитых тёмно-серым сукном, висели чёрно-белые фотографии: размытые лица, пустые коридоры, искаженные отражения в лужах. Идеальное место для "случайной" встречи. Много людей, много теней, много поводов отвести взгляд и сделать вид, что ты рассматриваешь экспонат, а не человека рядом.
  
  - Объект на подходе, - раздалось в микронаушнике, спрятанном глубоко в ушном канале. Голос Киреева был сухим, лишённым эмоций, как у диспетчера в аэропорту. - Пересекает Садовое. Скорость пешеходная.
  
  - Принял, - тихо ответил Носов, не шевеля губами. Он чуть повернул голову, словно всматриваясь в зернистую фотографию петербургского двора-колодца. - Семак, как связь?
  
  - Держу, - отозвался Семак. Его голос звучал иначе - с той самой хрипотцой, которая появлялась, когда оккультист работал с тяжёлыми контурами. Он сидел в неприметном фургоне связи, припаркованном в соседнем дворе, и держал в руках нити, привязанные к чужой воле. - Тело слушается. Сигнатура Буйнова на месте, фонит ровно, без провалов. Для любого, кто посмотрит на него с той стороны, это Андрей Буйнов. Чернокнижник. Уставший, побитый, но живой.
  
  - А внутри? - спросил Носов.
  
  - Внутри пустота и моя воля, - буднично ответил Семак. - Он идёт, потому что я иду. Он дышит, потому что я помню, как надо дышать. Не волнуйся, Михаил. Мясо качественное. Метка на месте.
  
  Носов кивнул самому себе. Пересыпкин - осуждённый пожизненно маньяк, чью личность стёрли, как мел с доски, а в освободившееся пространство вложили сущность Буйнова. Это было вселение и аренда чужой воли. Кукловодство высшей пробы, за которое в средние века сжигали на кострах, а в двадцать первом веке использовали как единственный способ пройти проверку, которую нельзя было пройти обманом.
  
  Двери галереи открылись, впуская с улицы волну жары и гулкого городского шума, и в зал вошёл он.
  
  Носов не сразу его узнал. Точнее, узнал, но мозг на долю секунды отказался сопоставлять картинку с досье. Геннадий Викторович Пересыпкин, пятьдесят три года, сухое, жилистое тело, обритая голова, шрамы на скулах и выцветшие тюремные наколки на кистях рук, проступающие сквозь тонкую кожу. Он был одет в дорогой, но нарочито строгий тёмно-синий костюм, который сидел на нём так, словно его шили не по меркам тела, а по меркам чего-то другого, невидимого.
  
  Но пугала не внешность. Пугала пластика.
  
  Пересыпкин двигался так, как не двигаются люди, проведшие двадцать лет в колонии особого режима. В его походке не было ни сутулости, ни той мелкой, суетливой осторожности, с которой бывшие зэки входят в новые помещения. Он шёл плавно, почти скользил над паркетом, держа спину так прямо, будто вдоль позвоночника ему вставили стальной стержень. Его голова поворачивалась медленно, с тем ленивым, тяжёлым достоинством, с каким поворачивает голову старый хищник, которому больше не нужно никому ничего доказывать.
  
  Это была пластика Буйнова. Четырнадцатый век. Время, когда осанка была вопросом не здоровья, а выживания.
  
  - Вошёл, - констатировал Носов. - Движется к центру зала.
  
  - Вижу, - ответил Крамаровский. Его голос доносился из другого канала, спокойный и тяжёлый. Полковник находился на антресольном этаже, в закрытой VIP-зоне, откуда весь первый этаж просматривался как на ладони. Рядом с ним, несомненно, стоял Ватников, превратившись в статую в идеальном костюме.
  
  Носов отставил бокал на подоконник и начал сканировать зал.
  
  Людей было много. Около семидесяти. Кураторы, коллекционеры, случайные посетители, сбежавшие от жары в прохладу галереи. Девушка в жёлтом платье фотографировала витрину с серебряными ложками. Двое мужчин в дорогих пиджаках обсуждали что-то, тыкая пальцами в абстрактное полотно. Официант разносил канапе.
  
  И любой из них мог быть Им.
  
  Носов искал взглядом лысого мужчину в светло-сером костюме. Того, кто месяц назад пришёл на его лекцию, стукнул тростью по полу и сказал: "Там вами довольны". Того, чьи пальцы сжимали серебряный набалдашник с нездоровой страстью. Носов искал эту трость, эту неестественную гладкость черепа, эти водянистые, бесцветные глаза.
  
  Но лысого мужчины не было.
  
  Носов обошёл зал по периметру, заглядывая в лица, считывая микровыражения, ауры, тени. Никто не смотрел на Пересыпкина слишком пристально. Никто не замирал при его появлении. Никто не шёл за ним по пятам.
  
  И это пугало больше, чем если бы лысый мужчина стоял у входа и сверлил их взглядами.
  
  Потому что если проверяющего нет здесь, значит, он где-то ещё. Или значит, что проверяющий изменил лицо. Или значит, что смотрят не глазами, а чем-то другим, из того, серого, прибойного мира, где время течёт иначе и где шесть с половиной веков учат терпению, недоступному людям.
  
  Пересыпкин остановился у витрины с дагерротипами. Он смотрел на выцветшее лицо какой-то графини, и его бледные, почти бесцветные глаза Пересыпкина были спокойны.
  
  - Семак, - тихо сказал Носов. - Он слишком статичен. Буйнов в своих оболочках не любил стоять на месте, когда чувствовал пространство. Заставь его пройтись.
  
  - Нельзя, - отрезал Семак. - Если я начну дёргать за ниточки, собьётся энергоинформационный фон. Сущность должна реагировать сама, на основе заложенного шаблона. Я только держу контур, чтобы тело не рассыпалось. Он стоит, потому что Буйнов, оказавшись в незнакомом месте, сначала считывал опасности, а не бегал.
  
  Носов стиснул зубы. Семак был прав. Магия не терпит суеты. Но нервы, обычные человеческие нервы Михаила Носова, требовали действия.
  
  В этот момент к Пересыпкину подошла женщина. Лет пятидесяти, в шёлковом платке, с тяжёлым дорогим браслетом на руке. Куратор выставки. Носов напрягся, чувствуя, как внутри груди натягивается холодная струна.
  
  - Простите, - сказала женщина, её голос звенел в тишине зала. - Вы так долго смотрите на этот снимок. Вам кажется, что фотограф поймал её душу, или только её страх перед объективом?
  
  Носов замер. В наушнике стало тихо. Даже Семак перестал дышать. Это был тест. Или случайность? В мире, где ты играешь в шахматы с демоном, случайностей не бывает.
  
  Пересыпкин медленно повернул голову. Его движения были чуть замедленными, словно воздух вокруг него был плотнее, чем для остальных. Он посмотрел на женщину не в глаза, а чуть выше, в область макушки, - привычка существа, которое привыкло смотреть на людей сверху вниз, даже находясь в чужом, невысоком теле.
  
  - Страх перед объективом - это страх перед временем, - произнёс он. Голос был хрипловатым, тенорком Пересыпкина, но интонация... интонация была чужой. Певучей, с той самой мягкой, обволакивающей расстановкой слов, которую Носов слышал по ту сторону барьера. - Душа не боится стекла. Она боится, что её остановят. А время... время всегда останавливает.
  
  Женщина моргнула, явно ошарашенная таким ответом. На её лице мелькнуло что-то вроде уважения, смешанного с лёгким испугом.
  
  - Глубоко, - сказала она, кивая. - Вы искусствовед?
  
  - В некотором роде, - ответил Пересыпкин и чуть наклонил голову, имитируя поклон. - Я изучаю то, что остаётся, когда всё остальное уходит.
  
  Женщина улыбнулась, извинилась и отошла к другой группе посетителей.
  
  Носов медленно выдохнул.
  
  - Чисто, - сказал он. - Семак, это был ты?
  
  - Нет, - ответил Семак, и в его голосе слышалось искреннее удивление. - Это был шаблон. Буйнов сам ответил. Его память, его лексика. Тело Пересыпкина просто озвучило.
  
  - Значит, сработало, - сказал Крамаровский. - Объект ведёт себя естественно. Подпись настоящая. Реакции настоящие.
  
  Пересыпкин простоял в зале ещё двадцать минут. Он не пил, не ел, не вступал в разговоры. Он просто был. Присутствовал. Наполнял пространство той тяжёлой, древней тоской, которая была свойственна сущности, запертой в чужой плоти. А затем, ровно в семь вечера, он посмотрел на механические часы на запястье - жест, который у Буйнова остался от предыдущих оболочек, - и направился к выходу.
  
  Носов пошёл следом, держась в десяти метрах.
  
  На улице их ударил жар. Пересыпкин не поморщился, не ослабил галстук. Он дошёл до угла, где его ждал неприметный серый "Хюндай", сел на заднее сиденье, и машина тут же тронулась, увозя пустую оболочку обратно, в лабораторию, где Семак и Киреев будут снимать контур и возвращать тело в состояние анабиоза.
  
  Носов остановился у витрины закрытого магазина, наблюдая, как "Хюндай" сливается с потоком на Садовом кольце.
  
  - Смотрины окончены, - сказал он в микрофон. - Формально всё гладко. Никто не подошёл. Никто не атаковал. Лысого с тростью не было.
  
  - Возвращайся в штаб, - ответил Крамаровский. - Мы с Борисом Ивановичем спустимся через пять минут.
  
  Носов кивнул, повернулся и пошёл к метро. Он чувствовал себя так, как чувствует человек, который час шёл по минному полю и благополучно дошёл до края. Адреналин отступал, оставляя после себя липкую усталость и привкус дешёвого вина во рту.
  
  ---
  
  На антресольном этаже галереи, в отдельном кабинете, отделанном тёмным дубом и кожей, было ещё прохладнее, чем в основном зале.
  
  Крамаровский сидел в глубоком кресле, положив тяжёлые руки на подлокотники. Перед ним на столе стояла чашка с остывшим чаем. Ватников стоял у окна, за тонированным стеклом, сквозь которое зал внизу казался аквариумом с медлительными, красивыми рыбами.
  
  - Он уехал, - сказал Ватников, не оборачиваясь. - Машина в потоке. Семак докладывает, что контур держится, тело в норме.
  
  - Значит, мы справились, - сказал Крамаровский. Он произнёс это без радости. Скорее как констатацию факта, что дождь за окном закончился. - Мы предъявили им Буйнова. Подпись верна. Память верна. Они убедились, что их чернокнижник жив, цел и находится в нашем мире.
  
  - Да, - сказал Ватников. Он медленно повернулся от окна. Его идеально отглаженный костюм ни разу не заломился за два часа сидения. Светлые глаза смотрели на Крамаровского с тем самым выражением, которое полковник знал двадцать лет: выражением человека, который видит трещину там, где другие видят монолит. - Анатолий.
  
  Крамаровский поднял голову.
  
  - Ты чувствуешь? - тихо спросил Ватников.
  
  Крамаровский замер. Он прислушался не ушами, а тем местом внутри грудной клетки, которое за годы службы в Тринадцатом отделе научилось реагировать на чужеродное присутствие раньше, чем мозг успевал обработать информацию.
  
  Сначала он подумал, что это просто усталость. Слишком много напряжения за последние недели. Слишком много масок. Но потом он почувствовал это.
  
  Холод.
  
  Не физический холод кондиционера. А тот самый, густой, вязкий холод, который тянуло из трещин между мирами. Ощущение, что на тебя смотрят. Не глазами. Не через камеру. А самим пространством. Словно стена кабинета стала тоньше, и по ту сторону неё, в сером войлоке, кто-то прижался лицом к стеклу и наблюдает.
  
  - Чувствую, - глухо ответил Крамаровский. Его пальцы с силой сжались на подлокотниках. - Слежка.
  
  - Она началась не сейчас, - сказал Ватников, подходя к столу и опираясь на него ладонями. - Она началась в тот момент, когда Пересыпкин вошёл в зал. Я думал, это фон от сущности Буйнова. Но он уехал. А фон остался.
  
  Крамаровский медленно обвёл взглядом кабинет. Дубовые панели. Кожаные кресла. Закрытая дверь. Пустота.
  
  - Откуда? - спросил он.
  
  - Не знаю, - честно ответил Ватников. - В зале их не было. Я сканировал толпу через сенсов. Ни одного "тёмного" пятна. Ни одного чужеродного следа. Все, кто был внизу - люди. Обычные, суетливые, пустые люди.
  
  - Значит, смотрят не из зала, - сказал Крамаровский. Он встал, и кресло жалобно скрипнуло под его весом. - Значит, смотрят откуда-то ещё.
  
  Он подошёл к окну и посмотрел вниз, на улицу, где суетились люди, ехали машины, горели вечерние огни Москвы.
  
  - Борис, - сказал Крамаровский, не оборачиваясь. - А что, если смотрят не на Пересыпкина?
  
  Ватников чуть сузил глаза.
  
  - Поясни.
  
  - Мы думали, что смотрят на него. Проверяют его подпись, его память, его реакцию на куратора. Мы думали, что это экзамен для Буйнова. - Крамаровский повернулся к заместителю, и в его тёмных глазах плескалась тяжёлая, злая догадка. - А что, если экзамен был не для него? Что, если проверяли не чернокнижника?
  
  Ватников молчал, но его тонкие губы сжались в ниточку. Он понял.
  
  - Проверяли нас, - тихо произнёс Ватников. - То, как мы его контролируем. То, как мы расставили людей. То, как ты сидишь здесь, наверху, а Носов ходит внизу. Они смотрели не на маску Буйнова. Они смотрели на то, кто держит ниточки от этой маски.
  
  - Именно, - кивнул Крамаровский. - Лысый с тростью не пришёл, потому что ему не нужно было подходить. Ему не нужно было задавать вопросы в зале. Ему нужно было просто посмотреть, как мы играем. Увидеть нашу тактику. Увидеть, насколько мы уверены в себе.
  
  В кабинете повисла тишина. Только гудел кондиционер, гоняя по кругу один и тот же охлаждённый воздух.
  
  - Формально мы прошли, - сказал Ватников. - Буйнов предъявлен. Сделка подтверждена.
  
  - Формально - да, - согласился Крамаровский. Он вернулся к столу, взял чашку с холодным чаем и посмотрел в тёмную жидкость, словно искал в ней ответы. - Но интуитивно... я чувствую, что мы только что показали им свою ладонь. И они её запомнили.
  
  - Что будем делать?
  
  - Ничего, - сказал Крамаровский. Он выпил чай одним глотком и поставил чашку на блюдце с тихим стуком. - Мы будем ждать. Они получили то, за чем пришли. Теперь их ход.
  
  Он взял со стола папку с документами и направился к двери. Уже взявшись за ручку, он остановился и посмотрел на Ватникова.
  
  - Усили охрану Татьяны, Борис. Не на уровень. На два.
  
  Ватников кивнул.
  
  Крамаровский вышел в коридор. Галерея пустела. Люди спускались по лестнице, смеясь, обсуждая выставки, планы на вечер. Они были живыми, тёплыми, настоящими. А Крамаровский шёл среди них, чувствуя спиной чужой, холодный, немигающий взгляд, который тянулся за ним из каждого тёмного угла, из каждого отражения в витринах, из самой ткани этого летнего, душного вечера.
  
  Смотрины прошли.
  
  Но никто не сказал, что невеста понравилась жениху.
  
  ## Глава 10. "Отзыв"
  
  Сигнал пришёл на четвёртый день.
  
  Носов сидел перед сосудом в лаборатории прикладной энергетики - четвёртый подземный уровень, бетонные стены с медными катушками, гудение серверов за стеной, запах озона и тёплого металла. Сосуд стоял на постаменте из тёмного материала - круглый, размером с два кулака, с ритуальным контуром на поверхности, линии которого Семак наносил три дня подряд, не отрываясь ни на обед, ни на сон. Киреев сидел за пультом, в растянутом сером свитере, с толстыми очками на носу, и следил за экранами. Графики бежали ровно - подпись Буйнова ложилась на каждый сигнал, как печать на конверт, и по ту сторону барьера никто не сомневался, что говорит именно чернокнижник.
  
  Носов говорил. Голосом Буйнова. Манерой Буйнова. Теми словами, которые сказал бы человек, проживший шесть с половиной веков среди серого войлока и кристаллических наростов. Он рассказывал Астароту о Москве. О щитах вокруг детей. О том, что подобраться к девочке не удалось - слишком плотная защита, слишком много сенсов, слишком быстро всё меняется. Он говорил это ровно, без оправданий, как говорят о работе, которая не получилась, но не по твоей вине.
  
  Астарот слушал. Не перебивал. Не задавал вопросов. Просто слушал, и его присутствие по ту сторону канала было ровным, тяжёлым, как давление воды на глубине.
  
  И тогда пришёл второй сигнал.
  
  Не от Астарота. Не из того канала, который они держали четвёртый день. Другой. Отдельный. Как если бы в комнате, где идёт один разговор, кто-то открыл вторую дверь.
  
  Носов почувствовал это раньше, чем увидел на экранах. Рунический круг на запястье вспыхнул - не жаром, а холодом, резким, колючим, как укол льдом. Киреев подался вперёд, его пальцы замерли над клавиатурой, очки блеснули.
  
  - Михаил Андреевич, - сказал он тихо. - У нас второй канал. Незнакомый. Не Астарот.
  
  Носов поднял руку. Жест "подожди". Он закрыл глаза и потянулся к новому сигналу.
  
  Слова пришли не голосом. Не звуком. Давлением. Тем самым, мягким, ровным, неотступным, которое он запомнил по тёмной комнате в параллельном мире. Но сегодня давление было другим. Не ощупывающим. Не проверяющим. Направляющим. Как рука, которая берёт за плечо и разворачивает в нужную сторону.
  
  "Чернокнижник. Слушай".
  
  Носов сидел неподвижно. Голос был не Астарота. Другой. Глубже. Старее. С той хрипотцой на последнем слоге, которая бывает у существ, говоривших так долго, что голос стёрся, как камень, об который течёт вода. Носов не знал, кому принадлежит этот голос. Но он знал, что за этим голосом стоит кто-то выше Астарота. Кто-то из тройки. Или даже выше тройки.
  
  "Операция по девочке провалена. Ты не смог. Ты получил удар. Ты повреждён. Ты возвращаешься".
  
  Не вопрос. Не просьба. Приказ. Короткий, ровный, без интонации. Как закрывают дверь: без злости, без сожаления. Просто - щелчок.
  
  "Подготовься к переправе. Место то же. Дверь с замком. Крым. Когда скажем - откроешь. Не раньше. Не позже. Жди".
  
  Сигнал оборвался. Не растаял - оборвался, как обрывается нить, когда её перерезают. Носов открыл глаза. Посмотрел на Киреева. Киреев смотрел на него поверх очков, и в его светлых глазах было то, что Носов научился читать за два года работы бок о бок: не страх. Не удивление. Подтверждение.
  
  - Вы слышали, - сказал Носов. Не вопрос.
  
  - Каждое слово, - сказал Киреев. Он снял очки, протёр их полой свитера. Пальцы чуть дрожали. - Записал. Полностью. Подпись канала не совпадает с Астаротом. Не совпадает ни с кем из тех, кто в базе. Это кто-то новый.
  
  - Не новый, - сказал Носов. - Старый. Очень старый.
  
  ---
  
  Совещание началось через час.
  
  Крамаровский сидел за столом, разложив перед собой распечатку - расшифровку сигнала, которую Киреев сделал за пятнадцать минут. Ватников стоял у окна - того самого, за которым не было неба, а была стена коридора. Семак сидел в углу, в кожаной куртке поверх чёрной водолазки, трубка незажжённая, перстни поблёскивают на пальцах. Гуров примостился с ноутбуком на коленях. Носов - на стуле у стены, как всегда. У края. Никогда в центре - это был его "ритуал".
  
  - Отзыв, - сказал Крамаровский. Одно слово. Произнёс его ровно, без торжества, без облегчения. Просто констатация. - Та сторона отзывает Буйнова. Формально - как следствие провала операции по Татьяне. Логично. Мы зашили это ему в память. Мы вложили ему ощущение удара. Мы дали ему понять, что он повреждён и нуждается в возвращении. И они поверили.
  
  - Потому что подпись Татьяны настоящая, - сказал Семак. Он повертел трубку в пальцах, убрал в карман. - Мы не симулировали удар. Мы использовали реальный энергетический почерк. Реальный. Подлинный. Они увидели то, что видели бы, если бы удар был настоящим. Потому что он и был настоящим. Просто не по их телу.
  
  Тишина. Киреев смотрел в стол. Носов смотрел в стену. Все помнили, чей почерк был вложен в эту ложь. Все помнили шестнадцатилетнюю девушку в тренировочном центре, которая сидела с закрытыми глазами и направляла энергию в точку, думая, что это игра.
  
  - План сработал, - сказал Крамаровский. - Ровно так, как задумывался. Семак, ты был прав. Киреев, ты был прав. Все были правы.
  
  - И что теперь? - спросил Гуров, не поднимая головы от ноутбука.
  
  - Теперь, - сказал Крамаровский, - мы едем в Крым.
  
  Тишина стала другой. Не тяжёлой - плотной. Как воздух перед грозой, когда ещё ничего не громыхает, но волосы на руках уже встают.
  
  Носов не изменился в лице. Не моргнул. Не сжал челюсти. Просто сидел и смотрел на Крамаровского. Но внутри - внутри что-то сдвинулось. Не страх. Не паника. Память. Та самая, которая не спрашивает разрешения, а просто приходит. Пещера. Каменный пол. Четыре свечи. Шаров, оседающий на бок, с тёмным пятном на майке. Очередь, бьющая в свод, каменная крошка, летящая сверху. И прореха в воздухе, раскрывающаяся в полный рост, и за ней - серое небо без солнца, и войлок, и гул, и мир, который дышит.
  
  - Место то же, - сказал Ватников. Не вопрос. Он не отворачивался от окна. Его отражение - плотное, подтянутое, в безупречном костюме - лежало на стекле поверх серой стены. - Дверь с замком. Та самая пещера. Та самая трещина.
  
  - Та самая, - подтвердил Крамаровский. - Сигнал был однозначен. "Место то же. Дверь с замком. Крым". Они не оставили нам выбора.
  
  - А если они знают, что там произошло два года назад? - спросил Носов. Голос был ровным. Деловым. Как у человека, который уточняет маршрут, а не спрашивает, больно ли будет. - Если они знают, что там стреляли. Что там был Росгвардия. Что там Шаров получил пулю.
  
  - Если бы знали, - сказал Семак из угла, - не послали бы нас туда снова. Они не знают. Они сидят по ту сторону и видят только то, что мы им показываем. А мы им показали провал. Удар. Повреждение. Они не знают, что по эту сторону было две очереди и восемь бойцов.
  
  - Два года назад, - сказал Носов. - Мы шли туда вслепую. Без плана. Без подготовки. Шаров открывал дверь на ходу, с пулей в спине, под огнём. - Он помолчал. - В этот раз мы пойдём туда иначе.
  
  Крамаровский посмотрел на него. Долго. Его тёмные глаза под густыми бровями были спокойными. Не сочувствующими. Не извиняющимися. Просто спокойными.
  
  - Иначе, - согласился он. - В этот раз мы идём туда, где нас ждут. И мы знаем, кто ждёт. И мы знаем, что принесём. Это не разведка. Это доставка.
  
  - Доставка чего? - спросил Гуров.
  
  - Буйнова, - сказал Крамаровский. - В его теле. С его сознанием. Мы возвращаем его домой. И мы делаем это так, чтобы по ту сторону никто не заподозрил, что Буйнов - не Буйнов. Что он стертый, пустой. Что внутри него не чернокнижник, а наша воля.
  
  ---
  
  Совещание о безопасности началось в три часа дня.
  
  Крамаровский разложил на столе карту Крыма - крупномасштабную, с отметками, с красными линиями, с точками, которые Ватников нанёс ещё утром. Пещера. Тропа. Берег. Ближайший населённый пункт. Расстояние до Севастополя. Расстояние до Ласпи. И рядом, на отдельном листе, - список. Короткий. Четыре пункта.
  
  - Первое, - сказал Крамаровский. - Периметр. Группа "Гамма" в полном составе. Громов, Белова, Тарасов. Позиции на тропе, на берегу, на подходе к пещере. Никто не входит, никто не выходит. Ни рыбаки, ни туристы, ни случайные прохожие. Зона закрыта за сорок восемь часов до операции.
  
  - Второе, - продолжил он. - Связь. Канал с штабом, резервный канал, спутниковый. Если основной падает - переключаемся на резерв. Если падают оба - Семак действует по протоколу "Автоном".
  
  - Третье, - он посмотрел на Ватникова. - Церковь.
  
  Ватников обернулся от окна. Его светлые, голубые глаза смотрели ровно.
  
  - Протокол, - сказал он. Одно слово. Произнесённое так, как произносят слово, которое давно лежало в ящике стола и ждало своего часа. - Тот самый, который мы подписали два года назад. После Крыма. После того, как настоятель позвонил в Росгвардию и сорвал первую операцию.
  
  - Он работает? - спросил Крамаровский.
  
  - Работает, - сказал Ватников. - Я проверил вчера вечером. Протокол зарегистрирован в Синодальном отделе, подписан обеими сторонами, внесён в реестр. У меня есть прямой номер заместителя председателя. Не архидьякона Всеволода. Другого. Того, кто принимает решения.
  
  - Звони, - сказал Крамаровский.
  
  Ватников достал телефон. Не мобильный - служебный, тот самый, который лежал в его столе два года и ни разу не был набран. Он набрал номер. Поставил на громкую связь. Положил на стол.
  
  Гудки. Один. Два. Три. Четыре.
  
  - Слушаю.
  
  Голос был сухим, деловым, без суеты. Не церковный - чиновничий. Тот самый тон, который бывает у людей, сидящих в кабинетах с иконами на стене и телефонами на столе.
  
  - Это Ватников, - сказал Ватников. - Тринадцатый отдел. Заместитель начальника. Звоню по протоколу взаимодействия.
  
  Пауза. Короткая. Полсекунды. Но Носов услышал в ней то, что не должен был услышать: не удивление. Не раздражение. Узнавание. Человек на том конце помнил. Помнил протокол. Помнил подпись. Помнил, зачем это было написано.
  
  - Слушаю вас, Борис Иванович.
  
  - Планируется операция на территории крымского побережья. Пещера в районе Ласпи. Время - через трое суток. Характер - аномальный. Присутствие наших сотрудников на месте. Нам нужно, чтобы в радиусе пяти километров не было ни одного звонка. Ни одного сообщения. Ни одной ориентировки. Ни в Росгвардию. Ни в МВД. Ни в ФСБ. Никуда.
  
  Пауза. Дольше, чем полсекунды. Но короче, чем секунда.
  
  - Понял вас, - сказал голос. - Пять километров. Трое суток. Обеспечим. Что-то ещё?
  
  - Ещё, - сказал Ватников. - Если кто-то из местных монастырей зафиксирует аномалию и обратится к вам - вы перенаправляете к нам. Не принимаете решений. Не даёте указаний. Перенаправляете.
  
  - Понял. Перенаправляем. Что-то ещё?
  
  - Нет. Спасибо.
  
  - Не за что, Борис Иванович. Два года назад мы это проходили. Не хочется ещё раз.
  
  Щелчок. Связь оборвалась. Ватников убрал телефон в карман. Посмотрел на Крамаровского.
  
  - Три минуты, - сказал Крамаровский. Не громко. Не с удивлением. С чем-то другим. С чем-то, что в его голосе бывало крайне редко. - Три минуты на согласование. Два года назад это заняло бы три дня и могло закончиться без результата.
  
  - Протокол, - повторил Ватников. - Работает.
  
  - Работает, - согласился Крамаровский. И в его голосе Носов услышал то, чего не слышал никогда раньше. Не облегчение. Не радость. Удивление. Тихое, осторожное, почти подозрительное удивление человека, который двадцать лет ждал подвоха и вдруг обнаружил, что подвоха нет.
  
  - Четвёртое, - сказал Крамаровский, возвращаясь к списку. Голос снова стал деловым. Ровным. - Носов.
  
  Носов поднял голову.
  
  - Ты идёшь в пещеру. Один. С сосудом. Ты открываешь канал, ты передаёшь, ты закрываешь. Семак на подстраховке - снаружи, у входа. Громов и группа - на тропе. Ватников координирует из штаба. Я - на месте.
  
  - А если что-то пойдёт не так? - спросил Гуров.
  
  - Тогда Семак закрывает дверь, - сказал Крамаровский. - Не открывает. Закрывает. И мы уходим. Без Буйнова. Без сосуда. Без всего. Уходим и не оглядываемся.
  
  Носов кивнул. Он понимал. Понимал так, как понимают люди, которые уже были в этой пещере. Которые уже видели, как очередь бьёт в свод. Которые уже тащили раненого Шарова через прореху в воздухе, не зная, есть ли на той стороне воздух, пол, свет.
  
  - Когда выходим? - спросил он.
  
  - Послезавтра, - сказал Крамаровский. - В ночь. Луна подходящая. Шаров открывал дверь в ночь. Мы откроем в ночь.
  
  ---
  
  После совещания Носов остался один.
  
  Крамаровский ушёл к Ватникову - обсуждать логистику, транспорт, маршруты. Семак и Киреев ушли в лабораторию - готовить сосуд к переправе, проверять контур, считать, пересчитывать, проверять снова. Гуров ушёл с ноутбуком под мышкой, бормоча что-то про камеры и спутники. Дверь закрылась.
  
  Носов сидел на стуле у стены и смотрел на пустой стол, на котором ещё пять минут назад лежала карта Крыма. Красные линии. Точки. Пещера. Тропа. Берег.
  
  Он думал о том, что два года назад он шёл туда вслепую. Не знал, что по ту сторону. Не знал, есть ли там воздух, пол, свет. Не знал, выживет ли Шаров. Не знал, вернётся ли сам. Шёл, потому что не мог иначе. Потому что Шаров лежал с пулей в спине и говорил: "Иди. Держи контур. Не спрашивай".
  
  А теперь он идёт туда снова. Но иначе. С планом. С группой. С протоколом. С сосудом в руках. С голосом Буйнова в горле. С маской, которую носил два года.
  
  Механизм, который они строили два года - кирпич за кирпичом, контур за контуром, маску за маской, - пришёл в движение. Не скрипя. Не ломаясь. Не буксуя. Просто пришёл. Как приходит в движение часовой механизм, когда последняя шестерёнка встаёт на место.
  
  Носов встал. Подошёл к окну. За стеклом была стена коридора - серая, казённая, с облупившейся краской. Но он смотрел не на стену. Он смотрел сквозь неё. Туда, где за тысячу километров, за морем, за скалами, за тропой над обрывом, стояла пещера с четырьмя свечами и трещиной в своде. Дверь с замком. Та самая.
  
  Два года назад он шагнул в неё с Шаровым на плече и не знал, вернётся ли.
  
  Теперь он будет рядом с сосудом в руках. И будет знать.
  
  Не всё. Но имеющегося будет достаточно.
  
  Носов отвернулся от окна. Посмотрел на пустой стол. На карту, которой уже не было. На красные линии, которые остались только в памяти.
  
  Послезавтра. Ночь. Луна. Пещера.
  
  Он пошёл к двери. Уже у порога остановился. Обернулся. Посмотрел на пустую комнату. На стул, на котором сидел. На стену, у которой стоял.
  
  А потом вышел. Коридор был пустым. Лампы гудели. Где-то наверху, на уровне земли, было небо - серое, московское, с дождём, который не прекращался. А за тысячу километров - море. И скалы. И дверь, которая ждала.
  
  Носов шёл к лестнице и автоматически считал шаги. Как считал всегда, по привычке.
  
  Шаг. Ещё шаг. Ещё.
  
  Впервые за два года он шёл с чувством выполненной задачи.
  
  И это было другое. Совсем другое.
  
  ## Глава 11. "Крым, во второй раз"
  
  Крым в июне пах полынью и нагретым камнем.
  
  Носов стоял у открытого окна микроавтобуса и смотрел, как за стеклом тянется знакомый до тошноты пейзаж: серпантин, обрыв, море внизу - тёмное, тяжёлое, с белыми прожилками пены у скал. Два года назад он ехал по этой же дороге в другую сторону - с Шаровым на заднем сиденье, с брезентовым рюкзаком и мешком соли в багажнике, с ощущением, что впереди просто работа. Одна ночь. Обряд. Оплата. И домой.
  
  Теперь в багажнике лежал не мешок соли, а три канистры бензина, термитный заряд и чёрный пластиковый мешок. А на заднем сиденье, между Громовым и Беловой, пристёгнутый наручниками к скобе в полу, сидел Геннадий Викторович Пересыпкин - сухой, жилистый, с обритой головой и впалыми щеками, в серой казенной рубашке и стоптанных ботинках. Его бесцветные глаза смотрели в окно с тем выражением, которое Носов научился распознавать за последние недели: не человеческое внимание, а методичное сканирование. За этими глазами сидел тот, кто шесть с половиной веков назад ушел в параллельный мир.
  
  Только теперь он был пуст внутри.
  
  Семак сидел впереди, рядом с водителем, и курил в приоткрытое окно - трубка дымилась, седые волосы трепал ветер. Киреев примостился за ним, с ноутбуком на коленях, и бормотал что-то себе под нос, сверяясь с распечатками. Крамаровский ехал в отдельной машине - чёрном "УАЗе" в двухстах метрах позади. Ватников - в третьей, замыкающей. Группа "Гамма" в полном составе рассредоточилась по маршруту ещё вчера, перекрывая трассу и подъезды к старым тропам.
  
  Носов отвернулся от окна. Посмотрел на Пересыпкина.
  
  - Как себя чувствуешь? - спросил он. Голос был ровным. Деловым. Как спрашивают пациента перед процедурой.
  
  Пересыпкин повернул голову. Медленно. Его бесцветные глаза сфокусировались на Носове.
  
  - Пусто, - сказал он. Голос был хриплым, сдавленным - голос Пересыпкина, не Буйнова. Буйнов внутри был стёрт. Вычерпан. Из него вытащили всё, что делало его тем, что он есть: память, связи, силу, шесть с половиной веков накоплений. Осталась только оболочка. Только сигнатура. Только энергоинформационный почерк, по которому та сторона опознает своего.
  
  - Так и должно быть, - сказал Носов.
  
  Пересыпкин кивнул. Отвернулся обратно к окну. За стеклом мелькнул указатель: "Ласпи - 7 км".
  
  ---
  
  Пещеру нашли по координатам из архива отдела, которые совпали. Вход в скалу, на высоте двадцати метров над водой, полуприкрытый кустами держидерева. Тропа снизу, узкая, каменистая, с осыпающимся краем.
  
  Громов поднялся первым. За ним - Белова. Потом двое бойцов из "Гаммы" с носилками. Пересыпкина вели под руки - он шёл сам, но ноги слушались плохо, и на подъёме его приходилось подталкивать. Семак шёл последним, с деревянным ящиком в руках - тем самым, в котором два года назад лежал сосуд. Ящик был пуст. Сосуд остался в хранилище, в Москве, на самом нижнем уровне. Здесь он был уже не нужен.
  
  Носов поднялся последним.
  
  Зал был тем же.
  
  Носов остановился у входа и посмотрел. Песчаный пол - тот самый, на котором два года назад Шаров чертил мелом фигуру. Трещина в своде, сквозь которую виднелось небо - настоящее, голубое, июньское, с тонким облаком у горизонта. Стены - тёмный камень с белыми прожилками кварца. И запах - глина, соль, летучие мыши. Тот самый запах. Ничего не изменилось.
  
  И всё изменилось.
  
  - Разворачиваемся, - сказал Семак, ставя ящик на пол. Голос был деловым, без пафоса. - Киреев, контур. Громов, Белова - периметр. Носов - на северной точке. Как в прошлый раз.
  
  - В прошлый раз на северной точке стоял я, - сказал Носов. - А Шаров чертил.
  
  - Шарова здесь нет, - сказал Семак. Не резко. Не грубо. Просто констатация. - Черчу я. Ты держишь.
  
  Носов кивнул. Пошёл на северную точку - туда, где два года назад стоял, сжимая контур обеими руками и всей волей, пока Шаров произносил слова, а снаружи полыхал прожектор Росгвардии. Встал. Посмотрел на песок. На тёмные пятна. На трещину в своде.
  
  "Держи, тридцать секунд", - сказал тогда Шаров. И Носов держал.
  
  Теперь Шаров был по ту сторону. Искавший кого-то. Или что-то. Носов не знал, что именно. Не знал, вернётся ли Шаров. Не знал, хочет ли он возвращаться.
  
  - Начинаем, - сказал Семак.
  
  ---
  
  Киреев чертил контур мелом - не ту фигуру, что чертил Шаров два года назад, а другую. Проще. Меньше. Четыре линии, замкнутые в квадрат, и в центре - круг. Не для перехода человека. Для выброса сущности. Разница была принципиальной: Шаров открывал дверь, чтобы войти. Киреев чертил дверь, чтобы вытолкнуть.
  
  - Готово, - сказал Киреев, отходя от рисунка. Мел на его пальцах был белым, как мука. Он поправил очки. - Контур стабильный. Резонанс в пределах нормы.
  
  - Астарот не почувствует? - спросил Носов.
  
  - Астарот почувствует сигнатуру Буйнова, - сказал Семак. - Это единственное, что осталось внутри. Подпись. Почерк. Для внешнего наблюдателя по ту сторону это будет выглядеть как возвращение. Как человек, который вышел на улицу и вернулся домой. Не более.
  
  - А если он присмотрится?
  
  - Тогда увидит пустоту, - сказал Семак. - Но пустота - это не то же самое, что подмена. Пустота означает: сущность вернулась, но она больше не та. Ослаблена. Истощена. Это логично после того, что мы с ним сделали. Вычерпали досуха. Там нечего рассматривать.
  
  Крамаровский вошёл в пещеру последним - широкоплечий, тяжёлый, в тёмно-серой куртке, с прямой чёлкой, падающей на лоб. Его тёмные глаза обвели зал, остановились на контуре, на Пересыпкине, на Носове.
  
  - Позиции? - спросил он.
  
  - Громов и Белова снаружи, на тропе, - доложила Белова. - Группа "Гамма" на подступах. Никто не подойдёт незамеченным.
  
  - Ватников?
  
  - На наблюдательном пункте, триста метров к востоку, - сказал Крамаровский. - Видит вход. Если что-то пойдёт не так - связь по рации.
  
  Он повернулся к Семаку.
  
  - Начинайте.
  
  ---
  
  Пересыпкина поставили в центр круга.
  
  Он стоял ровно, руки опущены, голова чуть наклонена. Его бесцветные глаза смотрели в пол, на меловой контур, и в них не было ничего - ни страха, ни ожидания, ни любопытства. Пустота. Та самая, которую Семак вычерпал из него за три дня в лаборатории.
  
  Семак встал у южной точки. Киреев - у западной. Носов - у северной. Три точки. Три голоса. Четвёртый - пустой, в центре.
  
  - Слова из летописи, - сказал Семак. - Те самые, которые Киреев нашёл в Троицком собрании. Монахи четырнадцатого века использовали их, чтобы замуровать Буйнова. Мы используем их, чтобы открыть дверь в обратную сторону. Не запечатать. Выпустить.
  
  Он начал говорить.
  
  Слова были старыми - не старославянскими, не латинскими, а чем-то ещё более древним. Тяжёлыми. Каждое слово ложилось в воздух, как камень в воду, и Носов чувствовал, как рунический круг на запястье реагирует - не жаром, а холодом, лёгким, покалывающим.
  
  Киреев подхватил на втором слове. Его голос был тише, неувереннее, но ровным.
  
  Носов держал контур.
  
  Не словами. Не голосом. Волей. Тем самым усилием, которому он научился за два года - держать, не отпуская, не ослабляя, не давая ни одной щели. Контур был не стеной. Контур был рамкой. Рамкой, внутри которой что-то должно было произойти, и ничего извне не должно было помешать.
  
  Пересыпкин дёрнулся.
  
  Не сильно. Просто пальцы на руках сжались и разжались. Его бесцветные глаза поднялись от пола и посмотрели куда-то вперёд - не на Семака, не на Киреева, не на Носова. Сквозь них. Сквозь стены пещеры. Сквозь скалу. Туда, где за камнем и воздухом начиналось другое пространство.
  
  Воздух в центре круга начал меняться.
  
  Не мутнеть - не так, как два года назад, когда Шаров открывал переход. Не течь. Скорее - разрежаться. Становиться тоньше. Как воздух на вершине горы, где каждый вдох даётся с трудом, потому что кислорода меньше. Носов почувствовал это кожей - лёгкое покалывание, как перед грозой.
  
  И появилась трещина.
  
  Не в камне. В воздухе. Вертикальная, тонкая, как лезвие ножа, - и из неё потянуло холодом. Не зимним. Другим. Густым, плотным, с привкусом чего-то металлического. Запахом того мира. Серого. Войлочного. Без солнца.
  
  Трещина расширялась. Медленно. Сантиметр за сантиметром. И за ней Носов увидел то, что видел два года назад: серый свет, беспричинный, ниоткуда.
  
  - Держите, - сказал Семак. Не громко. Не напряжённо. Просто констатация. - Держите, он идёт.
  
  Пересыпкин не шагнул. Он просто встал там, где стоял, у самого края круга, лицом к трещине. Его бесцветные глаза смотрели в серый, беспричинный свет, в прибойный гул того мира. Он не торопился. Он просто ждал.
  
  И тогда его грудь начала светиться.
  
  Не ярко - тускло, мутно, как светит фонарь в густом тумане. Свет проступал сквозь серую застиранную рубашку, сквозь рёбра, сквозь кожу. И из груди Пересыпкина, прямо сквозь плоть, начал выходить шар.
  
  Мутный, непрозрачный, как дым, застывший в стекле. Ни цвета, ни чёткой формы - просто сгусток, висящий в воздухе. Он выходил медленно, беззвучно, как выходит воздух из проколотого шарика. Не вырывался. Вышел. Как человек выходит из комнаты, в которой больше нечего делать.
  
  Шар повис в воздухе над телом Пересыпкина. Секунду. Две. А затем плавно, не торопясь, двинулся к трещине. Трещина приняла его. Не всосала. Не втянула. Приняла, как принимает дверь того, кто в неё входит. Носов увидел, как шар проходит сквозь границу миров - медленно, как в замедленной съёмке, - и растворяется в сером мареве по ту сторону.
  
  И в тот момент, когда последняя часть шара исчезла за гранью, тело Пересыпкина упало.
  
  Не осело. Не сползло. Упало. Вперёд, лицом на песок, руки раскинуты. Как падает мешок с песком. Как падал Чесноков два года назад, на бетонном полу подвала в Щёлкове. Стоптанные ботинки слетели - один улетел к южной точке, другой едва оставался на ноге.
  
  Трещина закрылась.
  
  Не захлопнулась. Не схлопнулась. Просто - закрылась. Как закрывается рот после зевка. Медленно. Плавно. И воздух в пещере снова стал обычным - тёплым, солёным, с запахом глины и летучих мышей.
  
  Тишина.
  
  Носов стоял на северной точке и смотрел на тело Пересыпкина, лежавшее лицом в песке. Рядом валялся старый ботинок. Голова повёрнута набок, и бесцветные глаза смотрели в стену, не видя ничего.
  
  - Мёртв, - сказал Семак. Просто констатируя факт.
  
  Носов знал это. Знал без проверки. В ту секунду, когда демон вышел из тела, тело умерло. Не от удара. Не от болезни. Просто - перестало жить. Как перестаёт гореть свеча, когда воск кончается. Как перестаёт двигаться марионетка, когда кукловод отпускает нити.
  
  Геннадий Викторович Пересыпкин, пятьдесят три года, осуждённый пожизненно, двенадцать доказанных ритуальных убийств, сатанист - лежал на песчаном полу пещеры в Крыму и не дышал.
  
  ---
  
  Тело сожгли через час.
  
  Не в пещере - снаружи, на площадке за кустами держидерева, где два года назад Носов ждал, пока Шаров закончит подготовку. Громов и Белова вынесли тело на носилках, уложили на заранее подготовленную площадку - плоский камень, обложенный сухими ветками. Киреев облил бензином. Семак бросил спичку.
  
  Огонь занялся сразу. Жадно, ровно, с тем характерным треском, который издаёт сухое дерево. Тело лежало неподвижно, и пламя лизало его со всех сторон, и через несколько минут уже нельзя было разобрать, что это было - человек или просто свёрток тряпья. Термитный заряд, заложенный Громовым под рёбра, сработал тихо, ослепительно-белой вспышкой, превращая кости в мелкую крошку, а пепел - в пыль, которую развеет морской ветер.
  
  Носов стоял в десяти метрах и смотрел. Не отворачивался. Не закрывал глаза. Просто смотрел.
  
  - Как Чесноков, - сказал он. Не громко. Не Ватникову. Не Крамаровскому. Себе.
  
  Ватников стоял рядом, в том же костюме, что и всегда, будто он вообще не ложился и не летел в Крым. Его светлые глаза смотрели на огонь без всякого выражения.
  
  - Как Чесноков, - согласился он. - Тот же метод. Та же процедура. Останки в мешок, мешок в море. Никто не найдёт. Никто не узнает.
  
  - Два года назад вы так же сказали про Чеснокова.
  
  - Сказал.
  
  - И это работает?
  
  - Работает, - сказал Ватников. - Тогда никто не нашёл. Не найдут и теперь.
  
  Огонь трещал. Ветер гнал дым в сторону моря. Где-то внизу, под обрывом, шумели волны - ровно, безразлично, как шумели два года назад. Как шумели сто лет назад. Как будут шуметь через сто лет.
  
  Носов отвернулся от огня. Посмотрел на море.
  
  ---
  
  Он спустился к воде один.
  
  Не потому, что хотел побыть один. Просто ноги сами понесли - вниз по тропе, мимо кустов, мимо осыпающегося края, к тому месту, где тропа выходила на узкую полоску гальки у самой воды. То самое место. Два года назад он стоял здесь, с Шаровым.
  
  Теперь Шарова не было. Было только море. Тёмное, тяжёлое, с белыми прожилками пены. И небо - настоящее, голубое, июньское. И солнце, которое клонилось к западу и красило воду в ржавый цвет.
  
  Носов сел на камень. Снял ботинки. Опустил ноги в воду - холодную, солёную, живую. И сидел так, глядя на горизонт, где небо встречалось с морем.
  
  Два года.
  
  Два года он носил маску. Две маски. Три. Четыре. Слой за слоем. Чёрный маг для Демченко. Ассистент для Шарова. Наёмник для Астарота. Голос Буйнова для всей той стороны. Каждый день. Каждый сеанс. Каждое слово. Каждую паузу. Каждую интонацию. Держать. Не выдать. Не сорваться. Не дать трещину.
  
  И вот теперь - всё.
  
  Не потому, что кто-то сказал "можно снять". Не потому, что Крамаровский подписал приказ или Ватников написал рапорт. А потому, что маска больше не нужна. Пересыпкин мёртв. Демон-чернокнижник Буйнов ушёл за грань - пустой, стёртый, без памяти и без силы. Астарот получил обратно своего посланника - ослабленного, истощённого, но с правильной подписью. Никто не заподозрит. Никто не придёт проверять. Никто не спросит.
  
  Маска больше не нужна.
  
  И Носов сидел на камне, опустив ноги в холодную воду, и чувствовал, как что-то внутри него разжимается. Не резко. Не болезненно. Просто - разжимается. Как разжимается кулак, который сжимался два года подряд и уже забыл, что может быть иначе.
  
  Он не плакал. Не смеялся. Не чувствовал облегчения - не того, светлого, праздничного облегчения, которое бывает, когда всё заканчивается хорошо. Это было другое. Тяжёлое. Как снимают рюкзак после долгого перехода - и плечи, которые привыкли к весу, вдруг не знают, что делать без него.
  
  И это было нормально.
  
  Носов посидел ещё немного. Потом встал. Обулся. Посмотрел на море ещё раз - долго, внимательно, как смотрят на что-то, что видят в последний раз. Не потому, что море уходило. А потому, что он сам уходил. В обычную жизнь. В ту, где не нужно держать контур. Не нужно считать шаги. Не нужно быть тем, кем тебя хотят видеть.
  
  Он повернулся и пошёл вверх по тропе. К пещере. К огню, который уже догорал, оставляя только белый пепел на камне. К Крамаровскому, который ждал на площадке с заложенными за спину руками. К Ватникову, который стоял у машины и смотрел на часы. К Семаку, который курил трубку и смотрел на дым. К Кирееву, который собирал распечатки в папку. К Громову и Беловой, которые сворачивали носилки.
  
  Все были на месте. Все ждали.
  
  - Закончил? - спросил Крамаровский, когда Носов подошёл.
  
  - Закончил, - сказал Носов.
  
  Крамаровский кивнул. Посмотрел на него. Долго. Спокойно. Без давления.
  
  - Иди отдыхать, Михаил, - сказал он. - Выспись. Завтра будет новый день.
  
  Носов кивнул. Сел в машину. Закрыл дверь.
  
  Мотор завёлся. Машина тронулась. Серпантин. Обрыв. Море внизу. Знакомая дорога. Знакомый пейзаж. Только теперь он ехал в другую сторону. Не к работе. Не к заданию.
  
  Домой.
  
  Было по-южному тепло. Небо было голубым. Солнце клонилось к западу. Носов неторопливо ехал. И не оглядывался.
  
  Впервые за два года - без посторонних мыслей.
  
  ## Глава 12. "Пауза"
  
  В штабе тринадцатого отдела было тихо.
  
  Не та тишина, которая бывает ночью, когда дежурный оператор Павел Смирнов грызёт колпачок от ручки и смотрит на мигающие экраны. Не та, которая наступает после тревоги, когда все расходятся по кабинетам и закрывают двери. Это была другая тишина - та, что приходит после очень долгой работы, когда последняя строчка отчёта написана, последняя подпись поставлена, и люди просто сидят, потому что встать и уйти - значит признать, что всё действительно закончилось. А признавать это пока не хотелось.
  
  Было без двадцати одиннадцать. Поздний вечер. За окнами - там, наверху, на уровне земли, - Москва уже спала не вся, но большей частью. Огни в окнах гасли один за другим. Фонари горели ровно, безразлично. Дождя не было - впервые за, казалось, целую вечность. Небо было чистым, и в нём даже виднелись звёзды, что для Москвы было редкостью, почти аномалией.
  
  В кабинете Крамаровского горел свет.
  
  Сам Крамаровский сидел за столом, откинувшись в кресле, и кресло под его весом не скрипело - просто потому, что он сидел неподвижно. Его тёмные глаза под густыми бровями смотрели куда-то в середину стола, где лежала стопка распечаток - итоговых, сводных, с пометкой "Архив". Пальцы не стучали по столешнице. Руки лежали на подлокотниках, тяжёлые, с коротко остриженными ногтями. Прямая чёлка падала на лоб, и он не убирал её. Рядом, на краю стола, стояла чашка с давно остывшим чаем, на поверхности которого плавала тонкая плёнка.
  
  Ватников стоял у окна. Как всегда. Костюм безупречный, седые волосы зачёсаны назад, светлые голубые глаза смотрят на ночную Москву без всякого выражения. Тонкие губы сомкнуты, уголки слегка опущены. Но в его осанке сегодня было что-то другое - не напряжение, не собранность. Что-то вроде усталости, которую он не показывал, но которая была. Носов знал его достаточно, чтобы видеть это.
  
  Семак сидел в углу, в своём обычном кресле, которое за годы продавилось под него, как старое седло под наездника. Кожаная куртка, чёрная водолазка, седые волосы в хвосте. Трубка лежала на подлокотнике - незажжённая, потому что курить здесь было нельзя, и Семак не нарушал это правило. Но он вертел её в пальцах, время от времени подносил к носу, нюхал табак и клал обратно. Ритуал. Привычка. Способ держать руки занятыми, когда думать уже не о чем, а сидеть просто так - невозможно.
  
  Киреев примостился за вторым столом, с ноутбуком на коленях, но не печатал. Просто сидел, глядя в экран, на котором не было ничего - пустой рабочий стол, курсор мигает в углу. Его очки были сняты и лежали на столе, рядом с недопитой чашкой чая. Без очков он выглядел моложе и растеряннее, как человек, который снял броню и не знает, куда деть руки.
  
  Гуров сидел на стуле у стены, с ноутбуком на коленях, и спал. По-настоящему спал - голова склонена набок, рот чуть приоткрыт, пальцы расслаблены на клавиатуре. Он не спал двое суток, и организм взял своё, не спрашивая разрешения. Никто его не будил. Никто не собирался будить.
  
  Носов сидел на стуле у стены - там, где сидел всегда. У края. Никогда в центре. Но сегодня он сидел иначе. Не закинув ногу на ногу, не скрестив руки на груди. Просто сидел, положив руки на колени, и смотрел в пол. Его русо-каштановые волосы с проседью были чуть растрёпаны. Голубые глаза с сероватым отливом - пустые. Не в том смысле, в каком были пусты глаза Коваленко. В другом. В том, в каком бывают пусты глаза человека, который очень долго носил маску и только что её снял, и лицо под маской ещё не вспомнило, как выглядеть.
  
  ---
  
  - Итак, - сказал Крамаровский. Одно слово. Произнесённое ровно, без пафоса, без торжества. Как человек, который открывает совещание, хотя все уже всё знают. - Подведём итоги.
  
  Никто не шевельнулся. Семак перестал вертеть трубку. Киреев поднял голову от пустого экрана. Только Гуров продолжал спать.
  
  - Угроза Татьяне Смоляковой снята, - продолжал Крамаровский. - Прямо сейчас, в эту секунду, никто не собирается её убивать. Резонатор в хранилище, изучается. Демон изгнан из нашего мира. Щиты вокруг девочки стоят и будут стоять. Это первое.
  
  - Второе, - он чуть повернул голову, глядя на Носова. - Канал с той стороны молчит. Три дня молчит. Ни сигнала, ни запроса, ни какого-либо давления. Астарот не спрашивает, где его чернокнижник. Не присылает никого. Не стучит в дверь. Тишина.
  
  - Значит чернокнижник добрался назад, - сказал Семак.
  
  - Безусловно, - согласился Крамаровский. - Поэтому есть время. Месяцы. Может, годы. Продолжаем работать, исходя из этого.
  
  Семак хмыкнул. Не весело. Скорее - устало.
  
  - Шесть с половиной веков, - сказал он. - Шесть с половиной веков сущность жила по ту сторону. Копила силу. Росла. Училась. И мы её за короткое время вычерпали и заперли в горшок размером с два кулака. - Он покачал головой. - Иногда мне кажется, что мы занимаемся чем-то принципиально неправильным.
  
  - Чем именно? - спросил Ватников, не оборачиваясь от окна.
  
  - Тем, что играем в игру, правил которой не знаем, с противником, которого не понимаем, и называем это работой.
  
  Ватников чуть повернул голову. Его светлые глаза посмотрели на Семака с тем выражением, которое у него бывало крайне редко - с чем-то похожим на понимание.
  
  - Это и есть работа, Ролан, - сказал он. - Всегда была. Всегда будет.
  
  Семак не ответил. Сунул трубку в карман. Вынул. Снова сунул.
  
  - Третье, - сказал Крамаровский. Он наклонился вперёд, положил оба предплечья на стол. Поза человека, который переходит к тому, ради чего, собственно, и собрал всех в одиннадцать вечера. - И вот здесь я хочу, чтобы каждый услышал меня внимательно.
  
  Тишина стала другой. Плотнее. Киреев надел очки. Носов поднял голову от пола.
  
  - У противника есть сеть, - сказал Крамаровский. - Независимая от канала, который мы контролируем.
  
  Он обвёл взглядом каждого по очереди.
  
  - Вспомните. Смотрины в галерее. Четвёртое июля. Мы были уверены, что проверяющий придёт туда. Мы были готовы. Мы видели его - или того, кто мог быть им. Лысый мужчина с тростью. Но он не появился. Не подошёл. Не заговорил. А мы стояли и ждали. И ждали. И ждали. - Крамаровский помолчал. - А потом мы почувствовали слежку. На выходе. Оба. Я и Борис. Независимо друг от друга. И не смогли определить, откуда она идёт.
  
  Ватников чуть кивнул. Не оборачиваясь. Просто кивнул.
  
  - А теперь вспомните другое, - продолжал Крамаровский. - Чесноков. Юрий Леонидович. Та сторона узнала о смерти физической оболочки Чеснокова раньше, чем должна была. Раньше, чем мы сообщили через Буйнова.
  
  - Как? - спросил Киреев. Тихо. Почти извиняясь.
  
  - Не знаю, - сказал Крамаровский. - И это главное, что я хочу сказать сегодня. Я не знаю. У них есть канал, который мы не видим. Источник информации, о котором мы не подозреваем.
  
  Наступила долгая тишина. Гуров всхрапнул во сне и переменил позу. Никто не обратил внимания.
  
  - Значит, отзыв Буйнова - не конец истории, - хрипло сказал Носов.
  
  - Не конец, - согласился Крамаровский. - Это закрытие только одного канала. Снятие одной фигуры на доске. Но сама доска осталась. И противник на ней - тоже.
  
  - Что мы делаем? - спросил Ватников.
  
  - То же, что всегда, - сказал Крамаровский. - Ищем. Наблюдаем. Ждём. Держим щиты вокруг детей из программы. Держим канал с Астаротом - на случай, если он снова заговорит. И ждём. Потому что рано или поздно тот, кто узнал о смерти Чеснокова раньше, чем мы, - сделает ход. И тогда мы его обнаружим.
  
  - А если не сделает? - спросил Семак.
  
  - Тогда мы будем ждать дольше.
  
  Семак усмехнулся. Устало. Коротко.
  
  - Чернокнижник ждал шесть с половиной веков, - пробормотал он. - У них есть время.
  
  - У нас тоже, - сказал Крамаровский.
  
  ---
  
  Совещание закончилось в половине двенадцатого.
  
  Семак ушёл первым - встал, забрал трубку со стола, кивнул всем и вышел, не оглядываясь. Его шаги гулко прозвучали по коридору и стихли у лестницы. Киреев собрал ноутбук, распечатки, очки в футляр, и ушёл за ним, тихо прикрыв за собой дверь. Гурова разбудил Ватников - просто положил руку на плечо и сказал: "Денис. Иди домой". Гуров моргнул, посмотрел вокруг себя, ничего не понял, потом кивнул, собрал ноутбук и ушёл, шатаясь, как человек после долгой вахты.
  
  В кабинете остались трое - Крамаровский, Ватников и Носов.
  
  - Михаил, - сказал Крамаровский.
  
  Носов поднял голову. Его голубые глаза посмотрели на Крамаровского - спокойно, без выражения. Но в них было что-то новое. Что-то, чего Крамаровский не видел раньше. Не усталость. Не опустошение. Скорее - пустота. Та самая, которая бывает в комнате после того, как из неё вынесли всю мебель. Пусто, но чисто.
  
  - Два года, - сказал Крамаровский. - Два года ты говорил чужим голосом. Два года ты был Буйновым. Не Носовым. Буйновым. Каждый день. Каждый сеанс. Каждое слово.
  
  Носов молчал.
  
  - Я не скажу "спасибо", - продолжал Крамаровский. - Потому что "спасибо" - это мало. И я не скажу "ты свободен", потому что ты не был в плену. Ты делал работу. Но я скажу другое.
  
  Он помолчал. Посмотрел на стоявший в углу комнаты пустой сосуд. Потом снова на Носова.
  
  - Ты можешь не приходить завтра. И послезавтра. И через неделю. Возьми столько, сколько нужно. Месяц. Два. Я не знаю, сколько нужно человеку, чтобы перестать быть кем-то другим. Но бери.
  
  Носов смотрел на него. Долго. Потом сказал:
  
  - Я приду завтра.
  
  Крамаровский кивнул. Не удивился. Не возразил. Просто кивнул.
  
  - Хорошо.
  
  Носов встал. Пошёл к двери. Уже у порога остановился. Обернулся. Посмотрел на сосуд - тёмный, круглый, опустевший.
  
  - Товарищ полковник.
  
  - Что?
  
  - Они продолжат игру.
  
  Крамаровский молчал секунду. Потом сказал:
  
  - Знаю.
  
  Носов кивнул. Вышел. Дверь закрылась за ним мягко, почти беззвучно.
  
  В кабинете остались двое. Крамаровский и Ватников.
  
  - Иди домой, Борис, - сказал Крамаровский, не оборачиваясь.
  
  - А ты?
  
  - Я посижу ещё.
  
  Ватников посмотрел на него. Долго. Своими светлыми, голубыми глазами, в которых не было ни удивления, ни сочувствия. Только понимание. Тихое, ровное, без слов.
  
  - Не засиживайся, - сказал он. И вышел.
  
  Крамаровский остался один. В компании остывшего чая и тишины.
  
  "Мы не единственный мост между мирами", - вспомнил он слова Семака, сказанные как-то.
  
  Мы не единственный мост.
  
  И где-то там, за этим мостом, за этой стеной, - кто-то знал. Кто-то ждал. Кто-то считал ходы. И этот кто-то не торопился. Потому что у него было время.
  
  Крамаровский закрыл глаза. Посидел так минуту. Две. Пять. Не уснул - просто закрыл. Дал глазам отдохнуть. Дал голове остыть. Дал себе пять минут тишины, прежде чем встать и пойти домой, где его никто не ждал, потому что он жил один уже двенадцать лет, и это было нормально, и это было правильно, потому что такая работа не оставляет места для кого-то ещё.
  
  Он открыл глаза. Посмотрел на часы. Без пяти двенадцать. Пора.
  
  Он встал. Взял сосуд. Понёс его к сейфу - тяжёлый, тёплый, знакомый. Открыл дверцу. Поставил сосуд на полку, между двумя папками с грифом "секретно". Закрыл дверцу. Запер. Завтра сосуд будет перенесен в хранилище.
  
  Погасил свет. Вышел из кабинета. Закрыл дверь. Пошёл по коридору к лестнице. Лампы гудели. Стены были серыми. Пахло казённой краской и кофе из автомата на первом уровне. Обычный поздний вечер. Обычный штаб. Обычная тишина после работы.
  
  ---
  
  В ноль сорок три, когда Крамаровский уже сидел в машине и выезжал со двора штаба, а Ватников стоял на балконе своей квартиры на седьмом этаже и курил - единственную сигарету в месяц, которую он позволял себе по старой памяти, - в командном центре тринадцатого отдела, на огромном изогнутом экране, занимавшем всю стену, мигнуло одно из десятков окон с данными.
  
  Не красным. Не оранжевым. Жёлтым. Приоритет "Бета". Не тревога. Не прорыв. Просто - всплеск. Аномалия. Отклонение от нормы.
  
  Оператор Павел Смирнов - тот самый, двадцатишестилетний, с вечно красными глазами и привычкой грызть колпачок от ручки - сидел за пультом и допивал третью кружку кофе. Он увидел жёлтый маркер, поставил кружку и открыл окно.
  
  Данные были странными.
  
  Не прорыв. Не энергетический всплеск. Не сигнал с чипа. Что-то другое. Короткий, резкий импульс, зафиксированный тремя станциями мониторинга одновременно - в треугольнике Архангельск-Сыктывкар-Салехард. Три точки. Треугольник. И в центре этого треугольника - всплеск, похожий на тот, который Виктор Морозов зафиксировал два года назад в Находке. Перед тем, как написать: "Прорыв. Не энергетический. Физический. Граница стёрлась".
  
  Но не такой же. Не идентичный. Другой. Мягче. Короче. Как будто кто-то не ломал дверь, а просто - открыл её. Тихо. Осторожно. Без шума. Без разрушений. Просто повернул ручку и вошёл.
  
  Павел Смирнов смотрел на экран. Жёлтый маркер мигал. Данные обновлялись. Импульс не повторялся. Один раз. Короткий. Чистый. И тишина.
  
  Он потянулся к телефону, чтобы позвонить дежурному офицеру. Потом остановился. Посмотрел на данные ещё раз. Перечитал. Сверил с архивом. Нашёл запись двухлетней давности - ту самую, из Находки. Положил рядом.
  
  Похоже. Но не то же самое.
  
  Он набрал номер. Гудки шли долго. Потом щёлкнуло.
  
  - Дежурный, - сказал голос на том конце. Сонный. Раздражённый.
  
  - Это Смирнов. Командный центр. У нас всплеск. Приоритет "Бета". Три станции. Архангельск, Коми, Ямал. Одновременно. Характер - открытие прохода.
  
  Пауза. Долгая. Сонная.
  
  - Открытие прохода? Между мирами?
  
  - Похоже на то. Не прорыв. Не разлом. Просто - открытие. Кто-то открыл дверь. И вошёл.
  
  Ещё одна пауза. Потом:
  
  - Зафиксируй. Доложи утром. Если повторится - буди.
  
  - Понял, - сказал Павел. Положил трубку. Посмотрел на экран. Жёлтый маркер мигал. Импульс не повторялся. Тишина.
  
  Он допил кофе. Поморщился - остыл, стал горьким, с привкусом пластика. Поставил кружку. Посмотрел на часы. Без десяти час ночи. До утра далеко. До рассвета ещё дальше.
  
  И где-то там, на севере, в бескрайних лесах, - кто-то сделал шаг. Из одного мира в другой. Тихо. Осторожно. Без шума.
  
  Не ломая дверь.
  
  Просто открыв её.
  
  Отдел ещё не знал, кто вернулся. Не знал, что это значит. Не знал, что за этим последует. Знал только одно: жёлтый маркер мигнул. Данные зафиксированы. Импульс был. И тишина после него - не та тишина, которая бывает, когда ничего не произошло. А та, которая бывает, когда кто-то затаил дыхание.
  
  Крамаровский ехал домой по пустой Москве и не знал, что в командном центре мигнул жёлтый маркер. Ватников стоял на балконе и курил свою единственную сигарету и не знал. Носов сидел в своей двушке на Войковской и смотрел на железную дорогу и не знал. Семак ехал в метро и вертел трубку в пальцах и не знал. Киреев спал. Гуров спал. Все спали. Все ехали домой. Все думали, что всё закончилось.
  
  И это было почти правдой.
  
  Почти.
  
  Потому что где-то там, на севере, в треугольнике между тремя станциями мониторинга, дверь была открыта. И кто-то вошёл. И дверь не закрылась. Не захлопнулась. Не заперлась. Просто осталась открытой. Настежь. В темноту. В тишину. В ночь.
  
  И в этой темноте кто-то сделал первый шаг.
  
  И второй.
  
  И третий.
  
  Конец третьей части.
  
  ## Часть четвертая. СУДЬБА ЭКСТРАСЕНСА
  
  ## Глава 1. "Возвращение"
  
  Вертолёт подняли в семь утра, и не потому, что кто-то точно знал, куда лететь и что именно искать, а потому, что одновременная засечка сразу на трёх станциях мониторинга - Архангельск, Сыктывкар, Салехард, - случалась настолько редко и была настолько непохожа на обычные фоновые колебания, что списать её на помехи или на сезонную миграцию геомагнитных аномалий не повернулся бы язык даже у самого осторожного аналитика из тех, кто предпочитал перестраховываться и писать в сводках "данные требуют дополнительной верификации", прежде чем положить бумагу на стол начальству.
  
  Крамаровский стоял у изогнутого экрана в командном центре всё в той же рубашке, в которой просидел вчера весь вечер и всю ночь в кабинете на третьем подземном уровне, потому что домой он так и не доехал, хотя Ватников дважды напоминал ему об этом по телефону, а под утро заглянул лично, поставил на край стола термос с крепким чаем и ушёл, не дождавшись ответа, потому что по лицу Крамаровского было видно, что любой, кто сейчас попытается оторвать его от экрана, рискует получить в ответ такой взгляд, после которого хочется извиниться и выйти, даже если ты заместитель начальника отдела и у тебя за плечами двадцать лет службы.
  
  Павел Смирнов, который сдал смену час назад, но не ушёл, потому что чувствовал себя частью того, что происходило, и не хотел быть тем, кто узнает подробности последним из утренней сводки, стоял рядом и водил курсором по карте, обводя точку северо-восточнее Троицко-Печорска, у самой границы Коми и Свердловской области, где на спутниковом снимке виднелось ровное, как стол, плато, утыканное каменными столбами, похожими на пальцы гигантской руки, которая когда-то пыталась вылезти из-под земли и застыла на полпути.
  
  - Вот эпицентр, - сказал Смирнов, и голос его был тихим, немного хриплым после бессонной ночи, но ровным, деловым, как у человека, который давно привык докладывать о вещах, от которых у нормальных людей подгибаются колени. - Плато Маньпупунёр, заповедная территория, куда без вертолёта или без недели пешевого перехода не попасть, и это, пожалуй, единственное, что в этой истории выглядит логично, потому что если ты хочешь пройти между мирами так, чтобы тебя никто не заметил, лучше места, чем заповедник, в котором нет ни дорог, ни связи, ни постоянного населения, не придумаешь.
  
  Крамаровский не ответил сразу, просто смотрел на карту, на серую точку среди бесконечной зелёной тайги, и пальцы его лежали на краю пульта неподвижно, не стучали, как стучали обычно, когда он думал, а просто лежали, и это было хуже, чем стук, потому что стук означал, что человек ещё подбирает слова, а неподвижность означала, что слова уже подобраны и осталось только решить, стоит ли их произносить.
  
  - Импульс держался четыре секунды, - продолжал Смирнов, переключая окна на экране, и цифры, графики, схемы сменяли друг друга с той механической скоростью, с которой перелистывают страницы книги, которую не читают, а ищут в ней конкретную строчку. - Ровно четыре секунды, без всплесков, без затухания, без тех рваных краёв, которые мы видели в Находке две тысячи семнадцатого, когда Буйнов ломился через барьер, как топором прорубал стену, оставляя за собой щели и обрывки. Этот импульс был гладкий, чистый, аккуратный, как будто кто-то не ломился, а прошёл в приоткрытую дверь и аккуратно за собой прикрыл, чтобы не хлопала на ветру и не будила тех, кто спит в доме.
  
  - Наблюдатели заповедника? - спросил Крамаровский, не оборачиваясь от экрана.
  
  - Двое егерей на кордоне в тридцати километрах к югу, - ответил Смирнов и чуть поморщился, как морщится человек, которому приходится говорить о вещах, которые он уже проверил и которые его не удовлетворили. - Ничего не видели, ничего не слышали, не выходили из избы всю ночь, потому что лил дождь, а в дождь на плато делать нечего, они сами мне это сказали, когда я их разбудил час назад под легендой метеослужбы и спросил, не замечали ли они чего необычного. Один из них, тот, что помоложе, сказал, что около пяти утра ему показалось, будто земля чуть дрогнула, но он решил, что это гром, хотя грома не было, и он списал это на то, что плохо спал.
  
  Крамаровский наконец повернулся от экрана и посмотрел на Смирнова тем взглядом, который в отделе называли "взгляд перед решением", - не злым, не усталым, а просто очень внимательным, как смотрит человек, который уже всё понял, но хочет убедиться, что понял правильно, прежде чем сказать вслух.
  
  - Сверь профиль импульса с архивом, - сказал он, хотя Смирнов уже это сделал, потому что Смирнов всегда делал всё заранее, за что его и ценили. - И подними Громова с Беловой. Вертолёт, полная выкладка, прочесать плато и десять километров вокруг. Ищите следы у камней - вытоптанную траву, кострище, что угодно человеческое. И свяжитесь с Ватниковым, пусть едет сюда, мне нужно его мнение, прежде чем я приму решение, потому что я не хочу принимать это решение один.
  
  Смирнов кивнул, развернулся к своему терминалу и начал набирать номер, но Крамаровский остановил его одним движением руки - не резким, просто поднял ладонь, и Смирнов замер, как замирает человек, который уже начал движение и которому сказали подождать.
  
  - А если найдём? - спросил Смирнов, и в голосе его было то, что бывает у молодых, когда они спрашивают не потому, что не знают ответа, а потому, что хотят услышать его от того, кто старше и кто уже видел то, чего они ещё не видели.
  
  - Значит, найдём, - сказал Крамаровский, и в этой фразе не было ни оптимизма, ни пессимизма, а только та сухая, ровная констатация, с которой люди, проработавшие в тринадцатом отделе двадцать лет, говорят о вещах, которые могут закончиться как угодно, и от этого не становятся ни легче, ни тяжелее. - А если не найдём, будем знать, что он умеет прятаться лучше, чем мы умеем искать, и это тоже информация, и тоже полезная, потому что в следующий раз мы будем искать иначе.
  
  Он не сказал "он", не назвал имени, не уточнил, кого именно они ищут, потому что не знал, но слово выскочило само, привычно, как выскакивает слово "враг", когда ты тридцать лет занимаешься тем, что ищешь тех, кто приходит из-за границы, и никого в командном центре это не поправил, потому что все понимали, о ком речь, даже если никто не мог бы объяснить, почему.
  
  ---
  
  За двенадцать часов до этого, по ту сторону барьера, в том мире, где не было ни солнца, ни горизонта, ни времени в привычном смысле этого слова, а только серый, беспричинный свет, лившийся отовсюду одновременно, и ровный прибойный гул, который здесь называли дыханием мира, Илья Шаров шёл по тропе вторые сутки подряд, если здесь вообще имело смысл говорить о сутках, и шёл не потому, что ему нужно было куда-то прийти, а потому, что остановиться означало признать, что-то, ради чего он шёл, возможно, никогда не будет найдено, а признать это он был не готов, даже после двух лет, проведённых среди кристаллических наростов и фосфоресцирующих точек в глубине серого войлока.
  
  Он привык оборачиваться за эти два года, и не из страха, потому что страх здесь был роскошью, которую он давно перестал себе позволять, а просто потому, что оборачиваться - это способ убедиться, что тропа за спиной остаётся тропой, а не превращается в то, во что здесь превращалось почти всё, если смотреть недостаточно внимательно, и за два года он научился смотреть внимательно, потому что невнимательность здесь стоила не жизни, а чего-то худшего - потери направления, потери себя, потери того единственного, что отличало его от серого войлока под ногами.
  
  Он не сразу заметил, что за спиной стало тише, потому что тишина здесь была нормой, а звук - исключением, и когда гул мира вдруг просел, как проседает шум толпы, когда кто-то важный входит в зал и все замолкают не по команде, а сами собой, потому что чувствуют, что сейчас будет сказано что-то, после чего ничего уже не будет как прежде, Шаров остановился не сразу, а только через три шага, когда просевший гул стал настолько ощутимым, что игнорировать его было уже невозможно.
  
  Он обернулся.
  
  На тропе стоял человек, или то, что выбрало сегодня быть похожим на человека, - невысокий, сухой, в тёмном пальто, которое было не по погоде, хотя погоды здесь не было в принципе, с лицом настолько обыкновенным, что запомнить его черты было физически невозможно, сколько ни старайся, и Шаров знал, что через час, если ему посчастливится дожить до этого часа, он не смог бы описать это лицо даже под гипнозом, потому что лица таких посланников не запоминались не из-за магии, а из-за того, что мозг просто отказывался тратить ресурсы на то, что не имело значения.
  
  Шаров видел таких посланников не раз за тридцать лет, и не два, и не три, а столько, что давно перестал считать, и каждый раз они были разными и одинаковыми одновременно - разные лица, разные голоса, разные жесты, но одна и та же манера стоять, чуть наклонив голову набок, как стоит человек, который оценивает собеседника и решает, сколько времени на него стоит тратить.
  
  - Долго же ты бродишь, - сказал посланник, и голос его был ровным, вежливым, без той интонации превосходства, которую Носов слышал у Астарота, и без той театральной лёгкости, которая была у Велиала, а просто ровным, как ровен голос человека, который не нуждается в том, чтобы производить впечатление, потому что впечатление уже произведено самим фактом его появления. - Два года, по вашему счёту. Мы посчитали, что пора напомнить о договорённости, потому что терпение, Илья Александрович, это не то качество, которым славятся те, кто меня послал, и ты это знаешь лучше, чем кто-либо другой.
  
  Шаров не ответил сразу, потому что не знал, что ответить, и не потому, что не хотел, а потому что за спиной посланника, на тропе, которая терялась в сером мареве, оставалось то, ради чего он шёл вторые сутки, то, к чему он шёл два года, то, что было ближе, чем когда-либо за тридцать лет поисков, и вот теперь, когда до конца пути оставалось, может, неделя, может, год, здесь это было не важно, потому что расстояние в этом мире измерялось не шагами, а чем-то другим, чем-то, для чего у Шарова не было слова, - тропа обрывалась.
  
  - Я занят, - сказал он наконец, и слово "занят" прозвучало нелепо, как нелепо звучит любое слово, которое человек говорит существу, пришедшему из-за границы, зная, что существо это слышит не слова, а то, что за ними стоит, и за словом "занят" стояло не "мне некогда", а "я не хочу уходить, потому что если уйду, то могу не вернуться, а если не вернусь, то всё, что я делал два года, окажется бессмысленным".
  
  - Знаю, - сказал посланник, и в этом "знаю" не было ни сочувствия, ни насмешки, а только та ровная, деловая констатация, с которой говорят о фактах, которые не требуют обсуждения. - Астарот знает. Он даже, можно сказать, уважает твоё занятие, потому что уважать чужие поиски - это одно из немногих качеств, которые у него остались после шести с половиной веков существования. Но у него есть дело, а долги, Илья Александрович, не спрашивают, удобно ли их отдавать, потому что если бы долги спрашивали, их бы никто не отдавал, и весь порядок, на котором держится та сторона, рухнул бы за одну ночь.
  
  Шаров закрыл глаза и стоял так несколько секунд, чувствуя, как серый свет давит на веки, как прибойный гул вибрирует в костях, как тело, которое два года назад было ранено пулей и которое Ламия латала своими змеиными руками, помнит ещё ту боль, ту слабость, то ощущение чужого мира, в котором кровь сворачивается медленнее, чем в своём, и в котором даже раны заживают иначе, и помнил он это не потому, что хотел помнить, а потому что тело запоминает то, что разум предпочёл бы забыть.
  
  Он знал, чем закончится этот разговор, ещё до того, как он начался, знал тридцать лет, с той самой ночи в восемьдесят восьмом, когда ему в первый раз объяснили, чем именно расплачиваются за силу, которую предлагают не спросив, и отказ был не выбором, потому что отказ был формой самоубийства, только медленнее и с большим количеством промежуточных шагов, и каждый из этих шагов был бы прожит в сознании того, что ты мог, но не сделал, а это было хуже любой смерти.
  
  - Что нужно? - спросил он, и голос его был хриплым, сдавленным, как у человека, который долго не говорил, а здесь он действительно долго не говорил, потому что говорить было не с кем, кроме мерцающих духов, которые не требовали ответов, а только слушали, и слушали так, как слушают те, кому некуда торопиться.
  
  - Твой прежний путь не сработал, - сказал посланник, и в этой фразе Шаров впервые за разговор различил что-то похожее на интонацию, сухое, почти брезгливое неудовольствие, которое бывает у человека, когда ему приходится говорить о чужой некомпетентности. - Чернокнижник вернулся ни с чем. Хуже чем ни с чем - вернулся истощённым, стёртым, будто из него выпили всё, что в нём было ценного, и отправили домой пустую бутылку с правильной этикеткой, чтобы никто не заподозрил, что бутылка пуста. Астарот подозревает, что дело было не в защите девочки, потому что защита девочки - это щиты, а щиты он научился обходить ещё в четырнадцатом веке. Дело было в том, кто держал его на длинном поводке всё это время, и кто этот поводок в итоге оборвал.
  
  - Значит, теперь поводок короче, - сказал Шаров, и в этих словах не было ни злости, ни горечи, а только та усталая констатация, с которой человек говорит о вещах, которые давно перестал пытаться изменить.
  
  - Значит, теперь поводок другой, - поправил посланник, и в этом слове "другой" было что-то, что Шарову не понравилось, не потому что оно звучало угрожающе, а потому что оно звучало окончательно, как звучит диагноз, после которого не спрашивают второго мнения. - Не подмена, не маска, не чужой голос из сосуда. Люди, которые уже принадлежат нам по праву, не игрой, не хитростью, а честным старым долгом. Ты. И ещё один, о ком тебе предстоит вспомнить, тот, кого мы называем Великаном. Он ждёт тебя дома уже очень давно, Илья Александрович. Дольше, чем ты можешь себе представить, и дольше, чем ты хотел бы, но ждать - это единственное, что он умеет делать хорошо.
  
  Шаров стоял неподвижно и чувствовал, как внутри него что-то медленно, не торопясь, складывается в ту единственную форму, которую он не хотел ему придавать, но придавал каждый раз, тридцать лет подряд, и эта форма называлась "согласие", хотя на самом деле это было не согласие, а отсутствие альтернативы, что, в сущности, одно и то же, если смотреть на вещи с той стороны, с которой на них смотрят существа, пришедшие из-за границы.
  
  Где-то за спиной, в той стороне, куда он шёл, по-прежнему тянулась тропа, и на этой тропе было то, ради чего он два года не оборачивался ни на что, кроме собственных шагов, и он подумал о том, что расстояние, оставшееся до конца пути, теперь, возможно, никогда не сократится до нуля, и мысль эта была холодной и ясной, как всё, что здесь думалось, потому что в этом мире мысли не путались, не расплывались, не обрастали эмоциями, а лежали на поверхности, ровные и гладкие, как серый войлок под ногами.
  
  - Что я должен сделать? - спросил он, и вопрос этот был не вопросом, а формальностью, потому что ответ он уже знал, знал тридцать лет, и каждый раз, когда его спрашивали, он отвечал одно и то же, и ответ этот всегда был один: то, что скажут.
  
  Посланник улыбнулся впервые за разговор, и улыбка тоже была совершенно обыкновенной, ничем не примечательной, с чуть приподнятыми уголками губ и лёгкими морщинками у глаз, которые бывают у людей, когда они улыбаются не потому, что им весело, а потому что улыбка - это инструмент, и этим инструментом они пользуются так же машинально, как пользуются руками, и от этого становилось почему-то страшнее, чем от оскала, потому что оскал хотя бы честен.
  
  - Найди Великана, - сказал посланник, и каждое слово он произносил медленно, как произносят инструкцию, которую не нужно записывать, потому что она сама запишется в память, хочешь ты этого или нет. - Скажи ему слова, которые он ждёт: "Именем огня". Он поймёт. Передай то, что тебе дадут с собой, - он ничего не показал, ничего не протянул, не сделал ни единого жеста, но Шаров вдруг почувствовал в правом кармане пальто тяжесть, которой не было секунду назад, тонкую, продолговатую, холодную даже сквозь ткань, и это было так привычно, так знакомо, так похоже на то, как они работали всегда, что Шаров даже не вздрогнул. - А дальше Великан объяснит тебе твою часть работы куда подробнее, чем это сделаю я, потому что он любит объяснять, и любит, когда его слушают, и это, пожалуй, единственное, что в нём осталось человеческого после стольких веков. Дверь на выход там, где ты и предполагал, среди камней, что стоят на границе двух миров с той стороны, идеальный порог, и твои люди называют то место красиво. Плато великанов. Ирония, конечно, но у нас с юмором всегда было плохо.
  
  Он не попрощался, потому что посланники не прощаются, они просто перестают быть, и марево за его спиной чуть качнулось, будто кто-то потревожил занавес, и посланника не стало, не растворился, не исчез, а просто перестал быть тем, на что стоило смотреть, и Шаров стоял один на тропе, и гул мира возвращался медленно, как возвращается слух после громкого звука, и в правом кармане лежало что-то маленькое и острое, и он не стал его доставать, не здесь, не сейчас, потому что здесь не было места для того, чтобы смотреть на оружие, которое тебе дали против шестнадцатилетней девочки.
  
  Он повернулся туда, куда шёл ещё минуту назад, и постоял так долго, глядя на тропу, которая теперь вела в сторону, куда он не мог себе позволить пойти, и тропа эта была всё той же, серой, ровной, уходящей в марево, и на ней ничего не изменилось, кроме того, что теперь она вела не туда, куда вела раньше.
  
  Потом он повернулся в другую сторону, к двери, к камням, к порогу, и пошёл, и шаги его были ровными, не торопливыми, не медленными, просто ровными, как у человека, который знает, что торопиться бессмысленно, потому что-то, что ждёт его по ту сторону, никуда не денется, и не делось за тридцать лет, и не денется ещё за тридцать, если понадобится.
  
  ---
  
  Каменные исполины стояли так же, как стояли, наверное, тысячи лет, семь фигур на голом плато, тёмных на фоне светлеющего неба, огромных, неровных, будто присыпанных инеем, хотя иней здесь не выпадал уже месяц, и мансийская легенда, которую Шаров слышал ещё в юности от старика-проводника, говорила, что это шесть великанов, преследовавших людей через Урал, окаменевших в последний миг погони чьей-то доброй рукой, и Шаров никогда не спрашивал, что из этого было легендой, а что не вполне, потому что за тридцать лет он научился не спрашивать о таких вещах, а просто принимать их как часть ландшафта.
  
  Граница здесь была тонкой давно, задолго до его первого прохода, может быть, всегда была тонкой, и не потому что тонкость возникла случайно, а потому что нечто похожее на этих каменных исполинов притягивало границу к себе, как притягивает воду низина, и демоны выбрали это место так же охотно, как выбирали крымскую пещеру, не потому что оно было удобно, а потому что оно было правильно, а правильность в их понимании и удобство в человеческом понимании - это две разные вещи, которые совпадают крайне редко.
  
  Он прошёл между вторым и третьим столбом, туда, где тропа проваливалась не вниз, а вбок, в направление, у которого не было названия ни на одном языке, известном людям, и сделал шаг, и мир содрогнулся один раз, коротко, без грохота, не так, как содрогнулся он два года назад под автоматными очередями в крымской пещере, когда Носов тащил его на себе сквозь прореху и оба они не знали, есть ли по ту сторону воздух и пол, а спокойно, аккуратно, как закрывается дверь, которую не хотят хлопать, чтобы не разбудить спящих в доме.
  
  Тайга встретила его запахом хвои, мокрой земли и совсем недалёкой уже осени, хотя по календарю был только июль, и светало, и серые, невысокие сосны стояли неподвижно, и роса лежала на мхе крупными, тяжёлыми каплями, в которых отражалось небо, и где-то далеко, на пределе слуха, куковала кукушка, механически, равнодушно, отсчитывая то, что Шаров не собирался считать, потому что считать оставшееся ему время он перестал очень давно.
  
  Он сел на мшистый камень у подножия ближайшего столба и долго сидел неподвижно, чувствуя под ладонями холодную, мокрую шершавость земного мира, того самого, из которого он ушёл два года назад раненым, а вернулся с долгом в кармане и ещё одним, куда более старым, за спиной, и думал о том, что расстояние между тем человеком, который ушёл, и тем, который вернулся, измеряется не годами и не километрами, а чем-то другим, для чего у него не было слова, но было ощущение, и ощущение это было похоже на то, как ноет старая рана перед переменой погоды, и погода, в данном случае, была его собственная жизнь, которая менялась не потому, что он этого хотел, а потому что так решили те, кто решает за тебя, когда ты сам решать не можешь.
  
  Он достал из кармана то, что дал ему посланник, небольшой, потемневший от времени портсигар - не то серебряный, не то из какого-то более старого металла, с крышкой, украшенной тонким чеканным узором, в котором угадывались то ли переплетённые стебли, то ли застывшие языки пламени. Шаров открыл крышку. Внутри, на тёмном бархате, лежали три иглы - длинные, тонкие, не длиннее спички каждая, из того же тёмного, матового материала, из которого был сделан резонатор, принесённый Носовым из-за барьера. Они не блестели. Не отражали свет. Просто лежали, и от них тянуло холодом - тем самым, металлическим, густым, как пахнет воздух перед грозой, только без озона. Портсигар был тёплым. Он не должен был быть тёплым, пролежав неизвестно сколько в кармане, который час назад ещё не существовал, но был.
  
  Шаров закрыл портсигар снова, убрал в карман, встал, и ему предстояло найти человека, или не совсем человека, которого он не видел тридцать лет и о котором не позволял себе думать ещё дольше, человека, к которому вело тридцатилетнее чувство вины, которое он так и не научился нести легче, сколько бы сил в него ни вливали демоны в обмен на послушание, и чувство это было не тем, что называют совестью, потому что совесть предполагает выбор, а у него выбора не было, и было это скорее тем, что называют долгом памяти, когда ты помнишь человека не потому, что хочешь, а потому что забыть его означало бы признать, что его не было, а он был, и это было хуже любой памяти.
  
  Он поправил одежду, не по погоде тёплую для июльской тайги, и пошёл на юг, туда, где начиналась просека, а за ней грунтовка, а за ней, если верить тому, что нашептал ему посланник, законсервированная геодезическая база, которую тридцать лет никто не искал, потому что искать её было некому, и на этой базе его снова ждал должник, вернее, тот, кому он сам был должен так давно, что забыл, каково это не быть должным, и слова "Именем огня" он повторил про себя несколько раз, привыкая к ним, как привыкают к вкусу лекарства, которое придётся пить снова, и которое не станет вкуснее от того, что ты его уже пил.
  
  А в сотне километров к северу, над плато с каменными исполинами, уже заходил на снижение вертолёт тринадцатого отдела, на четыре часа позже, чем следовало бы, чтобы застать хоть что-то, кроме росы, тишины и семи неподвижных теней, безразлично глядящих на светлеющее утреннее небо, и тени эти были не от солнца, потому что солнце ещё не взошло, а от самих столбов, которые отбрасывали тень даже тогда, когда отбрасывать её было не от чего, и это было, пожалуй, единственным, что в этой истории выглядело по-настоящему пугающим, потому что всё остальное было объяснимо, а это - нет.
  
  ## Глава 2. "Великан"
  
  Геодезическая база пряталась в тридцати километрах к юго-западу от Троицко-Печорска, там, где грунтовка, размываемая каждым нормальным дождём и каждым весенним паводком, упиралась в просеку, а просека - в ржавый шлагбаум с облупившейся краской и табличкой, на которой когда-то, лет сорок назад, было написано что-то про изыскания и рекогносцировку, а теперь читалось только слово "Опас" и фрагмент года, и Шаров, шедший по этой просеке уже второй час, думал о том, что посланник, назвавший ему координаты, не солгал ни в одной детали, и это было хуже, чем если бы он солгал, потому что ложь оставляет пространство для манёвра, а точность означает, что тебя ведут за руку, и ведут туда, куда нужно им, а не тебе.
  
  База состояла из трёх строений, и все три выглядели так, будто их построили не для того, чтобы в них работали люди, а для того, чтобы они стояли и медленно разрушались, выполняя свою единственную функцию - быть фоном для тайги, которая уже тридцать лет, а может, и все сорок, обступала их со всех сторон, подбиралась к стенам, прорастала сквозь трещины в фундаменте и роняла семена на провалившиеся крыши. Первое строение было когда-то жилым бараком - длинным, одноэтажным, с выбитыми окнами и дверью, висевшей на одной петле, и из этой двери тянуло сыростью и тем специфическим запахом, который бывает в местах, где давно никто не живёт, но которые ещё не совсем умерли, потому что в них остаются мыши, пауки и та плесень, которая живёт дольше людей и дольше зданий, и дольше всего, что люди в этих зданиях оставляют.
  
  Второе строение было складом, или тем, что от него осталось, - бетонная коробка без крыши, с ржавой арматурой, торчащей из стен, как рёбра из вскрытой грудной клетки, и внутри этой коробки лежали какие-то трубы, куски кабеля, пустые бочки, и всё это было покрыто тем налётом времени, который делает вещи неузнаваемыми, превращая инструменты в мусор, а мусор - в часть ландшафта. Третье строение было тем, ради чего Шаров сюда пришёл, хотя он не знал этого наверняка, пока не увидел его издалека, не почувствовал, не понял тем самым чутьём, которое тридцать лет назад привело его в эту профессию, а потом тридцать лет удерживало в ней, несмотря на все возможности уйти, и которое теперь подсказывало ему, что в этом строении, за его бетонными стенами и запертыми дверями, кто-то живёт. Не человек. Не в строгом смысле этого слова. Но кто-то, кому нужно пространство, и тишина, и отсутствие чужих глаз, и который выбрал это место потому, что здесь не было ни дорог, ни связи, ни людей, ни того, что в больших городах называется инфраструктурой, а на деле является системой наблюдения, в которой каждый фонарь - глаз, каждая камера - память, и каждый человек, идущий по улице, может оказаться тем, кого ты боишься, или тем, кто боится тебя, и в обоих случаях тебе лучше не быть замеченным.
  
  Строение было двухэтажным, но второй этаж, судя по всему, давно не использовался, потому что окна на нём были заколочены досками, а лестница снаружи, ведущая наверх, отсутствовала, и Шаров, подойдя к зданию вплотную, остановился у двери - массивной, стальной, с тем налётом ржавчины, который появляется на металле, не знающем краски, - и постучал. Не громко. Не тихо. Три удара, с равными промежутками, как стучат в дверь, когда не знают, откроют ли, но знают, что стучать нужно.
  
  Тишина. Шаров подождал десять секунд, потом произнёс слова, которые нёс в себе с того момента, как посланник вложил их в его память вместе с тяжестью портсигара в кармане:
  
  - Именем огня.
  
  Голос его прозвучал хрипло, сдавленно, как звучит голос человека, который долго не говорил вслух, и за спиной у него была тайга, и над головой было серое июльское небо, и где-то далеко, на пределе слуха, всё ещё куковала кукушка, отсчитывая то, что Шаров не собирался считать.
  
  Дверь открылась не сразу. Сначала Шаров услышал звук - не скрежет, не лязг, а что-то среднее между тем и другим, как будто внутри здания кто-то сдвинул с места что-то тяжёлое, что давно не двигали, и это тяжёлое скребло по бетону, оставляя борозду. Потом дверь дрогнула, потом качнулась, потом открылась на ширину ладони, и из щели потянуло холодом - не зимним, не сквозняком, а тем густым, плотным холодом, который бывает в погребах, в подземельях, в местах, куда не достаёт солнце и где воздух застаивается так надолго, что приобретает собственный запах, собственный вес, собственную температуру.
  
  - Именем огня, - повторил Шаров. Тише. Не потому, что не был уверен. Потому, что повторение - это способ убедиться, что слова дошли, что дверь открылась именно на них, а не на стук, не на случайность, не на то, что внутри здания кто-то просто решил выйти, не зная, кто стоит снаружи.
  
  Дверь открылась шире. Не до конца. Достаточно, чтобы Шаров мог войти, согнув голову, и достаточно, чтобы тот, кто стоял за дверью, мог рассмотреть его, не выходя наружу, не показывая себя тому, что было за спиной Шарова, - тайге, небу, кукушке, всему тому, что не имело отношения к тому, что происходило внутри.
  
  Шаров вошёл.
  
  Внутри было темно. Не полностью - где-то в глубине, за поворотом коридора, горел свет, тусклый, желтоватый, как свет керосиновой лампы, и этот свет ложился на бетонные стены неровными пятнами, выхватывая из темноты то кусок ржавой трубы, то край стола, то спинку стула, и всё это было покрыто пылью, той мелкой, серой пылью, которая скапливается в местах, где не убирают, но где и не живут по-настоящему, а просто существуют, занимая пространство, не заполняя его.
  
  - Ты пришёл, - сказал голос из темноты. Не вопрос. Не приветствие. Констатация, произнесённая с той интонацией, с которой говорят о вещах, которые давно ожидались и которые уже не удивляют, потому что удивление - это роскошь, доступная тем, кто не ждал тридцать лет, и не шестьдесят, и не сто, а Шаров не знал, сколько ждал тот, кто произнёс эти слова, но подозревал, что достаточно долго, чтобы перестать удивляться чему бы то ни было.
  
  - Я пришёл, - ответил Шаров. - Именем огня.
  
  - Я слышал, - сказал голос. - Ты сказал дважды. Одного было бы достаточно, но два - это вежливость, и я ценю вежливость, даже когда она продиктована страхом.
  
  Свет мигнул, потом разгорелся чуть ярче, и Шаров увидел того, кто стоял за столом, в глубине комнаты, и первое, что он подумал, было не "вот он", и не "так вот ты какой", а просто слово, короткое, ёмкое, не то удивление, не то подтверждение, не то что-то третье, для чего у него не было названия, потому что существо, стоявшее перед ним, не было похоже ни на что из того, что он видел за тридцать лет работы на ту сторону, и одновременно было похоже на всё сразу.
  
  Кощей - а это был он, и Шаров знал это так же точно, как знал, что стоит на бетонном полу и что за его спиной закрылась дверь, - был высоким, не в смысле роста, а в смысле присутствия, как бывают высокими деревья, которые не выше других, но занимают больше пространства, чем им положено, и рядом с которыми всё остальное кажется мельче, чем есть на самом деле. Он был одет в что-то тёмное, не то пальто, не то плащ, не то просто кусок ткани, задрапированный вокруг тела так, как драпируются те, кто давно перестал обращать внимание на одежду как на функцию и оставил её как привычку, как ритуал, как последнюю связь с тем временем, когда он ещё нуждался в том, чтобы выглядеть как человек. Лицо его было длинным, узким, с резко очерченными скулами и глубоко посаженными глазами, цвет которых Шаров не смог бы определить в тусклом свете, но которые смотрели на него с тем выражением, которое бывает у людей, видевших слишком много, чтобы удивляться, и слишком мало, чтобы радоваться.
  
  - Садись, - сказал Кощей, и Шаров сел, потому что не было причины не садиться, и потому что стоять означало быть выше, а быть выше того, кто ждал тебя изрядное количество лет, было невежливо, и потому что ноги его гудели после двух часов по просеке, и потому что сесть означало показать, что ты не собираешься бежать, что ты пришёл говорить, а не драться, а не убегать, а не делать ничего из того, что делают люди, когда боятся.
  
  Кощей сел напротив. Стол между ними был старым, деревянным, покрытым царапинами и пятнами, и на нём стояла лампа - не керосиновая, а электрическая, но тусклая, с тем желтоватым светом, который бывает у ламп, работающих на пониженном напряжении, и рядом с лампой лежал портсигар - тот самый, который Шаров нёс в кармане последние два часа, и который теперь лежал на столе, хотя Шаров не доставал его, не клал, не перекладывал, и это было невозможно, и одновременно было так, как было, и Шаров решил не думать об этом, потому что думать о том, как портсигар оказался на столе, означало признать, что тот, кто сидел напротив, мог делать вещи, которые Шаров не понимал, а признать это означало признать, что он здесь не хозяин положения, и никогда не был, и никогда не будет.
  
  - Ты знаешь, зачем пришёл, - сказал Кощей. Не вопрос. Констатация, произнесённая с той ровной, деловой интонацией, с которой говорят о вещах, которые не требуют обсуждения.
  
  - Знаю, - сказал Шаров. - Астарот прислал меня. С паролем. И с этим. - Он кивнул на портсигар. - И с заданием.
  
  - Астарот, - повторил Кощей, и в этом слове не было ни уважения, ни страха, ни пренебрежения, а только та ровная, сухая констатация, с которой произносят имя человека, которого знаешь давно, но с которым не видишься, потому что видеться нет нужды, и потому что видеться означало бы признать, что между вами есть что-то общее, кроме долга, а общего между ними не было ничего, кроме долга, и долг этот был старым, очень старым, и Шаров не знал, сколько ему лет, но подозревал, что больше, чем ему самому, и больше, чем Астароту в его нынешнем виде, и больше, чем тому миру, из которого Астарот смотрел на этот мир, как смотрят из окна на улицу, не выходя из дома.
  
  - Астарот не мой хозяин, - сказал Кощей, и Шаров кивнул, потому что знал это, потому что посланник сказал ему это, и потому что это было написано во всех текстах, которые Шаров, получив дар, прочитал за тридцать лет, во всех летописях, во всех гримуарах, во всех тех книгах, которые отдел хранил в спецхране и которые он, Шаров, читал по ту сторону барьера, потому что по ту сторону барьера книги не горели и не тлели, и не рассыпались от прикосновения, и лежали там, где их положили, и ждали того, кто придёт и прочитает. - Астарот не мой хозяин и не мой повелитель. Он мой должник. Вернее - я его должник, но долг этот настолько старый, что никто уже не помнит, кто кому должен больше, и в какой момент долг превратился в привычку, а привычка - в ритуал, и ритуал этот мы соблюдаем оба, потому что нарушить его означало бы признать, что всё, что было до него, было бессмысленно.
  
  Шаров молчал. Кощей взял портсигар со стола, повертел его в длинных, тонких пальцах, и пальцы эти были не человеческими, не в строгом смысле, потому что в них было слишком много суставов, или слишком мало, или они сгибались не в тех местах, где сгибаются человеческие пальцы, и Шаров смотрел на них и думал о том, что Кощей не демон, не в том смысле, в каком демонами были Астарот, Велиал, Ламия и все остальные, кого он знал по ту сторону, и не человек, не в том смысле, в каком людьми были Носов и все остальные, кого он знал по эту сторону, а что-то третье, что-то, для чего у него не было категории, и для чего, может быть, не было категории ни в одном языке, известном людям, и это было нормально, потому что тридцать лет назад, когда ему объяснили, что мир шире, чем он думал, ему не объяснили, насколько шире, и он до сих пор не знал, и подозревал, что не узнает никогда.
  
  - Иглы, - сказал Кощей, открывая портсигар, и Шаров увидел внутри три тонкие, тёмные иглы, каждая не длиннее спички, лежавшие на тёмном бархате, и иглы эти не блестели, не отражали свет лампы, а поглощали его, как поглощает свет всё, что сделано из застывшей тени, и Шаров почувствовал холод, идущий от них, тот самый, металлический, густой, как пахнет воздух перед грозой, и холод этот был не температурой, а присутствием, как бывает присутствием чужая воля, когда она входит в комнату раньше того, кто её несёт. - Три иглы. Для ударов в энергетические узлы. Ты знаешь, как это работает?
  
  - Нет, - сказал Шаров. - Астарот не объяснял.
  
  - Астарот не объясняет, - согласился Кощей, и в голосе его было что-то похожее на усмешку, но не усмешку, а её тень, её отпечаток, как бывают тени у предметов, которых нет. - Астарот говорит: сделай. А как - это уже твоя проблема. Это старая привычка, и она работает, потому что тот, кому говорят "сделай", обычно делает, не спрашивая как, потому что спрашивать как - значит признавать, что ты не знаешь, а признавать, что ты не знаешь, значит признавать, что ты слабее того, кто говорит. - Он закрыл портсигар. Положил его обратно на стол. - Я объясню тебе, как это работает. Но не сейчас. Сейчас мне нужно знать другое. Кто будет исполнителем.
  
  Шаров не понял. Он смотрел на Кощея, на его длинные пальцы, лежащие на столе, на его глаза, цвет которых он так и не смог определить в тусклом свете, и ждал, что Кощей объяснит, что значит "исполнитель", и Кощей объяснил, потому что Кощей, как выяснилось, любил объяснять, любил говорить, любил, когда его слушали, и это было, пожалуй, единственным, что в нём осталось человеческого после стольких веков, и Шаров подумал, что это было грустно, и одновременно было смешно, и одновременно не было ни тем, ни другим, а было просто тем, чем было.
  
  - Я часто пользуюсь услугами помощников, - сказал Кощей. - Вот и теперь я не работаю один уже сорок два года. У меня есть помощница в Москве. Женщина. Ведьма. Её зовут Светлана, и она работает со мной с семьдесят седьмого года, когда ей было тридцать, и я нашёл её в Ленинграде, молодую, злую, талантливую, с тем даром, который в те годы называли экстрасенсорикой и за который не сажали только потому, что не знали, как его классифицировать, и предложил ей то, что никто не мог предложить, - силу, настоящую, не ту жалкую имитацию, которую дают кружки самодеятельности и "курсы" при домах культуры, а настоящую, ту, которая входит в кровь и остаётся там навсегда, и которая меняет тебя так, что ты уже не можешь быть тем, кем был раньше, и не хочешь, потому что-то, кем ты был раньше, было меньше, чем то, кем ты стал.
  
  Шаров слушал. Он не перебивал. Кощей говорил медленно, с расстановкой, с теми паузами, которые бывают у людей, привыкших говорить не потому, что нужно, а потому что хочется, и которым некуда торопиться, потому что время для них - не река, а озеро, и они сидят на берегу этого озера и смотрят, как по нему плывут листья, и не считают их, потому что считать листья - значит признавать, что их конечное количество, а они не были конечными, не для Кощея и не для тех, кто жил достаточно долго, чтобы перестать считать.
  
  - Светлана - мои глаза и уши в большом городе, - продолжал Кощей. - Я не езжу в большие города. Не потому, что боюсь, а потому, что большие города - это системы, и в системах есть те, кто ищет, и те, кто находит, и те, кто забирает, и я не хочу быть тем, кого находят и забирают, потому что забирают обычно навсегда, а навсегда - это слишком долго даже для меня. Светлана живёт в Москве. Она знает, что там происходит. Она знает людей, которые читают сводки, которые убирают территории, которые сидят в моргах и пишут заключения, и которые иногда, очень редко, но иногда, замечают то, что не должны замечать, и говорят об этом тем, кому не должны говорить, и Светлана собирает эти крохи, эти обрывки, эти слухи, и приносит их мне, и я знаю то, что происходит в мире людей, не выходя из этой базы, не пересекая просеку, не зажигая свет на втором этаже.
  
  Шаров кивнул. Он понимал. Он понимал это так же, как понимал то, что посланник сказал ему по ту сторону барьера, и то, что Астарот сказал ему через посланника, и то, что Кощей говорил сейчас, - всё это было одной и той же историей, рассказанной разными голосами, и история эта была о том, что мир шире, чем кажется, и что в этом мире есть те, кто ждёт, и те, кто действует, и те, кто платит, и те, кто не может не платить, и Шаров был одним из последних, и знал это, и знал это тридцать лет, и не мог ничего с этим сделать, потому что не мог ничего с этим сделать.
  
  - Девочка, - сказал Кощей, возвращая разговор туда, откуда он ушёл. Не потому, что не заметил паузы. А потому, что паузы для него не имели значения, и слова, которые Шаров не произнёс, не имели значения, и то, что Шаров чувствовал, не имело значения, потому что Кощей занимался работой, а работа не ждёт, пока кто-то переживёт то, что должен пережить. - Шестнадцать лет. Москва. Программа, которую они называют как-то, что-то связанное с детьми, со способностями, с тем, что они не могут объяснить и поэтому называют "аномалией" и прячут под грифом. Астарот приказал ликвидировать. Не "убрать", не "нейтрализовать", не "вынести за пределы" - ликвидировать. Слово простое, старое, честное. Так говорят, когда не хотят притворяться, что речь идёт о чём-то другом. И Астарот не притворяется. Он сказал: ликвидировать. И ты поможешь. Не потому, что хочешь. А потому, что не можешь не помочь.
  
  Шаров молчал. Он сидел на стуле, смотрел на портсигар на столе, на три иглы внутри него, которые он не видел, но чувствовал, чувствовал их холод, их присутствие, их готовность, и думал о том, что Кощей прав, что он не может не помочь, что тридцать лет назад, в восемьдесят девятом, когда ему сказали, что он должен сделать то, что ему скажут, и что отказ будет стоить ему того, что ему дали, он понял, что это не выбор, что это условие, что это цена, и что цена эта была уплачена авансом, тридцать лет назад, и теперь пришёл срок платить по счёту, и платить нужно было не деньгами, не временем, не свободой, а тем, что он не хотел отдавать, и не мог не отдать, и это было хуже смерти, и одновременно было не хуже, а просто было, как бывает всё, что неизбежно.
  
  - Я помогу, - сказал он. Голос был хриплым, сдавленным. - Но я хочу знать одно.
  
  - Что?
  
  - Она была там. Светлана. Тридцать лет назад. В восемьдесят девятом. Я подвёл её к девочке. К Наде. Я не знал зачем. Или не хотел знать. Я просто подвёл её на достаточное расстояние. А потом девочка нагнулась завязать шнурки и упала. И не встала. Аневризма, сказали. - Он помолчал. Посмотрел на Кощея. - Она знает, кто я?
  
  Кощей смотрел на него. Долго. Внимательно. С тем выражением, которое Шаров не смог прочитать, не смог классифицировать, не смог назвать, и которое было, может быть, любопытством, а может быть, чем-то другим, чем-то, для чего у него не было слова.
  
  - Она помнит, - сказал Кощей. - Светлана помнит всё. Это часть того, что я ей дал, - память, которая не тускнеет, которая не стирается, которая остаётся такой же острой, как в тот момент, когда она была получена. Она помнит Надю. Она помнит шнурки. Она помнит, как девочка нагнулась. Она помнит, как та упала. Она помнит тебя. И она не жалеет, потому что жалеть - значит признавать, что могло быть иначе, а для неё не могло. Не тогда. Не сейчас.
  
  Шаров закрыл глаза. Он не хотел слышать это. Не потому, что не знал. А потому, что слышать это вслух, от того, кто был там, кто видел, кто помнил, было хуже, чем знать самому, и одновременно было нужно, и одновременно было неизбежно, как неизбежно всё, что происходит, когда ты сидишь напротив того, кто ждал тебя много лет, и кто знает о тебе больше, чем ты сам, и кто не собирается делать вид, что не знает.
  
  - Когда? - спросил Шаров, открывая глаза.
  
  - Светлана свяжется с тобой через неделю, - сказал Кощей. - Она назначит встречу. Она передаст тебе всё, что нужно знать. Она знает Москву. Она знает девочку. Она знает, где девочка бывает, когда бывает, с кем бывает. Она знает это уже полгода, потому что я сказал ей следить, и она следит, потому что это её работа, и потому что она делает свою работу хорошо, и потому что я не терплю тех, кто делает свою работу плохо.
  
  Шаров встал. Кощей не встал. Он сидел за столом, смотрел на Шарова снизу вверх, и в этом взгляде не было ни угрозы, ни обещания, ни того, что бывает у людей, когда они провожают тех, кого видят в последний раз, а было просто внимание, ровное, деловое, как у человека, который смотрит на часы и ждёт, когда стрелка дойдёт до нужной отметки.
  
  - И ещё одно, - сказал Кощей, когда Шаров уже повернулся к двери. - Иглы. Ты видел портсигар. Ты видел, что внутри. Ты знаешь, что игла - это моя смерть, по вашим сказкам, по вашим легендам, по тем историям, которые вы рассказываете детям, чтобы они засыпали и не боялись темноты. Игла в яйце, яйцо в утке, утка в зайце, заяц в сундуке, сундук на дереве, дерево на острове. - Он усмехнулся. Не широко. Не весело. Просто усмехнулся, уголками губ, как усмехаются те, кто давно перестал смеяться, но помнит, как это делается. - Я знаю толк в иглах лучше кого бы то ни было в этом мире и в том. И вот теперь игла становится моим орудием против чужой жизни. Если бы я мог смеяться, я бы смеялся. Но я не могу. Поэтому я просто сижу здесь и жду, пока кто-то придёт и скажет: иди и сделай. И я иду. И делаю. Как ты. Как Светлана. Как все, кто должен.
  
  Шаров стоял у двери. Смотрел на Кощея. На его длинные пальцы, лежащие на столе. На лампу, которая горела тускло, желтовато, и которая будет гореть так же, когда он выйдет, и через час, и через день, и через неделю, и через месяц, потому что для Кощея время было не рекой, а озером, и он сидел на берегу этого озера и смотрел, как по нему плывут листья, и не считал их.
  
  Портсигар лежал на столе. Шаров протянул руку и взял его. Положил в карман летней куртки - той самой, вытертой, брезентовой, в которой он два года назад уходил через барьер в Крыму, с пулей в спине и Носовым на плече, и которая пахла теперь не порохом и не кровью, а тайгой, хвоей и тем густым, плотным холодом, который идёт от земли после дождя. Почувствовал тяжесть - знакомую, привычную, холодную даже сквозь ткань.
  
  - Именем огня, - сказал Шаров. Не как пароль. Как прощание. Как подтверждение того, что он был здесь, что он слышал, что он понял, что он сделает.
  
  Кощей кивнул. Не встал. Не протянул руку. Просто кивнул, как кивают те, кто прощается не потому, что хочет, а потому что так принято, и потому что прощаться - значит признавать, что встреча была, и что она закончилась, и что следующая будет не скоро, и что до следующей встречи каждый будет делать то, что должен, и каждый будет ждать, пока кто-то придёт и скажет: иди и сделай.
  
  Шаров вышел. Дверь закрылась за ним с тем самым звуком, с которым открылась, - не скрежетом, не лязгом, а чем-то средним, как будто внутри здания что-то тяжёлое сдвинулось с места и вернулось обратно. Тайга встретила его запахом хвои, мокрой земли и тем густым, плотным холодом, который идёт от земли после дождя и который бывает только в тех местах, где дождь прошёл час назад и ещё не высох, и ещё лежит на мхе, на листьях, на бетонных стенах заброшенной базы, и который будет лежать так ещё час, и ещё два, и ещё три, пока солнце не встанет выше и не высушит его, и тогда база снова станет просто базой, просто тремя строениями среди тайги, просто фоном для тех, кто проходит мимо и не останавливается, и не стучит в дверь, и не говорит слов, которые не нужно говорить, и не берёт портсигаров, которые не нужно брать, и не делает того, что не нужно делать, но что нужно, потому что не делать - значит умереть, а умирать Шаров не хотел, не сейчас, не так, не за то, что было тридцать лет назад и что он не мог отменить, не мог исправить, не мог забыть.
  
  Он пошёл по просеке на северо-восток. К грунтовке. К тропе. К той железнодорожной станции, которая была в двенадцати километрах, маленькая, полузаброшенная, с одним поездом в сутки, идущим до более крупного населённого пункта. Шаров шёл к этой станции, потому что поезд - это начало пути до Москвы, пусть с несколькими пересадками, и потому что двенадцать километров пешком - это двенадцать километров, за которые можно подумать, и Шаров думал, и думал, и думал, и не мог придумать ничего, что облегчило бы то, что он должен был сделать.
  
  Он думал о Наде. О семнадцатилетней Наде с косичкой и шнурками, которая нагнулась и упала, и не встала. О том, как он стоял в десяти метрах и думал, что ей стало плохо. О том, как приехала скорая. О том, как позднее медики сказали: аневризма. О том, как он ушёл и не оглянулся. О том, как тридцать лет он не оглядывался. О том, как теперь ему предстоит работать с той, кто её убил. Работать бок о бок. Видеть её каждый день. Слышать её голос. И знать.
  
  Он думал о Татьяне. О шестнадцатилетней девочке в Москве, которую он никогда не видел, но которую должен был ликвидировать. О том, что он не может не сделать этого, потому что тридцать лет назад ему дали дар, и за дар назначили цену, и цена эта была простой: когда позовут - придёшь. Когда скажут - сделаешь. Когда прикажут - выполнишь. Иначе - уничтожение.
  
  Он шёл. По просеке. По грунтовке. По тайге. К станции. К поезду. К Москве. К той жизни, которая была его, и не была, и снова будет, и снова не будет, и так до тех пор, пока кто-то не придёт и не скажет: хватит. Но тот "кто-то" не придёт. Никто не придёт. Никто не скажет. Потому что для тех, кто по ту сторону, слова "хватит" не существует.
  
  Существует только: иди и сделай.
  
  ## Глава 3. "Портсигар"
  
  Москва в июле плавилась не так, как плавятся города на юге, где жара становится частью воздуха и с ней перестают бороться, а по-своему, по-столичному, с тем надрывным, механическим гулом тысяч кондиционеров, которые висели на фасадах старых доходных домов и зеркальных бизнес-центров, выплевывая на раскаленные тротуары потоки пыльного, отработанного воздуха, и люди шли по этим тротуарам, щурясь от солнца, которое в этом году, казалось, решило выжечь всё, что не успело спрятаться в тень метро или в прохладу подземных переходов, и среди этих людей, ничем не отличающаяся от десятков других пожилых женщин, вышедших в этот час по своим обыденным, никому не интересным делам, шла Светлана, и никто из тех, кто мимо неё проходил, не задерживал на ней взгляд дольше, чем того требовала мимолетная городская вежливость, потому что в свои семьдесят два года она умела быть незаметной так, как умеют быть незаметными только те, кто сделал эту незаметность своим главным ремеслом еще до того, как само слово "ремесло" приобрело в её жизни тот специфический, кровавый оттенок, который оно имеет для тех, кто сорок два года работает на того, кого в старых сказках называли Кощеем.
  
  Она жила в обычной двухкомнатной квартире в Бибирево, в панельном доме, построенном в конце восьмидесятых, с видом на пыльный двор и школу, из окон которой по утрам доносился гул детских голосов, и соседи считали её тихой, вежливой пенсионеркой, которая иногда лечит травами, иногда гадает на картах за небольшие деньги, и никогда не шумит, не жалуется на шум и не вызывает полицию, потому что для соседей она была просто Светланой Петровной, женщиной без прошлого, без родственников, без тех маленьких, но заметных странностей, которые обычно выдают людей, знающих о мире больше, чем положено знать обычному человеку, и эта её обыденность, эта серая, неприметная оболочка была не маскировкой, а именно тем, чем она казалась - единственно возможной формой существования для того, кто должен быть глазами и ушами того, кто сам не может ступить на асфальт большого города, не оставив на нём следов, которые рано или поздно прочитали бы те, кто ищет.
  
  Связь между ней и Кощеем, установленная сорок два года назад в Ленинграде, в сырой, прокуренной комнате коммунальной квартиры, не требовала ни телефонов, которые можно прослушать, ни писем, которые можно перехватить, ни тех современных, цифровых способов передачи информации, которые оставляют за собой шлейфы данных, читаемые любыми, кто знает, куда и как смотреть, а работала иначе, через тот тонкий, почти неуловимый канал, который Кощей настроил в её сознании еще тогда, когда ей было тридцать, и который за все эти годы ни разу не дал сбоя, потому что был привязан не к технике, а к самой её сути, к тому темному, холодному ядру, которое она согласилась принять в себя в обмен на настоящую силу, и сегодня утром, когда она стояла у окна и смотрела на то, как дворник поливает из шланга асфальт, это ядро отозвалось коротким, отчетливым, ледяным импульсом, означавшим только одно: пора, место, время, и вместе с этим импульсом в её память, как в открытый ящик стола, легли координаты скамейки в тихом, заросшем сиренью сквере на Малой Бронной, где в три часа дня, в самую жару, не бывает никого, кроме тех, кто ищет тени, и тех, кто ищет тишины.
  
  Она приехала заранее, за полчаса до назначенного времени, потому что привыкла приходить раньше и выбирать место так, чтобы видеть всех, кто приближается, и чтобы за её спиной была стена, а не открытое пространство, и, сев на зеленую, с облупившейся краской скамейку под старой липой, она достала из плетеной сумки книгу, раскрыла её на середине и стала читать, или делать вид, что читает, потому что чтение было для неё не способом провести время, а способом показать миру, что она занята, что она часть пейзажа, что она не ждет никого, кто мог бы вызвать интерес у случайного прохожего или у скучающего патрульного, и когда в начале четвертого на аллее показался человек в брезентовой панаме и вытертой летней куртке, она не подняла головы сразу, а дочитала абзац, заложила страницу пальцем и только потом посмотрела на него тем спокойным, оценивающим взглядом, которым смотрят на вещь, которую нужно купить, но за которую не хочется переплачивать.
  
  Шаров подошел не торопясь, с той тяжелой, немного шаркающей походкой, которая бывает у людей, проведших слишком много времени в дороге, и сел на другой конец скамейки, не слишком близко, чтобы не нарушать негласных границ чужого пространства, но и не слишком далеко, чтобы не пришлось повышать голос, и между ними легла та неловкая, всегдашняя тишина, которая возникает между людьми, знающими друг о друге всё самое важное, но не видевшимися столько лет, что все мелкие, неважные слова, из которых обычно состоит человеческое общение, кажутся теперь ненужными и даже оскорбительными.
  
  - Именем огня, - сказал Шаров, не глядя на неё, а глядя куда-то в сторону, на клумбу с выгоревшими на солнце бархатцами, и голос его прозвучал так тихо, что его мог бы заглушить шум проезжающей за деревьями машины, если бы в этом сквере в этот час вообще ездили машины.
  
  - Слышу, - ответила Светлана, и в её голосе не было ни удивления, ни радости, ни той настороженности, которая обычно сопровождает встречи старых знакомых, чье знакомство скреплено не общими воспоминаниями, а общей кровью, пусть и пролитой тридцать лет назад. - Он сказал, что ты придешь. Сказал, что принесешь.
  
  Шаров медленно, почти нехотя, опустил руку в карман летней куртки и достал портсигар, потемневший от времени, тяжелый, с чеканным узором на крышке, и положил его на деревянную планку скамейки между собой и Светланой, и этот жест, этот простой перенос предмета из одного кармана на другую поверхность, был исполнен той тяжелой, невыносимой торжественности, которая бывает только у людей, передающих другим то, что они не хотели бы нести сами, но что нести было необходимо.
  
  Светлана посмотрела на портсигар, не притрагиваясь к нему, и в её желтых, выцветших от возраста и от той силы, которую она носила в себе, глазах мелькнуло что-то, что можно было бы принять за брезгливость, если бы брезгливость была свойственна женщине, которая тридцать лет назад своими руками уложила семнадцатилетнюю девочку на асфальт так, что ни одна экспертиза не нашла в этом ничего, кроме внезапной и трагической аневризмы.
  
  - Три? - спросила она, и вопрос этот был не о количестве, а о сути, о том, хватит ли трех, чтобы сделать то, что нужно сделать, и не придется ли потом возвращаться и доделывать то, что должно быть сделано с первого раза.
  
  - Три, - ответил Шаров. - Он сказал, что трех достаточно. Сказал, что ты знаешь, куда и как.
  
  - Я всегда знаю, куда и как, - сказала Светлана, и в этой фразе не было хвастовства, а только та сухая, ровная констатация, с которой говорят о фактах, не требующих подтверждения, потому что подтверждением служит сам факт их существования. - А кто будет третьим исполнителем? Тот, кто поможет подобраться, кто отвлечет, кто сделает так, чтобы это выглядело как нелепая случайность?
  
  Шаров молчал несколько секунд, глядя на бархатцы, на их выгоревшие, скрючившиеся от жары лепестки, и думал о том, что вопрос этот был правильным, и что он сам задавал себе его последние дни, пока ехал в поезде, пока смотрел в окно на проносящиеся мимо леса и полустанки, пока пытался понять, как именно он будет выполнять то, что обещал выполнить, потому что делать это самому, своими руками, он не хотел, и не мог, и не стал бы, даже если бы от этого зависела его собственная жизнь, от которой, впрочем, и так не осталось ничего, кроме самого факта её продолжения.
  
  - Я найду его, - сказал Шаров наконец. - Есть один человек. В Москве. Читает лекции, собирает паству, называет себя то ли магом, то ли учителем, то ли еще кем-то, и вокруг него всегда толпа, всегда шум, всегда те, кто ищет легких ответов на трудные вопросы. Он подойдет. Он уже подходил однажды, два года назад, когда мне нужна была помощь, и он помог, не зная, кому и зачем, и теперь он снова понадобится, и снова не будет знать, потому что в этом и состоит его роль - быть тем, кто не знает, но делает.
  
  Светлана медленно, не торопясь, протянула руку и взяла портсигар, и пальцы её, сухие, жилистые, с коротко остриженными ногтями, сомкнулись на холодном металле с той уверенностью, с которой берут инструмент, которым пользовались всю жизнь, и она опустила его в свою плетеную сумку, между книгой и пакетом с какими-то травами, и портсигар исчез в её сумке так же бесшумно и бесследно, как исчезают все вещи, попадающие в руки тех, кто умеет делать вещи невидимыми.
  
  - Странный маг, говоришь? - сказала она, и в голосе её впервые за всю встречу прозвучала не деловая ровность, а что-то другое, какая-то легкая, задумчивая нотка, которая бывает у людей, когда они вспоминают то, что давно забыли, но что вдруг, по непонятной причине, всплывает в памяти именно сейчас. - Знаешь, пару лет назад я проверяла одного такого для Демченко. Помнишь, наверное, такого. Так вот, тот человек был слишком плотно закрыт, слишком чисто работал, слишком правильно дышал, и глаза у него были такие, какими смотрят не те, кто учит, а те, кто сам учится, и учится у того, кому лучше бы не учиться. Мир тесен, Илья Александрович. Смотри, не наткнись на него снова, а то и не заметишь, как он тебя прочитает, потому что такие, как он, читают людей не глазами, а тем местом, где у обычных людей бывает совесть, а у них - только пустота, заполненная чужими голосами.
  
  Шаров не ответил, потому что отвечать было нечего, и потому что имя Демченко, прозвучавшее в этом тихом, заросшем сиренью сквере, было для него не просто именем, а напоминанием о том, что все нити в этом мире, как бы далеко они ни были разведены, в конце концов сходятся в одном узле, и что тот, кого он собирался использовать как инструмент, уже однажды был под прицелом, и что это совпадение было слишком точным, чтобы быть просто совпадением, и слишком опасным, чтобы его игнорировать, но игнорировать его придется, потому что другого выхода не было, и не было его тридцать лет, и не будет еще тридцать, если он доживет.
  
  - Я буду осторожен, - сказал он, и слова эти прозвучали не как обещание, а как признание того, что осторожность в их деле - это вопрос выживания.
  
  - Будь, - сказала Светлана, поднимаясь со скамейки и поправляя лямку плетеной сумки на плече. - И помни, что девочка должна уйти тихо. Девочка должна уйти так, чтобы даже те, кто её охраняет, подумали, что она просто уснула и не проснулась, потому что мы стали старше, Илья, и стали умнее, и должны делать свою работу чище, чем делали её тогда.
  
  Она кивнула ему, коротко, по-деловому, и пошла по аллее в сторону Малой Бронной, и походка её была ровной, спокойной, походкой пожилой женщины, которая никуда не торопится, потому что всё, что ей нужно, уже лежит в её сумке, и Шаров смотрел ей вслед до тех пор, пока её фигура в светлой кофте и темной юбке не растворилась в дрожащем от жары воздухе на выходе из сквера, и когда она исчезла, он остался на скамейке один, с пустым карманом и с тем тяжелым, давящим чувством, которое бывает у людей, отдавших другому то, что принадлежало им по праву долга, и которые теперь понимают, что долг этот никуда не делся, а просто перешел в другие руки, и что теперь он будет ждать, пока эти руки сделают то, что должны сделать, и что ему останется только смотреть, и ждать, и надеяться на то, что в этот раз всё закончится не так, как закончилось тогда, тридцать лет назад, когда семнадцатилетняя девочка нагнулась завязать шнурки и больше не встала.
  
  Он сидел на скамейке еще долго, может быть, час, может быть, больше, потому что время в этом сквере текло иначе, чем на улицах, где суетились люди и гудели машины, и думал о Носове, о том странном маге, о котором упомянула Светлана, и о том, как именно он будет подходить к нему, и что будет говорить, и как будет делать вид, что они просто старые знакомые, случайно встретившиеся в большом городе, и как будет просить о помощи, которая на самом деле будет не помощью, а приговором, вынесенным шестнадцатилетней девочке, которую он никогда не видел, но которую уже начал жалеть той особенной, бессмысленной жалостью, которую испытывают к тем, кого не могут спасти, потому что спасти их - значит не спасти себя, а смерть его тогда будет не быстрой и не милосердной, а той самой, которую Кощей называл выпотрошением, и которой он боялся больше, чем всего остального на этом и на том свете.
  
  Потом он встал, поправил панаму, сдвинувшуюся набок, и пошел к выходу из сквера, в сторону метро, в сторону той квартиры на окраине, которую он снял на месяц, заплатив вперед наличными, чтобы не оставлять следов в базах данных, и в которой его ждали пустые стены, дешевая мебель и тишина, в которой он будет ждать звонка от Светланы, и ждать того самого дня, когда всё, что было задумано, начнет исполняться, и когда ему, в который уже раз за его долгую, нескончаемую жизнь, придется делать вид, что он делает то, что хочет, хотя на самом деле он будет делать только то, что ему скажут, потому что для тех, кто должен, слова "хочу" и "не хочу" не существуют, а существует только одно, простое и страшное в своей однозначности слово, и слово это звучит так: сделай.
  
  И он сделает.
  
  ## Глава 4. "Надя"
  
  Шаров не спал уже вторую ночь подряд, и не потому, что не хотел спать, а потому, что сон в этой квартире на окраине Москвы, в панельном доме с тонкими стенами, через которые было слышно, как сосед за стенкой смотрит телевизор и как где-то наверху плачет ребёнок, не шёл к нему так, как шёл к другим людям, - не мягко, не постепенно, не с тем медленным, тёплым погружением, которое бывает у тех, кто прожил день и имеет право его забыть, а приходил рывками, толчками, как приходит вода в трюм повреждённого корабля, и каждый раз, когда Шаров закрывал глаза, он видел не темноту, а ту самую улицу, тот самый двор, тот самый асфальт, на котором тридцать лет назад лежала девочка с косичкой и шнурками, и эта улица была не воспоминанием, а раной, которая не заживала, потому что он не давал ей зажить, не позволял, не хотел, потому что заживить - значит забыть, а забыть - значит признать, что ничего не было, а она была, и это было, и он там стоял, и он видел, и он не сделал ничего, и это "ничего" было хуже любого "чего-то", потому что "что-то" можно было бы объяснить, оправдать, переосмыслить, а "ничего" не объяснялось никак, и лежало на нём тридцать лет, как лежит камень на груди человека, который не может ни сбросить его, ни привыкнуть к его весу.
  
  Он лежал на дешёвой кровати, на тонком матрасе, который проминался до самого основания, и смотрел в потолок, и потолок был белым, с жёлтым пятном от протечки в углу, и пятно это было похоже на лицо, если долго смотреть, а он смотрел долго, потому что не мог закрыть глаза, и пятно смотрело на него, и он смотрел на пятно, и между ними было тридцать лет, и тридцать лет не сокращались ни на секунду, сколько бы он ни смотрел.
  
  Надя.
  
  Имя это он не произносил вслух тридцать лет. Не потому, что боялся. А потому, что произнести - значит вызвать, а вызывать он не хотел, и не мог, и не имел права, потому что право вызывать тех, кого ты помог убить, не даётся никому, ни при каких обстоятельствах, ни за какие заслуги, и он это знал, и знал всегда, и знал в ту секунду, когда увидел её на асфальте, и знал в ту секунду, когда приехала скорая, и знал в ту секунду, когда ему сказали "аневризма", и знал каждый день после, тридцать лет подряд, знал так, как знают то, что не нужно знать, но что невозможно не знать, потому что оно вросло в тебя, как врастают осколки в тело, и ты ходишь с ними, и они не болят, пока ты не двигаешься, а стоит двинуться - и они режут.
  
  Он закрыл глаза. Не для того, чтобы уснуть. Для того, чтобы увидеть.
  
  ---
  
  Лето восемьдесят девятого года было тёплым, сухим, пахнущим тополиным пухом и бензином, и Шаров, которому было тогда немного за тридцать, работал магическим связным уже третий год, и работа эта была не той, которую он выбрал, а той, которая выбрала его, как выбирают тех, кто не умеет отказывать, не умеет спрашивать, не умеет говорить "нет", и он не умел, и не говорил, и не спрашивал, и делал то, что ему говорили, и не думал о том, зачем, потому что думать о "зачем" - значит признавать, что ты можешь не делать, а он не мог, потому что ему было сказано, что если он не будет делать, то все, что ему дали темные маги, будет забрано, а то, что ему дали, было не просто даром, а всей его жизнью, всем, чем он был, всем, что отличало его от тех, кто ходил по улицам и не видел того, что видел он, и кто жил в мире, где не было ни голосов духов, ни теней, которые двигались сами по себе, ни того холодного, металлического присутствия, которое он чувствовал каждый раз, когда переходил из одного состояния в другое.
  
  Он не помнил, как именно ему сказали про Надю. Не помнил слов. Не помнил интонации. Помнил только ощущение - как будто ему в руку вложили что-то тёплое и сказали: "Отнеси туда". И он отнёс. Не спросив, что это. Не спросив, зачем. Не спросив, что будет, когда он донесёт.
  
  Надя Грушева жила в Ленинграде, в коммунальной квартире на Лиговском проспекте, на третьем этаже, в комнате, которая выходила окнами во двор-колодец, и Шаров знал это, потому что ему сказали, и потому что он сам проверил, потому что проверять было частью работы, и потому что он не мог не проверить, потому что ему нужно было знать, куда вести, и кого вести, и когда, и как, и он знал всё, кроме одного - зачем.
  
  Наде было семнадцать лет. Худая, с торчащими ключицами и длинными, тонкими пальцами, которые всегда были испачканы чем-то - углём, тушью, краской, - потому что она рисовала, рисовала всё время, рисовала на бумаге, на стенах, на оборотах газет, на салфетках в столовой, и рисовала она то, чего не видят другие, и то, чего другие не хотят видеть, и то, что другие боятся увидеть, и Шаров, когда впервые увидел её рисунки, положенные на стол тем человеком, который давал ему задание, почувствовал, как у него перехватило горло, потому что на рисунках были они - те самые, кого он сам видел, но никогда не мог описать, никогда не мог показать, никогда не мог объяснить, и вот подросток, семнадцати лет, худая, с косичкой и шнурками, нарисовала их так, как они есть, не как их представляют художники, не как их описывают в книгах, а как они есть на самом деле - с тем количеством суставов, с той формой глаз, с тем углом наклона головы, который не бывает у людей, и который Шаров узнавал так же точно, как узнаёт родное лицо тот, кто не видел его много лет.
  
  Она видела их. Настоящих. Не тени, не отблески, не те бледные, размытые силуэты, которые видят обычные сенсы, а настоящих, объёмных, детальных, с каждой складкой, с каждым зубом, с каждой морщиной на коже, которой у них не было, но которая была на рисунках Нади, потому что она видела то, что было под кожей, и то, что было над ней, и рисовала всё это так, как рисуют то, что видят каждый день, и чего не могут не видеть, и чего не могут не рисовать, потому что рисовать - это единственный способ не сойти с ума от того, что ты видишь, и не закричать, и не побежать, и не закрыть глаза навсегда.
  
  Шаров должен был подвести к ней Светлану.
  
  Он не знал тогда, кто такая Светлана. Не знал её имени. Не знал её лица. Ему сказали: "Женщина. Будет ждать там-то. В такое-то время. Подведи её к девочке. На расстояние, которое она скажет. И всё. Остальное - не твоё дело". И Шаров кивнул. И пошёл. И сделал. Потому что не мог не сделать. Потому что он ценил свой дар, желая отличаться от обычных людей.
  
  Это было в июне. Жаркий день - редкость для Ленинграда-Питера. Двор-колодец был пустым - все уехали на дачи, или на юг, к теплому морю, и в колодце осталась только тишина, и запах нагретого камня, и далёкий, механический гул города, который не прекращался ни днём, ни ночью, и который Шаров слышал как фон, как белый шум, как дыхание чего-то огромного и равнодушного.
  
  Надя вышла из подъезда в три часа дня. В белом платье, коротком, летнем, с тонкими бретельками, и с альбомом под мышкой, и с карандашом за ухом, и косичка у неё была одна, заплетённая туго, с вплетённой в неё синей лентой, и шнурки на кедах были развязаны, потому что она всегда ходила с развязанными шнурками, потому что ей было лень их завязывать, потому что ей было семнадцать, и лень завязывать шнурки в семнадцать лет - это нормально, это правильно, это то, что должно быть в семнадцать лет, и то, чего больше не будет потом, никогда, ни в каком возрасте.
  
  Шаров стоял за углом. Ждал. Светлана пришла ровно в три. Не раньше. Не позже. Ровно. Шаров увидел её впервые - высокую, прямую, в тёмной юбке и светлой блузке, с волосами, собранными в пучок, и с теми жёлтыми глазами, которые он запомнил на всю жизнь, и которые теперь, тридцать лет спустя, он видел во сне регулярно, и которые он не мог забыть, потому что забыть их - значит забыть Надю, а забыть Надю он не мог, не хотел, не имел права.
  
  Он кивнул Светлане. Она кивнула ему. Они пошли. Шаров впереди. Светлана за ним. На расстоянии трёх шагов. Не больше. Не меньше. Ровно трёх. Он не оборачивался. Не смотрел на неё. Не слушал, что она делает. Он просто шёл. И шёл к Наде.
  
  Надя сидела на скамейке во дворе. Рисовала. Карандаш ходил по бумаге быстро, уверенно, с тем звуком, который издаёт графит, когда им ведут по шершавой поверхности, и звук этот был единственным звуком во дворе, кроме далёкого гула города, и Шаров слышал его, и помнит его до сих пор, тридцать лет спустя.
  
  Он подошёл. Остановился в пяти метрах от скамейки. Светлана остановилась за его спиной. Шаров не обернулся. Не мог. Не имел права.
  
  Надя подняла голову. Посмотрела на него. Улыбнулась - коротко, рассеянно, как улыбаются те, кого отвлекли от того, что им интереснее, чем всё остальное на свете.
  
  - Вы что-то хотели? - спросила она. Голос был лёгким, чуть хрипловатым от жары, и в нём было то, что бывает в голосах тех, кто не ожидает от мира ничего плохого, потому что мир ещё не дал им повода ожидать.
  
  Шаров открыл рот. Не знал, что сказать. Не знал, зачем он здесь. Не знал, что должен сказать. Ему не дали слов. Ему дали только направление. И он стоял, и молчал, и Надя смотрела на него, и ждала, и за его спиной Светлана сделала шаг вперёд, доставая что-то, и Шаров услышал этот шаг, один, единственный, тихий, как шорох, и в тот же момент Надя нагнулась.
  
  Завязать шнурки.
  
  Она нагнулась завязать шнурки. Левую кеду. Косичка упала на плечо. Альбом соскользнул с колен и стукнулся об асфальт. Карандаш покатился. И в тот момент, когда её пальцы коснулись шнурка, когда она наклонилась, когда косичка упала, когда карандаш покатился, Шаров почувствовал это. Не увидел. Не услышал. Почувствовал. Как чувствуешь изменение давления перед грозой. Как чувствуешь чужой взгляд затылком. Как чувствуешь, что что-то произошло, ещё до того, как это что-то стало видимым, слышимым, осязаемым.
  
  Надя упала.
  
  Не вскрикнула. Не дёрнулась. Не схватилась за голову. Просто упала. Вперёд. На асфальт. Раскинув руки. Альбом лежал под ней. Карандаш покатился дальше и упал в трещину между плитами. Косичка съехала набок. Синяя лента лежала на асфальте.
  
  Шаров стоял. Не двигался. Не дышал. Смотрел на неё. На её спину. На её руки. На её косичку. На ленту. На карандаш в трещине. И не понимал. Не понимал, что произошло. Не понимал, почему она упала. Не понимал, почему она не встаёт. Не понимал, что за его спиной стоит Светлана, и что Светлана сделала что-то, и что это "что-то" было тем, ради чего он привёл её сюда, и что Надя лежит на асфальте, и не встаёт, и не встанет, и что это он, Шаров, привёл сюда ту, кто сделала так, что Надя не встанет.
  
  Он не обернулся. Не мог. Не было сил. Не имел права. Он стоял и смотрел на Надю, и Надя лежала, и не двигалась, и двор был пустым, и город гудел вдалеке, и карандаш лежал в трещине, и лента лежала на асфальте, и всё было кончено, и всё было только что, и всё было навсегда, и Шаров не знал, что делать, и не знал, что сказать, и не знал, куда идти, и не знал, как жить дальше, и не знал, что он только что сделал, и не знал, что он только что позволил сделать, и не знал, что это было, и не хотел знать, и одновременно хотел знать, и не мог знать, и не будет знать ещё тридцать лет.
  
  Скорая приехала через семь минут. Шаров помнит это. Семь минут. Он считал. Семь минут Надя лежала на асфальте, и Шаров стоял рядом, и Светлана стояла где-то близко, и двор был пустым, и город гудел, и семь минут - это очень много, когда человек лежит на асфальте и не дышит, и очень мало, когда ты хочешь, чтобы всё было иначе, чем есть, и знаешь, что не будет.
  
  Аневризма. Медики сказали: аневризма. Вовремя не выявленная. Сосуд лопнул. Мгновенная смерть. Несчастный случай. Бывает. С кем угодно. В любом возрасте. Никто не виноват. Никто не мог предотвратить. Никто не мог знать. Так сказали. И все поверили. Потому что так проще. Потому что верить в аневризму проще, чем верить в то, что семнадцатилетняя девочка упала замертво потому, что кто-то привёл к ней кого-то, кто сделал что-то, чего не видно, не слышно, не доказать, и чего нет ни в одной экспертизе, ни в одном протоколе, ни в одном заключении, потому что этого не существует в том мире, где пишут экспертизы, и протоколы, и заключения.
  
  Если бы он не привёл.
  
  Эти пять слов он повторял себе тридцать лет. Регулярно. Каждый раз, когда слышал, как кто-то говорит "несчастный случай". Каждый раз, когда слышал, как кто-то говорит "никто не виноват".
  
  Если бы он не привёл.
  
  Но он привёл. И это было. И это не изменится. И не изменится никогда. И он будет жить с этим. И живёт. Тридцать лет. И будет жить дальше. Столько, сколько ему позволят. И не позволят больше, чем нужно.
  
  ---
  
  Шаров открыл глаза.
  
  Потолок был белым. Жёлтое пятно в углу. Панельный дом. Тонкие стены. Сосед за стенкой выключил телевизор. Тишина. Москва. Июль. Две тысячи девятнадцатый год. Тридцать лет.
  
  Он не плакал. Не плакал тогда. Не плакал потом. Не плакал сейчас. Не потому, что не хотел. А потому, что плакать - значит признавать, что это было, и что это можно пережить, и что после этого можно жить, а он не был уверен, что можно, и не был уверен, что пережил, и не был уверен, что живёт, а не просто существует, и не был уверен, что разница между этими двумя словами есть, и не был уверен, что она ему нужна, эта разница.
  
  Он сел на кровати. Посмотрел в окно. За окном было темно. Фонарь горел ровно, жёлтым, тусклым светом, и свет этот ложился на подоконник, на пол, на край матраса, и в этом свете Шаров видел свои руки - те же, что тридцать лет назад, только старше, только суше, только с большим количеством морщин, и на этих руках не было крови, не было следов, не было ничего, что указывало бы на то, что они сделали, и это было хуже всего, потому что руки, которые сделали, должны были бы нести на себе след того, что сделали, а его руки были чистыми, и это было неправдой, и было правдой одновременно, и он не знал, что хуже - чистые руки или грязные, и не хотел знать.
  
  Награда.
  
  Он думал о награде. О том, что ему дали после. Не сразу. Через месяц. Через два. Когда всё улеглось. Когда Надю похоронили. Когда двор-колодец снова стал пустым. Когда карандаш в трещине между плитами уже никто не мог достать, потому что трещину заделали, и плиту заменили, и двор стал другим, и не было ничего, что напоминало бы о том, что здесь было, кроме памяти Шарова, которая не заделывалась, не заменялась, не стиралась, и лежала в нём, как та плита, которую не заменили, как тот карандаш, который никто не достал, как та лента, которую кто-то поднял и унёс, и которая теперь лежит, может быть, в чьём-то ящике, в чьей-то коробке, в чьей-то памяти, и которую Шаров никогда больше не увидит, и не хочет видеть, и хочет видеть одновременно.
  
  Ему дали дар. Усилили. Развили во много раз. Открыли те способности, которые были неразвиты. Дали свободу перехода между мирами. Дали то, чего не имел никакой другой экстрасенс. Дали то, о чём он не просил, но что взял, потому что не взять было невозможно, потому что взять было условием, потому что условие было простым: берёшь - и должен. Должен не сейчас. Должен не завтра. Должен когда позовут. Должен когда скажут. Должен когда прикажут. Иначе - уничтожение.
  
  Тридцать лет он жил с этим долгом. Не думал о нём. Не вспоминал. Просто жил. Работал. Зарабатывал деньги. Переходил. Возвращался. Снова переходил. Снова возвращался. И каждый раз, когда переходил, чувствовал тот холод, тот металл, то присутствие, которое было платой за переход, и которое напоминало ему, что он не свободен, что он никогда не был свободен, что свобода, которую ему дали, была не свободой, а поводком, длинным, невидимым, но поводком, и что когда-нибудь, кто-то дёрнет за него, и он пойдёт туда, куда его потянут, и сделает то, что ему скажут, и не сможет не сделать, и это будет как тогда, как в восемьдесят девятом, как во дворе-колодце, как с Надей, как со шнурками, как с карандашом в трещине.
  
  И вот этот день наступил. Тридцать лет спустя. Не раньше. Не позже. Ровно тогда, когда он был нужен. И Шаров не удивился. Не возмутился. Не отказался. Он просто встал. Взял портсигар. Пошёл. Как встал, взял и пошёл тогда, тридцать лет назад. Как встанет, возьмёт и пойдёт завтра. И послезавтра. И через неделю. И через месяц. И через год. И через следующие тридцать лет, если доживёт. Потому что для тех, кто по ту сторону границы, слова "хватит" не существует.
  
  Существует только: иди и сделай.
  
  ---
  
  Он встал с кровати. Подошёл к окну. Посмотрел на фонарь. На жёлтый, тусклый свет. На пустую улицу. На панельные дома напротив, в которых горели и гасли окна, и за каждым окном кто-то жил, и спал, и ел, и смотрел телевизор, и не знал, что за окном напротив стоит человек, который тридцать лет назад помог убить семнадцатилетнюю девочку, и который скоро пойдёт делать то же самое, только с другой девочкой, с шестнадцатилетней, с Татьяной, с той, которую он никогда не видел, но которую уже начал жалеть, и жалеть было нельзя, потому что жалеть - значит признавать, что ты собираешься сделать то, чего не должен был бы делать, но сделаешь, потому что не можешь не сделать, потому что тридцать лет назад ты уже сделал, и тебе дали за это дар, и за дар назначили цену, и цена эта не была уплачена тогда, а была отложена, и вот теперь пришёл срок, и платить нужно.
  
  Иглы уже у Светланы. Иглы уже в игре. Уже лежат где-то в Москве, в тихой квартире в Бибирево, между книгой и пакетом с травами, и ждут того дня, когда Светлана достанет их и вонзит в тело шестнадцатилетней девочки. И Шаров не мог ничего с этим сделать. Не мог забрать их обратно. Не мог попросить Светлану подождать. Не мог сказать Кощею, что передумал. Потому что для них слова "передумал" не существует.
  Он посмотрел на часы. Три часа ночи. До утра далеко. До рассвета ещё дальше. До того дня, когда всё начнётся, ещё неделя. Может, две. Может, три. Но не больше.
  Он лёг обратно на кровать. Закрыл глаза. Не для того, чтобы уснуть. Для того, чтобы не видеть. Но видеть было нечего. Только темнота. Только потолок. Только жёлтое пятно.
  
  Нечего.
  
  ## Глава 5. "Старый знакомый"
  
  Носов увидел его в конце семинара, когда последние адепты уже расходились, кто к метро, кто к машине, кто просто на улицу, в июльскую жару, которая к шести вечера не становилась легче, а только гуще, и зал на третьем этаже бизнес-центра "Омега" пустел медленно, как пустеет театр после антракта, когда зрители не торопятся выходить, потому что на улице всё равно не лучше, чем внутри, и Носов складывал распечатки в папку, убирал ручки в стакан, вытирал маркер с доски, и делал это машинально, и теперь оставалось только сложить папку, выключить свет, запереть дверь и поехать домой, в двушку на Войковской, где его ждали мебель из "Икеи", вид на железную дорогу и тишина, в которой он будет сидеть до полуночи и думать о том, о чём думать не хотел, но думал, потому что не думать было невозможно, и эта невозможность была частью его жизни уже два года.
  
  Он уже протянул руку к выключателю, когда услышал шаги в коридоре - не те, быстрые, дробные, которые бывают у тех, кто уходит, а другие, медленные, тяжёлые, с той шаркающей ноткой, которая бывает у людей, проведших слишком много времени в дороге, и которые не торопятся, потому что торопиться им некуда.
  
  Носов убрал руку от выключателя и повернулся к двери, когда в дверном проёме стоял Шаров.
  
  Брезентовая панама. Летняя куртка, вытертая, с карманами, в которых что-то лежало. Седые, торчащие ёжиком волосы. Светло-серые, выцветшие глаза, которые смотрели на Носова с тем выражением, которое бывает у людей, увидевших того, кого не надеялись увидеть, но кого искали, и нашли, и теперь не знают, что сказать первым, и поэтому говорят то, что говорят всегда в таких случаях.
  
  - Миша, - сказал Шаров. Голос был хриплым, сдавленным, как у человека, который долго не говорил, и который не пил, и который шёл пешком, может быть, не один час. - Миша, а я тебя ищу. Второй день ищу. Адрес мне дали в одном месте, сказали, что ты здесь лекции читаешь по субботам, а я думаю - не может быть, не тот человек, а потом смотрю - тот. Самый что ни на есть тот.
  
  Носов стоял у доски, с маркером в руке, и смотрел на Шарова, и внутри у него всё было холодным и ровным, как бывает внутри у человека, который два года подряд говорил чужим голосом и привык к тому, что внутри всё холодное и ровное, и не бывает иначе, и не может быть иначе, потому что если внутри станет не холодным и не ровным, то маска треснет, а маска треснуть не должна, тем более не при Шарове, который стоит в дверном проёме и смотрит на него теми самыми светло-серыми глазами, которые Носов видел два года назад, в крымской пещере, когда Шаров лежал на боку, с пулей в спине, и говорил: "Иди. Держи контур. Не спрашивай".
  
  - Илья Александрович, - сказал Носов. Голос был ровным. Не удивлённым. Не обрадованным. Ровным. Как у человека, который видит старого знакомого, которого не ждал, но которого не боится, потому что бояться - значит показать, что ты знаешь больше, чем должен знать, а показывать это было нельзя. - Вы как здесь?
  
  - Долго рассказывать, - сказал Шаров, входя в зал и оглядываясь, как оглядывается человек, который ищет, куда сесть, и не находит, потому что все стулья уже сдвинуты к стенам, и на них никого нет, и зал пустой, и пахнет маркером и пылью, и за окном садится солнце, и жара наконец начинает отпускать, но не отпускает до конца, а просто становится чуть легче, чуть терпимее, и Шаров сел на ближайший стул, не спрашивая разрешения, потому что спрашивать разрешения было бы нелепо.
  
  - Садись, Миша, - сказал Шаров, и в этом "садись" было то же, что было в нём два года назад, в Крыму, в пещере, когда он лежал на боку и говорил: "Иди".
  
  Носов сел, и между ними легла та неловкая тишина, которая возникает между людьми, знающими друг о друге всё самое важное, но не видевшимися столько времени, что все мелкие, неважные слова, из которых обычно состоит человеческое общение, кажутся теперь ненужными и даже оскорбительными.
  
  - Вы вернулись, - сказал Носов, произнеся эти слова ровно, без удивления, без радости, без того, что бывает у людей, когда они видят того, кого считали потерянным.
  
  - Вернулся, - сказал Шаров. - Там... - он махнул рукой, неопределённо, в сторону, в окно, в ту сторону, где за стеклом была Москва, и за Москвой было всё остальное, и за всем остальным было то, что не имело названия ни на одном языке, известном людям. - Там сложно, Миша. Там время идёт иначе. Там два года - это не два года. Там два года - это... - он замолчал, подбирая слово, и не подобрал, и махнул рукой ещё раз. - В общем, я вернулся. И мне нужно... - он снова замолчал. Посмотрел на Носова. Посмотрел в окно. Посмотрел на свои руки, лежащие на коленях, сухие, жилистые, с коротко остриженными ногтями. - Мне нужно с тобой поговорить. Не сейчас. Не здесь. В другом месте. Где можно сесть, выпить, и чтобы никто не слушал.
  
  Носов молчал. Он смотрел на Шарова. На его брезентовую панаму. На его летнюю куртку. На его светло-серые глаза. И думал о том, что два года назад он тащил этого человека через барьер, на себе, раненого, не зная, есть ли по ту сторону что-либо. А теперь этот человек сидит перед ним и говорит: "Мне нужно с тобой поговорить". Михаил подумал о том, что это "поговорить" не может быть простым, потому что простых разговоров у них не может быть в принципе после всего.
  
  - В четверг, - сказал Носов. - В восемь. Бар "Уголок", на Бауманской. Вы знаете, где это?
  
  - Найду, - сказал Шаров. Встал. Поправил панаму. Посмотрел на Носова ещё раз, долго, внимательно, с тем выражением, которое бывает у людей, которые оценивают, и не знают, правильно ли оценили, и решают, что оценят потом, когда будет время.
  
  - В четверг, - повторил Шаров. - В восемь. Я буду.
  
  Он вышел. Не обернулся. Дверь закрылась за ним с тихим щелчком. Носов сидел на стуле, с маркером в руке, и смотрел на дверь, через которую вышел Шаров, и думал о том, что маска трещит. Не изнутри. Снаружи. Кто-то стучит в неё. Не тростью, как стучал Аркадий Львович. А просто - приходит. Садится. Говорит: "Миша, а я тебя ищу". И уходит. И не оборачивается.
  
  Носов встал. Выключил свет. Запер дверь. Пошёл по коридору к лифту. И думал о том, что в четверг, в восемь, в баре "Уголок", он будет сидеть напротив человека, которого два года назад тащил через барьер, и которого не ждал назад, и которого не хотел видеть, но Шаров уже нашёл его, и нашёл не случайно, и не потому, что скучал, а потому, что ему было что-то нужно, и это "нужно" было тем, что Носов пока не знал, но узнает, в четверг, в восемь, в баре "Уголок", и это скорее всего будет что-то важное.
  
  ---
  
  Бар "Уголок" был тем самым, в котором Носов бывал нечасто, но бывал, потому что он был рядом с бизнес-центром, и потому что в нём было тихо, и потому что в нём не было камер, и потому что бармен, пожилой, с седыми усами, не задавал вопросов и не запоминал лиц, и потому что в нём можно было сесть в углу, за столом, у стены, и видеть дверь, и видеть зал, и быть невидимым для тех, кто входил, и Носов пришёл за двадцать минут до назначенного времени, потому что привык приходить раньше.
  
  Он сел в углу. У стены. Заказал пиво. Не потому, что хотел. А потому что сидеть без стакана было бы нелепо, и потому что стакан в руке - это способ занять руки, и потому что руки должны быть заняты, когда ты сидишь и ждёшь того, кто может принести важную новость, или абсолютно пустую, и ты пока не знаешь, что именно это будет.
  
  Шаров пришёл ровно в восемь. Не раньше. Не позже. Ровно. Он вошёл в бар, огляделся, увидел Носова в углу, и пошёл к нему, с той же тяжёлой, немного шаркающей походкой, которая была у него в зале два дня назад, и которая была у него два года назад, в Крыму, когда он шёл по тропе к пещере.
  
  - Миша, - сказал Шаров, садясь напротив. - Два года. А ты не изменился.
  
  - Вы изменились, - сказал Носов.
  
  - Да, - согласился Шаров. Не грустно. Не весело. Просто согласился, как соглашаются с тем, что не требует обсуждения. - Я изменился. Там... - он снова махнул рукой, в ту же неопределённую сторону, в которую махал два дня назад. - Там меняешься. Не сразу. Не заметно. Но меняешься. И когда возвращаешься, понимаешь, что изменился, и что те, кто не был там, не изменились, и что это расстояние между нами теперь больше, чем было, и что сократить его нельзя.
  
  Носов только слегка кивнул.
  
  Они заказали ещё по пиву. Шаров пил медленно, маленькими глотками, как пьют те, кто не торопится, и кому некуда торопиться, и Носов пил так же, и между ними лежала та тишина, которая была в зале два дня назад, но была другой, потому что в зале они сидели на расстоянии трёх метров, а здесь сидели на расстоянии одного стола, и оба они молчали, потому что говорить было рано, и потому что говорить было нельзя, пока не выпит первый стакан, и пока не выпит второй, и пока не наступит тот момент, когда можно сказать то, что нельзя было сказать раньше.
  
  - Я был у Астарота, - сказал Шаров наконец. Голос был тихим, ровным, без интонации. Не громче, чем нужно. Не тише, чем нужно. Ровно. Как говорят о том, что не требует эмоций, но что было бы нелепо произносить без них. - Два года. Я был у него. Не по своей воле. По его. Он послал. Сказал: иди, ищи, найди. Я шёл. Искал. Нашёл. Вернулся.
  
  Носов молчал. Он смотрел на Шарова. На его светло-серые глаза. На его брезентовую панаму, которая лежала на столе, рядом со стаканом. На его руки, сухие, жилистые, с коротко остриженными ногтями. И думал о том, что Шаров говорит правду. Не всю. Не всю правду. Но правду. Ту часть, которую можно сказать, и которая не выдаст того, что сказать нельзя.
  
  - Что он послал вас искать? - спросил Носов.
  
  Шаров молчал. Долго. Смотрел в стакан. На тёмную жидкость, на пену, на то, как пузырьки поднимаются к поверхности и лопаются, и как это похоже на то, что бывает, когда что-то поднимается из глубины и лопается на поверхности, и как это не похоже на то, что бывает, когда что-то поднимается из глубины и не лопается, а просто лежит, и ждёт, и не лопается никогда.
  
  - Не могу сказать, - сказал он. - Не потому, что не хочу. Потому что не могу. Есть вещи, Миша, которые нельзя говорить вслух, потому что если их сказать вслух, они станут настоящими, а настоящими им быть не положено, и я не хочу, чтобы они стали настоящими, и не хочу, чтобы ты знал, что они могут стать настоящими, и не хочу, чтобы ты думал, что я могу это предотвратить, потому что не могу, и никто не может, и это то, что я понял не только за эти два года, а за тридцать лет моей практики.
  
  Носов кивнул. Не потому, что понял. А потому, что кивнуть было правильнее, чем не кивнуть, и потому что кивнуть - значит показать, что ты слушаешь, и что ты будешь ждать, пока Шаров продолжит.
  
  Они просидели в баре два часа. Говорили о параллельном мире - не о том, что было, а о том, что было видно. О сером свете. О прибойном гуле. О кристаллических наростах. О том, как там течёт время. О том, как там пахнет. О том, как там не бывает ночи и дня. О том, как там не бывает ничего из мира людей.
  
  Носов говорил мало. Слушал много. Шаров говорил больше, чем обычно, и Носов понимал, почему: два года молчания, два года без того, кому можно сказать, два года без того, кто поймёт, и теперь, когда есть тот, кто поймёт, и есть тот, кому можно сказать, и есть тот, кто не спросит того, чего спрашивать нельзя, - теперь можно говорить, и говорить, и говорить, и не останавливаться.
  
  В десять Шаров встал. Посмотрел на часы. Посмотрел на Носова.
  
  - Дай номер, - сказал он. - Телефон. На всякий случай.
  
  Носов продиктовал. Шаров записал. В маленький блокнот, потрёпанный, с обложкой из тёмной кожи. Записал медленно, аккуратно, как записывают то, что хотят запомнить. Убрал блокнот в карман куртки.
  
  - Я позвоню, - сказал Шаров. - Через пару дней. Может, через неделю. Не знаю. Зависит от того, как пойдёт.
  
  - Как пойдёт что? - спросил Носов.
  
  Шаров усмехнулся. Не широко. Не весело. Просто усмехнулся, уголками губ, как усмехаются те, кто давно перестал смеяться, но помнит, как это делается.
  
  - Ты знаешь, Миша, - сказал он. - Ты знаешь. Просто не хочешь спрашивать. И это правильно. Просто не хочешь произносить вслух.
  
  Он вышел. Не обернулся. Дверь бара закрылась за ним с тихим щелчком. Носов сидел в углу, у стены, с пустым стаканом в руке, и смотрел на дверь, через которую вышел Шаров, и думал о том, что его легенда, возможно, трещит.
  
  ---
  
  На следующий день Носов был в штабе. Не в лаборатории. Не в кабинете. В кабинете Крамаровского, на третьем подземном уровне, за тем самым столом, за которым два года назад сидел и слушал, и кивал, и говорил: "Я готов".
  
  Крамаровский сидел за столом. Ватников стоял у окна. Семак сидел в углу, крутил трубку. Киреев примостился за вторым столом, с ноутбуком на коленях. Носов сел на стуле у стены. У края. Как обычно.
  
  - Он пришёл ко мне, - сказал Носов. - Позавчера. На семинар. Сказал, что ищет меня. Сказал, что вернулся. Сказал, что был у Астарота. Не сказал, зачем. Не сказал, что искал. Не сказал, что нашёл. Сказал, что пока не может сказать. Пригласил пообщаться "в другой обстановке"
  
  Крамаровский молчал. Его тяжёлые пальцы лежали на столешнице, слегка постукивая.
  
  - Мы встретились в баре, - продолжал Носов. - Вчера. Два часа. Говорили о параллельном мире. Он записал мой номер. Сказал, что позвонит через пару дней. Может, чуть больше. Сказал, что зависит от того, как пойдёт. Но не сказал, что пойдёт.
  
  Тишина. Семак перестал крутить трубку. Киреев поднял голову от ноутбука. Ватников чуть повернулся от окна.
  
  - Он не назвал цели визита, - задумчиво сказал Ватников.
  
  - Не назвал, - подтвердил Носов.
  
  - И ты не спрашивал, - сказал Крамаровский.
  
  - Не спрашивал, - сказал Носов. - Он сказал, что пока не может сказать. Я не стал настаивать.
  
  Крамаровский кивнул. Медленно. Задумчиво. Он взял ручку. Положил. Взял снова. Положил. Посмотрел на Носова. Посмотрел на остальных.
  
  - Он вернулся через барьер, - сказал Крамаровский. - Мы это знаем. Семак почувствовал всплеск на Маньпупунёре. Мы послали группу. Группа ничего не нашла. Думаю, это был именно Шаров.
  
  - Значит, он не хочет, чтобы мы знали, что он делает, - сказал Ватников. - Это разные вещи. Первое - это где и с кем он сейчас в столице. Второе - это что ему приказал Астарот. И второе важнее первого.
  
  Крамаровский кивнул. Согласился.
  
  - Что мы делаем? - спросил он. Не у Носова. У всех. У комнаты. У стен. Было ясно, что Шаров не вернулся просто так, а выполнить какое-то поручение Астарота.
  
  - Не обрываем контакт, - сказал Ватников. Голос был ровным. Протокольным. - Шаров - источник. Пусть и опасный. Пусть и непредсказуемый. Пусть и связанный с Астаротом каким-то долгом, о котором мы не знаем ничего. Но источник. Два года он был по ту сторону. Два года он видел то, что мы не видим. Два года он слышал то, что мы не слышим. И теперь он здесь. И он пришёл к Носову. И это значит, что Носов для него - не просто знакомый. А тот, кому можно сказать то, что нельзя сказать другим. И это значит, что мы должны дать Носову говорить. Слушать. Записывать.
  
  - Риск, - сказал Семак.
  
  - Риск, - согласился Крамаровский. - Но риск управляемый. Шаров не пришёл, чтобы убить. Шаров пришёл, чтобы говорить. Если бы он пришёл убить, он бы не сидел в зале и не говорил: "Миша, а я тебя ищу". Он бы не назначал встречу в баре. Он бы не записывал номер телефона.
  
  Тишина. Долгая. Тяжёлая. Гуров, который сидел в углу, с ноутбуком на коленях, и который не спал, но и не говорил, потому что говорить было не его делом, а его делом было слушать, и записывать, и анализировать, и думать, и не говорить, пока не спросят, - Гуров поднял голову и сказал:
  
  - Он записал номер Носова. Значит, он позвонит. Значит, будет следующая встреча. Значит, будет следующий разговор. И в этом разговоре он скажет то, что не сказал в этом. Возможно, не всё. Но наверняка что-то.
  
  Крамаровский посмотрел на Гурова. Долго. Внимательно. С тем выражением, которое бывает у человека, который слышит то, что хотел услышать, но что не хотел произносить вслух, и который благодарен тому, кто произнёс это за него.
  
  - Продолжаем контакт, - сказал Крамаровский. - Носов, ты встречаешься с ним. Когда он позвонит. Где он скажет. Ты слушаешь. Ты говоришь. Ты не отказываешь. Ты ни в коем случае не прерываешь его. Ты не спрашиваешь того, о чем он не хочет говорить. Ты только записываешь. Ты возвращаешься сюда и говоришь нам. Мы слушаем, думаем, решаем.
  
  Носов кивнул.
  
  - И ещё, - сказал Крамаровский. Он встал. Подошёл к окну. Посмотрел на потолок - потому что окна в подземном уровне не было, а было просто стекло, за которым виднелась стена коридора. Но он смотрел так, будто за стеклом было небо. - Если он предложит работу. Любую. Не отказывайся сразу. Не соглашайся сразу. Думай. Требуй времени. Раздумья. Сомнения. Ты чёрный маг, которому нужны деньги. Ты не отказываешься от работы. Но ты сомневаешься. Ты думаешь какое-то время. Затем соглашаешься. Но только не сразу. Ни в коем случае не сразу.
  
  - Понял, - сказал Носов.
  
  Крамаровский обернулся. Посмотрел на него. Долго. Спокойно. изучающе.
  
  - Иди домой, Михаил, - сказал он. - Выспись. Завтра будет новый день. Может быть, он позвонит завтра. Или через неделю. Возможно, даже, не позвонит никогда. Но если позвонит - ты должен быть готов.
  
  Носов встал. Пошёл к двери. Уже у порога остановился. Обернулся. Посмотрел на Крамаровского. Затем на остальных.
  
  - Он сказал, что был у Астарота, - сказал Носов. - Он сказал, что пока не может сказать, зачем. Он сказал, что зависит от того, как пойдёт. Он не сказал, что пойдёт.
  
  Крамаровский кивнул. Не удивился. Не возразил. Просто подтвердил.
  
  - Иди, - сказал он.
  
  Носов вышел на улицу. Июль. Жара. Москва. Миллионы людей. Миллионы статистов, не знавших о параллельных мирах, темных демонах и магах.
  
  И это было к лучшему.
  
  ## Глава 6. "Прощения не будет"
  
  Квартира на окраине Москвы, снятая на месяц за наличные у риелтора, который не задавал лишних вопросов и не просил паспорта, была именно такой, какой и должна была быть квартира человека, которому нужно просто перекантоваться между двумя вечностями: с ободранными обоями в мелкий, выцветший цветочек, с запахом чужой пыли и варёной капусты, въевшимся в штукатурку за десятилетия, и с окном, выходящим на ржавые трамвайные пути, по которым каждые пятнадцать минут с тяжёлым, утробным грохотом проносились вагоны, сотрясая тонкие перегородки и заставляя дребезжать стёкла в рассохшихся рамах, и Шаров, сидевший на продавленном диване и смотревший в это окно, думал о том, что этот грохот, эта вибрация, передающаяся через пол в подошвы его стоптанных ботинок, является единственным, что удерживает его в мире людей, не давая окончательно соскользнуть обратно в ту серую, беспричинную тишину, из которой он вернулся две недели назад и которая всё ещё жила в его голове, занимая там больше места, чем любые воспоминания о солнце, о ветре, о шуме листвы и о голосах случайных прохожих.
  
  Он не спал. Не потому, что не хотел, а потому, что сон для человека, проведшего два года по ту сторону барьера, перестал быть отдыхом и превратился в способ путешествия, и каждую ночь, закрывая глаза, он рисковал снова оказаться там, среди кристаллических наростов и фосфоресцирующих точек в глубине серого войлока, где время не течёт, а стоит застывшими лужами, и где каждый шаг отдаётся эхом, которое возвращается к тебе не звуком, а чужим, холодным воспоминанием, и чтобы не путешествовать против воли, Шаров просто сидел, пил остывший чай из гранёного стакана и слушал трамваи, считая их проходы, как считают удары метронома, отмеряющего время, которого у него оставалось всё меньше, потому что Светлана уже получила портсигар, а Носов уже записал его номер, и колесо, которое он толкнул тридцать лет назад, наконец-то начало своё неумолимое, тяжёлое вращение, и остановить его было так же невозможно, как невозможно было остановить трамвай, несущийся по ржавым рельсам прямо на него, если бы он вдруг решил лечь на пути.
  
  Но пока колесо ещё только раскручивалось, Шаров позволял себе роскошь, которую не позволял себе последние тридцать лет - он позволял себе помнить не асфальт, не шнурки и не падающее тело семнадцатилетней девочки, а то, что было после, то, ради чего он, собственно, и остался по ту сторону барьера, когда Носов, таща его на себе сквозь прореху в крымской пещере, думал, что спасает союзника, а на самом деле спасал человека, который уже принял решение не возвращаться, пока не найдёт то, что искал, и поиск этот был не порывом раскаяния, не сентиментальным порывом стареющего мага, а холодной, методичной, выверенной до миллиметра экспедицией в самое сердце чужого мира, экспедицией, к которой он готовился десятилетиями, собирая по крупицам знания о том, как выжить там, где выживать не положено, и как найти то, что не имеет ни формы, ни веса, ни координат.
  
  Искать в мире, где нет пространства в привычном, человеческом понимании, где нет ни севера, ни юга, ни горизонта, а есть только бесконечная, тягучая серость, напоминающая на ощупь плотный, влажный войлок, - это не то же самое, что искать потерянную вещь в комнате или человека в толпе, потому что здесь нельзя положиться на глаза, которые в сером мареве быстро теряют способность различать оттенки и начинают видеть то, чего нет, обманывая тебя фантомами, сотканными из твоих собственных страхов, и нельзя положиться на слух, потому что прибойный гул, который здесь называют дыханием мира, забивает любой другой звук, превращая крик в шёпот, а шёпот - в тишину, и остаётся только одно, самое ненадёжное и самое точное чувство, которое есть у каждого, кто хоть раз переступал порог, - чувство вины, работающее как компас, стрелка которого всегда, при любых магнитных бурях и любых искажениях поля, указывает на то место, где ты совершил свою самую страшную ошибку, и Шаров шёл по этому компасу, шаг за шагом, сжигая собственные силы, потому что в мире, где нет солнца, тепло для движения можно брать только из себя, из своего ядра, из того тёмного, тяжёлого узла, который образовался в его груди в августе восемьдесят девятого года и который с каждым годом становился всё плотнее, всё тяжелее, пока не превратился в свинцовый шар, тянувший его вниз, в самые глубокие, самые тёмные слои серого войлока, куда не заглядывали даже посланники Астарота, считая эти места пустыми и бесполезными для их целей.
  
  Он шёл долго, может быть, месяцы, а может быть, годы, потому что время здесь измерялось не стрелками часов, а количеством кристаллических наростов, которые он обходил, и количеством раз, когда ему приходилось останавливаться, чтобы собрать себя воедино, когда его контур начинал расползаться, грозясь раствориться в окружающем мареве и стать просто ещё одним безымянным шорохом в бесконечной тишине, и он шёл до тех пор, пока серый войлок под ногами не начал меняться, не стал тверже, не приобрёл ту странную, звенящую хрупкость, которая бывает у тонкого льда, покрывающего глубокую, тёмную воду, и тогда он понял, что добрался до границы, до того невидимого рубежа, за которым начинались владения тех, кого в его мире называли светлыми, и кого демоны, в свою очередь, называли просто "теми, кто мешает", потому что свет здесь был не теплом и не радостью, а холодным, беспощадным, режущим глаза излучением, которое не отбрасывало теней, а выжигало их, оставляя только голую, неприкрытую суть вещей, и войти в этот свет для человека, на чьей совести лежала чужая смерть и чей дар был оплачен тёмными силами, было равносильно тому, чтобы шагнуть в раскалённую печь, зная, что одежда на тебе вспыхнет мгновенно, но Шаров шагнул, потому что компас вины, пульсирующий в его груди, указывал именно туда, в самое пекло, в самую сердцевину этого невыносимого, ослепительного сияния, и он шёл, и кожа его лица покрывалась волдырями, не физическими, а энергетическими, сгорая и восстанавливаясь, сгорая и восстанавливаясь, пока не увидел её.
  
  Она не была девочкой с косичкой и синей лентой, вплетённой в волосы, и не была тем хрупким, угловатым подростком, который сидел на скамейке во дворе-колодце и рисовал демонов карандашом на тетрадных листах, потому что те, кто переходит в разряд светлых духов, перестают быть людьми и становятся чем-то другим, чем-то, для чего у человеческого языка нет точного слова, и Надя была именно этим другим - прозрачной, отливающей, как хрусталь, змейкой, парившей над поверхностью звенящего льда, извивающейся медленно, плавно, с той ленивой, гипнотической грацией, с которой движутся существа, которым некуда торопиться и которые не помнят, что когда-то были кем-то другим, и тело её - если это можно было назвать телом - было не плотью, не светом, не воздухом, а чем-то средним между всем этим сразу, переливающимся, как мыльный пузырь на солнце, как грань хрустального бокала, в который падает луч, разбиваясь на радугу, и каждый изгиб этой змейки, каждое плавное, медленное движение её прозрачного, мерцающего тела отбрасывало на лёд не тень, а свет, и свет этот был холодным, чистым, безжалостным, и Шаров, глядя на неё, не мог понять, где заканчивается она и начинается тот свет, который она излучает, потому что границы не было, потому что она и была этим светом, и свет был ею, и это было так же естественно, как то, что вода мокрая, а огонь горячий, и это было так же невыносимо, как смотреть на солнце, не закрывая глаз.
  
  Он упал на колени. Не потому, что хотел. А потому, что стоять на ногах в этом свете было невозможно, давление было слишком велико, и колени подогнулись сами, как подгибаются колени у человека, который слишком долго шёл и наконец дошёл до того места, до которого шёл всю жизнь, и теперь не знает, что делать дальше.
  
  Змейка повернулась. Медленно. Плавно. Прозрачное, хрустальное тело изогнулось, и Шаров почувствовал на себе её внимание - не взгляд, потому что у неё не было глаз, не лицо, потому что у неё не было лица, а именно внимание, холодное, чистое, всепроникающее, как луч рентгена, который проходит сквозь кожу, сквозь мясо, сквозь кости и видит то, что лежит на самом дне, и на дне у Шарова лежало то, что лежало там тридцать лет, и он знал, что она видит это, и знал, что спрятать это невозможно, и знал, что прятать это больше не хочет, потому что прятать - значит продолжать лгать, а лгать здесь было некому и незачем, потому что здесь не было ни масок, ни легенд, ни анфилад, а был только он, и она, и свет, и тридцать лет, которые лежали между ними, как лежит между людьми то, что они не произносят вслух, но что не произносить невозможно.
  
  "Хорошо, что обозначился, Илья".
  
  Слова возникли не в воздухе. Не в голове. Не в ушах. Они возникли в самом свете, в том холодном, чистом, безжалостном сиянии, которое было ею, и свет этот задрожал, зазвенел, как звенит хрусталь, когда по нему проводят пальцем, и звон этот был голосом, и голос этот был не человеческим, не девичьим, не тем голосом, который Шаров помнил, - тем, что сказал ему "вы что-то хотели?" на скамейке во дворе-колодце тридцать лет назад, - а другим, древним, безвозрастным, лишённым пола и времени, и одновременно - знакомым, узнаваемым, как узнаётся мелодия, которую слышал один раз в детстве и забыл, а потом вдруг услышал снова, и вспомнил, и не смог не вспомнить.
  
  "Прощения не будет, Илья, - продолжил свет, и слова ложились на Шарова, как ложатся свинцовые пластины на плечи, одна за другой, одна тяжелее другой. - Потому что прощение предполагает долг, а ты не в долгу передо мной. Ты в долгу перед собой, и перед теми, кому ты продал свою свободу, и это счёт, который я не веду и который не могу оплатить. Ты ищешь здесь облегчения, но облегчение - это удел живых, а ты, Илья, перестал быть живым в тот момент, когда сделал выбор, и всё, что ты делаешь сейчас, - это не искупление, а попытка обмануть бухгалтерию мироздания, которая не прощает таких попыток".
  
  Шаров склонил голову, чувствуя, как свет выжигает из него последние надежды, оставляя только сухую, звенящую пустоту, и понимал, что он ошибся, что он, мастер, связной, человек, знающий изнанку мира лучше, чем собственную квартиру, не понял самого главного: что свет не милосерден, что свет справедлив, а справедливость не знает снисхождения, и что он пришёл сюда не за прощением, а за приговором, который теперь будет висеть над ним до самого конца, каким бы этот конец ни был.
  
  Змейка изогнулась ещё раз. Медленно. Плавно. Прозрачное тело свернулось в кольцо, и Шаров увидел сквозь неё лёд, и сквозь лёд - серость, и сквозь серость - бесконечность, и понял, что она не смотрит на него, а сквозь него, сквозь всё, что он есть, сквозь всё, что он был, сквозь всё, что он будет, и видит то, что лежит за ним, за его спиной, за его тридцатью годами, за его долгом, за его страхом, и то, что она видит там, не вызывает в ней ни гнева, ни жалости, ни той человеческой обиды, на которую он так надеялся, потому что ненависть - это всё ещё связь, это всё ещё признание того, что обидчик важен, что он занимает место в твоей вселенной, а для Нади, ставшей этим светом, этой змейкой, этим хрустальным звоном, Илья Шаров был не врагом и не мучителем, а просто ошибкой, досадным сбоем в механизме мира, камешком, попавшим в шестерёнку и давно уже стёртым в пыль, и эта её абсолютная, космическая безразличность была страшнее любого проклятия, потому что она означала, что он не имеет значения, что его муки не имеют веса, что его тридцать лет вины не стоят даже секунды её внимания.
  
  "Но знай, - продолжил свет, и в нём впервые послышалось что-то, отдалённо напоминающее предупреждение, ту самую холодную заботу, с которой садовник отсекает больную ветвь, чтобы спасти всё дерево. - Тьма, которой ты служишь, сожрёт тебя, как только ты перестанешь быть ей полезен, а свет, к которому ты пытаешься припасть, сожжёт тебя, если ты попытаешься войти в него с грязными руками. Ты не принадлежишь ни тем, ни другим, Илья. Ты - ничей. И когда они придут за тобой, а они придут, тебе некуда будет спрятаться, потому что для таких, как ты, в этом мире и в том нет укрытий, есть только открытое пространство, на котором тебя найдут".
  
  Змейка развернулась. Медленно. Плавно. Прозрачное, хрустальное тело распрямилось, как распрямляется пружина, и Шаров почувствовал, как свет, который был ею, начал удаляться, не тускнеть, не гаснуть, а именно удаляться, как удаляется поезд от перрона, на котором ты стоишь, и ты видишь его ещё, но уже знаешь, что он ушёл, и что догнать его невозможно, и что стоять на перроне дальше бессмысленно, потому что следующий поезд придёт не скоро, и не для тебя.
  
  "Иди, Илья, - сказал свет, и голос был уже далеко, на пределе слышимости, на той грани, за которой звук превращается в тишину, а тишина - в ничего. - Иди и делай то, что должен. И не возвращайся сюда. Здесь тебе нечего искать. Здесь тебе нечего просить. Здесь тебе нечего получать".
  
  И свет ушёл. Не погас. Не исчез. Просто перестал быть здесь. И Шаров остался один на звенящем льду, на коленях, с выжженной изнутри пустотой и с тем холодным, ясным, безжалостным пониманием, что прощения не будет. Не потому, что он не заслужил. А потому, что прощение - это категория живых, а он давно перестал быть живым, и она давно перестала быть той, кого можно просить, и между ними больше не было ничего, кроме тридцати лет тишины, которая не прервётся никогда, и которую нечем заполнить, потому что заполнять нечем, и некому, и незачем.
  
  Он вернулся из того света не сразу. Полз обратно через серый войлок, через кристаллические наросты, через разломы и пропасти, полз, потому что идти у него не было сил, и каждый шаг давался ему так, будто он нёс на себе не собственное тело, а каменную глыбу. И когда он, позднее получив инструкции от Астарота, провалился обратно в мир людей, он понял, что вернулся не спасённым, а проклятым дважды, и что теперь у него нет ни прошлого, которое можно было бы исправить, ни будущего, в котором можно было бы спрятаться, а есть только настоящее, в котором ему нужно выполнить заказ Астарота, чтобы не быть уничтоженным прямо сейчас, и при этом сделать это так, чтобы не усугубить то проклятие, которое уже лежало на нём, и именно тогда, идя по тайге в поисках Кощея, Шаров придумал тот самый компромисс, ту самую лазейку, которая позволяла ему остаться в живых и при этом не брать на себя прямой грех убийства ещё одной девочки, ещё одного ребёнка, наделённого даром.
  
  Компромисс был прост, циничен и идеально подходил для человека, который тридцать лет работал с темными силами и знал, что в любой, даже самой безупречной системе, всегда можно найти того, на кого можно переложить ответственность, и этим "кем-то" должен был стать не он, Шаров, потому что его руки уже были по локоть в той грязи, которую не отмыть никаким светом, а кто-то другой, кто-то, кто ещё верил, что играет в игру, что контролирует ситуацию, что он - игрок, а не фишка, и этим другим, как он понял позже, сидя в баре "Уголок" и глядя в уставшие, слишком внимательно смотрящие глаза Михаила Носова, должен был стать именно Носов, этот странный маг, слишком плотно закрытый, слишком правильно дышащий, слишком глубоко спрятанный за своей легендой, которую Светлана, со своей ведьминской интуицией, уже начала расковыривать, как орех, не зная, что внутри него может оказаться яд, способный убить их всех.
  
  Шаров открыл глаза.
  
  Квартира была всё той же. Обои в цветочек. Запах капусты. Дребезжание стёкол. За окном, в сгущающихся июльских сумерках, зажглись фонари, отбрасывая на асфальт длинные, рваные тени, и по рельсам, взвизгивая тормозами, проходил очередной трамвай, везущий домой уставших людей, которые не знали ни о демонах, ни о светлых духах, ни о магических иглах, лежащих сейчас в плетёной сумке у семидесятидвухлетней ведьмы в Бибирево, и которые жили своей обычной, конечной, хрупкой жизнью, и Шаров смотрел на них, на эти жёлтые квадраты окон, и думал о том, что компромисс, который он придумал, может не сработать, что Носов может оказаться умнее, что Светлана может оказаться быстрее, что Астарот может увидеть его насквозь, и что тогда его найдут на том самом открытом пространстве, о котором говорила Надя, и найдут не для того, чтобы судить, а для того, чтобы стереть, как стирают ненужную запись с плёнки, но выбора у него не было, потому что выбор был сделан тридцать лет назад, во дворе-колодце на Лиговском проспекте, и с тех пор он просто шёл по инерции, по тому самому вектору, который ему задали, и который вёл его прямо к стене, в которую он сейчас врежется, и единственное, что ему оставалось, - это закрыть глаза, сжать зубы и надеяться на то, что удар будет быстрым, и что он не успеет почувствовать, как из него мучительно вытаскивают то последнее, что делало его Ильёй Шаровым, а не просто пустым местом в пространстве.
  
  Он встал с дивана, подошёл к окну и посмотрел вниз, на пустую остановку, на которой одиноко стоял мужчина в лёгком плаще, куривший сигарету и смотревший в никуда, и в этом мужчине, в его опущенных плечах, в его усталой позе, Шаров вдруг с пугающей ясностью увидел себя, не сейчас, а через неделю, через месяц, через год, если ему повезёт дожить, и это видение было таким отчётливым, таким реальным, что он невольно отшатнулся от стекла, как отшатываются от зеркала, в котором увидели не своё отражение, а чужое, мёртвое лицо, и понял, что ждать больше нельзя, что нужно действовать, что нужно самому позвонить Носову, самому назначить встречу, самому начать плести ту сеть, в которую он попытается поймать чужую судьбу, чтобы выкупить свою, и что эта сеть, сотканная из лжи, из страха и из тридцатилетнего отчаяния, будет либо его спасением, либо его саваном, и третьего, как и предупреждала его Надя, парившая над звенящим льдом прозрачной, хрустальной змейкой, просто не существует в природе.
  
  Он достал из кармана старый, потёртый телефон, нашёл в записной книжке номер, записанный в баре "Уголок", и, прежде чем нажать кнопку вызова, ещё раз, в последний раз, мысленно произнёс её имя, не надеясь на ответ, не ожидая чуда, а просто отдавая должное той, которую он потерял, уже по-настоящему, навсегда, без всякой надежды на прощение, потому что для тех, кто направил его, существует только одно, простое и страшное слово, и слово это звучит так: сделай.
  
  И он нажал кнопку.
  
  ## Глава 7. "Проверка"
  
  День рождения Михаила Носова пришёлся на субботу, что было одновременно и удобно, и неудобно - удобно потому, что не нужно было придумывать повод для того, чтобы собрать адептов в зале бизнес-центра "Омега" на Бауманской в неурочный час, а неудобно потому, что в субботу зал стоил дороже, и Носов, выписывая чек за аренду, подумал о том, что тридцать три года - это не тот возраст, который стоит отмечать, и не тот, который стоит игнорировать, а тот, который просто случается, как случается дождь в июле - не вовремя, не к месту, но деться от него некуда, и единственное, что можно сделать, - это раскрыть зонт и идти дальше.
  
  Семинар был назначен на три часа дня. Носов пришёл за час, как приходил всегда, потому что зал нужно было подготовить - расставить стулья полукругом, положить на стол распечатки с кодами, проверить, что маркер пишется и что на подоконнике стоит стакан с водой, потому что адепты любили, когда на подоконнике стоял стакан с водой, хотя никто из них ни разу не спросил, зачем он там стоит, и Носов не объяснял, потому что стакан был частью легенды, частью той конструкции, в которой лежало немного правды и много вымысла, и стакан с водой был правдой - единственной правдой во всей этой конструкции, и именно поэтому он стоял там всегда, в каждый семинар, в каждую лекцию.
  
  Адепты пришли к трём. Тридцать семь человек - меньше, чем обычно, потому что июль, потому что дачи, потому что отпуска, и Носов считал по головам, как считал всегда, автоматически, не прерывая речи, и думал о том, что тридцать семь - для июля нормально, но что среди этих тридцати семи нет того высокого лысого мужчины в бежевом костюме, который приходил месяц назад и говорил: "Там вами довольны", и что это было хорошо, и одновременно было плохо, потому что отсутствие проверяющего не означало, что проверки не было, а означало лишь то, что проверка шла другим способом, и каким именно этим способом, Носов пока не знал.
  
  Он говорил о пятом коде. О том, как перестать быть тем, кто смотрит, и стать тем, на что смотрят, и о том, что пятый код - это не четвёртый плюс один, а четвёртый минус всё, и что между этими двумя состояниями лежит пропасть, через которую нельзя перепрыгнуть, а можно только упасть, и падение это не больно, потому что больно бывает только тому, кто помнит, каким он был до падения, а тот, кто упал, уже не помнит, и это было правдой, и это было вымыслом одновременно, и Носов говорил это ровно, с той интонацией, которую отработал за два года, и адепты слушали, и записывали, и кивали, и никто из них не знал, что человек, стоящий перед ними на подиуме, тридцать три года назад родился в Рязани, а не в Ряжске, как было написано в легенде, и что бабушка его была не знахаркой, а учительницей математики, и что в коммуналке на Таганке он не жил, а жил в общежитии на Преображенке, и что всё это было ложью, и что ложь эта была его работой, и что работа эта была фактически его жизнью.
  
  Шаров пришёл на сороковой минуте.
  
  Носов увидел его не сразу - увидел боковым зрением, как видят тень, которая легла на стену, и повернул голову, и увидел, что в дверном проёме стоит человек в брезентовой панаме и летней куртке, с седыми, торчащими ёжиком волосами и светло-серыми, выцветшими глазами, и что человек этот не записывает, не кивает, не смотрит на подиум с тем выражением, которое было у всех остальных, а просто стоит, привалившись плечом к косяку, и смотрит на Носова с тем выражением, которое бывает у людей, оценивающих не лекцию, а лектора, и оценивающих не слова, а то, что за словами стоит, и Носов, увидев это выражение, почувствовал, как холодный камень в груди шевельнулся, не растаял, не потеплел, а просто шевельнулся, как шевелится зверь, который спал и проснулся, и ещё не решил, вставать ему или лежать дальше.
  
  Он не прервал лекцию. Не изменил интонацию. Не сбился. Просто продолжил говорить о пятом коде, и одновременно осознавая, что вот оно - дело.
  
  После лекции Шаров не подошёл сразу. Он подождал, пока разойдутся адепты, но не все - трое задержались, и Шаров, к удивлению Носова, заговорил с ними. Носов видел это боковым зрением, складывая распечатки в папку, и слышал обрывки разговора, потому что зал был пустым и звук в нём летал свободно, отражаясь от стен и потолка.
  
  - Вы давно ходите на семинары Михаила Андреевича? - спрашивал Шаров у женщины в вязаной шали, той самой, которая сидела в третьем ряду и смотрела на Носова с восхищением.
  
  - Полтора года, - отвечала женщина. - С тех пор, как подруга привела. Сказала: сходи, тебе понравится. И правда понравилось.
  
  - А что именно понравилось?
  
  - Ну... - женщина задумалась, поправила шаль на плечах. - Знаете, он так говорит, будто сам это пережил. Не как лекцию читает. Как рассказывает. Про бабушку свою, про Ряжск, про суд. Про то, как в тюрьме сидел за убеждения. Это... это не выдумаешь.
  
  - А вы верите, что он сидел? - спросил Шаров. Голос был мягким, любопытным, с той шаркающей ноткой, которая бывает у людей, задающих вопросы не потому, что хотят узнать ответ, а потому, что хотят посмотреть, как человек будет отвечать.
  
  - А зачем ему врать? - женщина пожала плечами. - Ему же не нужно ничего от нас. Деньги за семинар символические. Он же не продаёт ничего. Просто рассказывает.
  
  - Просто рассказывает, - повторил Шаров. Кивнул. Посмотрел на Носова через зал. - Спасибо.
  
  Женщина ушла. Двое других адептов тоже. Шаров повернулся к Носову и пошёл к подиуму, с той тяжёлой, немного шаркающей походкой, которая была у него два года назад, в Крыму, когда он шёл по тропе к пещере, с брезентовым рюкзаком и мешком соли.
  
  - С днём рождения, Миша, - сказал Шаров, останавливаясь в трёх метрах от подиума. Не ближе. Не дальше. Ровно три метра. То самое расстояние, на котором можно говорить, не повышая голоса, и на котором нельзя дотянуться рукой. - Тридцать три. Хороший возраст. Возраст, когда уже знаешь, чего не хочешь, и ещё не знаешь, чего хочешь.
  
  - Спасибо, Илья Александрович, - сказал Носов, не поднимаясь с подиума. Папка с распечатками лежала у него на коленях. - Вы как здесь?
  
  - Шёл мимо, - сказал Шаров. - Увидел афишу. "Коды взлома Вселенной". Думаю - зайду. Посмотрю, как ты работаешь. - Он помолчал. Посмотрел на пустые стулья. На подиум. На маркер в стакане. - Хорошо работаешь. Убедительно. Я бы поверил, если бы не знал, что это вымышленная конструкция.
  
  - Всё конструкция, - сказал Носов.
  
  - Всё, - согласился Шаров. - Но не всякая конструкция держит. Твоя держит. Я видел лица. Они верят. Не тебе. Твоей легенде. А это одно и то же, если легенда хорошая. - Он полез в карман куртки. - Это тебе. Не дорого. Не особенно красиво. Но настоящее.
  
  Он протянул Носову что-то небольшое, завёрнутое в газету. Носов взял. Развернул. Внутри лежал камень - небольшой, размером с грецкий орех, тёмно-серый, с белыми прожилками кварца и с тем специфическим, ни на что не похожим запахом, который бывает только у камней, пролежавших века в темноте, в глине, в тишине. Носов узнал этот камень. Не по виду. По запаху. По тому холодному, металлическому привкусу, который лёг ему на язык, когда он поднёс камень к лицу. Крым. Пещера. Глина. Летучие мыши. Два года назад.
  
  - Из пещеры, - протянул Носов.
  
  - Из пещеры, - подтвердил Шаров. - Я зашёл туда недавно. Ночью. Никого не было. Я взял камень со стены. Подумал, что тебе пригодится. Напоминание.
  
  Носов положил камень в карман. Не поблагодарил. Не отказался. Просто положил, как кладут то, что не знаешь куда деть, но что выбросить нельзя, потому что выбросить - значит признать, что оно не имеет значения, а оно имело, и возможно имело слишком большое.
  
  - Я пришёл не за этим, Миша, - сказал Шаров. Голос его изменился. Стал тише, ровнее, с той деловой ноткой, которая бывает у людей, переходящих от разговора к делу. - Я пришёл предложить тебе работу.
  
  - Какую работу? - спросил Носов.
  
  - Такую, за которую платят. Настоящую. Не лекции. Настоящую работу, для настоящего мага, за настоящие деньги. - Шаров помолчал. Посмотрел на стакан с водой на подоконнике. Посмотрел на Носова. - Есть человек. Серьёзный. Не из ваших. Не из наших. Из тех, кто платит и не спрашивает. Ему нужен специалист. Того профиля, который у тебя есть. Того, который ты прячешь за выдуманными кодами и пустыми лекциями. Того уровня, который ты два года назад показал в Крыму.
  
  Носов молчал. Он смотрел на Шарова. На его светло-серые глаза. На его брезентовую панаму. Гость пришел с предложением, и что предложение это было тем самым, которого Носов ждал, и которого не хотел, и которого не мог не дождаться, потому что не дождаться - значит признать, что игра закончилась, а игра не закончилась.
  
  - Я не могу, - сказал Носов. - С ФСБ связываться опасно. У меня легенда. У меня адепты. У меня два года работы. Всё может рухнуть в одно мгновение.
  
  - Не рухнет, - сказал Шаров. - Нет никакого риска. Ты просто делаешь одну работу. Одну. Короткую. Никто не узнает. Никто не заподозрит. Никто не спросит.
  
  - А если узнают? - спросил Носов. - А если кто-то из адептов увидит меня не на семинаре, а на встрече с человеком, который платит за то, чего не существует в их мире? А если ФСБ узнает, что я не просто лектор, а ещё и наёмник? Всё рухнет за одну встречу.
  
  - Не рухнет, - повторил Шаров. Спокойно. Без нажима. Как человек, который уже всё обдумал и знает, что собеседник скажет "нет", и знает, что это "нет" не окончательное, а первое, и что после первого "нет" будет второе, и после второго - третье, и после третьего - "да", потому что "да" всегда приходит после трёх "нет", если человек, который говорит "нет", на самом деле хочет сказать "да", но не может сказать его сразу, потому что сказать сразу - значит показать, что ты слаб, а слабым быть нельзя, и Носов это знал, и Шаров это знал.
  
  - Я подумаю, - сказал Носов.
  
  - Подумай, - согласился Шаров. - Но не долго. Этот человек не любит ждать.
  
  Он вышел. Не обернулся. Дверь закрылась за ним с тихим щелчком. Носов стоял посреди пустого зала, и думал о том, что день рождения - это не тот возраст, который стоит отмечать, а тот, который просто случается, и что тридцать три года - это не мало и не много, а ровно столько, сколько нужно для того, чтобы понять, что игра не закончилась, и не закончится, и что шаровский подарок был не подарком, а напоминанием о прошлом.
  
  ---
  
  Через четыре дня Шаров пришёл снова.
  
  Не в зал. Не на семинар. В кафе на Бауманской, где Носов обедал по вторникам и пятницам, потому что кафе было рядом, и потому что в нём был тихий угол у окна, и потому что в этом углу можно было сидеть спиной к стене и видеть дверь, и Носов сидел именно так, именно в этом углу, именно с видом на дверь, когда Шаров вошёл, и сел напротив, и положил на стол конверт - плотный, белый, без надписей, и Носов, увидев конверт, понял, что это аванс, и что аванс этот был не просто деньгами, а способом сказать: "Я серьёзен. Я не шучу".
  
  - Здесь половина, - сказал Шаров. - Остальное после работы. Человек этот щедрый. Не торгуется. Не спрашивает, зачем. Спрашивает только, когда будет сделано.
  
  Носов не взял конверт. Посмотрел на него. Посмотрел на Шарова. Посмотрел в окно, за которым июльская Москва плавилась и дрожала в мареве, и думал о том, что четыре дня - это слишком мало для раздумий, и слишком много для того, кто не хочет думать, и что Шаров знает это, и что Шаров пришёл именно через четыре дня, потому что четыре дня - это ровно столько, сколько нужно для того, чтобы отказ выглядел обдуманным, а согласие - вынужденным, и что это было правильно.
  
  - Нет, - сказал Носов. - Я не могу. У меня два года работы. У меня адепты, которые придут в субботу и увидят пустой зал. Я не могу бросить всё ради одного заказа. Даже ради щедрого человека.
  
  - Миша, - сказал Шаров, и в голосе его было то, что бывает у людей, когда они говорят то, что не хотят говорить, но что сказать необходимо. - Этот человек не любит, когда ему отказывают дважды. Первый раз - это осторожность. Второй раз - это неуважение. А неуважение он не прощает.
  
  - А мне всё равно, что он прощает, а что не прощает, - сказал Носов. - Мне мои адепты, моя работа дороже. Мне моя жизнь дороже. Я не наёмник. Я лектор. Я читаю коды. Я не работаю на тех, кого не знаю.
  
  - Ты не знаешь его, - подтвердил Шаров. - Но ты знаешь меня. Два года назад я лежал с пулей в спине, и ты тащил меня через барьер. Не потому, что я тебе платил. А потому, что ты так решил. Я помню это. И человек, который платит мне, знает, что ты это сделал. И он хочет знать, можешь ли ты сделать это снова.
  
  - Могу, - сказал Носов. - Но не буду. Для незнакомого человека. Не хочу работать вслепую.
  
  Шаров выжидательно молчал.
  
  Михаил посмотрел на конверт. Посмотрел на Илью. Посмотрел в окно. Потом сказал:
  
  - Ты провокатор, Илья?
  
  - Что?
  
  - Ты провокатор, - повторил Носов. Голос его был ровным. Не злым. Не обвиняющим. Просто констатирующим. - Ты приходишь ко мне в день рождения. Даришь камень из пещеры. Говоришь: есть работа. Я отказываюсь. Ты приходишь через четыре дня с конвертом. Я снова отказываюсь. И ты говоришь: человек не прощает. Это не предложение. Это давление. А я не работаю под давлением.
  
  Шаров молчал. Долго. Смотрел на Носова. Его светло-серые глаза были спокойными. Не удивлёнными. Не обиженными. Спокойными. Как у человека, который услышал то, что ожидал услышать, и который не удивился, потому что ожидал, и который не обиделся, потому что обида - это роскошь, которую он давно перестал себе позволять.
  
  - Ты прав, - сказал Шаров наконец. - Это давление. Я не спорю. Но давление - это не угроза. Давление - это просто способ сказать: время идёт. Этот человек ждёт. И ждать он не любит.
  
  - Пусть подождёт ещё, - сказал Носов.
  
  - Сколько?
  
  - Столько, сколько мне нужно, чтобы принять решение. Я не отказываюсь. Я не говорю нет. Я говорю: мне нужно подумать. И мне нужно встретиться с заказчиком. Лично. Не через тебя. Не через посредника. Лично.
  
  Шаров поднял бровь. Не много. Не мало. Ровно столько, сколько поднимают бровь, когда слышат то, чего не ожидали, но что не является неприятным.
  
  - Зачем? - спросил он.
  
  - Затем, что я не работаю вслепую, - сказал Носов. - Мне нужно видеть того, кто платит. Мне нужно понимать, для кого я работаю. Мне нужно смотреть в глаза тому, кто будет давать мне задания. Иначе я не могу. Иначе это не работа, а лотерея. А я не играю в лотереи.
  
  Шаров молчал. Долго. Смотрел на конверт. На белые края. На плотную бумагу. Потом взял конверт со стола и положил его обратно перед Носовым.
  
  - Я передам, - сказал он. - Человек решит. Я не знаю, что он решит. Но я думаю, что он согласится. Он любит тех, кто смотрит в глаза.
  
  - Когда? - спросил Носов.
  
  - Через три дня. Может, четыре. Я позвоню.
  
  Шаров встал. Поправил панаму. Посмотрел на Носова ещё раз, долго, внимательно, с тем выражением, которое бывает у человека, который оценивает, и который уже оценил, и который не знает, правильно ли оценил, и решает, что да, правильно, и что можно говорить дальше.
  
  - Конверт оставь, - сказал Шаров. - Это не взятка. Это аванс. Половина. Остальное после. Если передумаешь до встречи - позвони. Номер у тебя есть.
  
  Он вышел. Конверт остался на столе. Носов смотрел на него. Не брал. Не отодвигал. Просто смотрел. И думал о том, что конверт этот будет лежать на столе до тех пор, пока он не решит, взять его или не взять, и что решение это будет тем самым, которое изменит всё, или не изменит ничего, и что он пока не знает, что из этого будет правдой, но что узнать можно только одним способом - взять конверт, и встать, и пойти, и сделать то, что скажут, и что сказать "нет" было нельзя, потому что "нет" было не ответом, а приговором, и приговор этот Носов не хотел выслушивать.
  
  Он пойдет туда.
  
  ---
  
  Встречу назначили через три дня.
  
  Не в городе. Не в кафе. Не в зале. В геопатогенной зоне под Москвой - там, где за сто первым километром, за бетонным забором с колючей проволокой, за ржавым шлагбаумом и будкой, в которой давно никто не сидел, начиналась просека, а за просекой - поле, а на поле - тот самый разлом, который Семак чувствовал на расстоянии, но который не мог назвать, потому что разлом этот был не прорывом и не трещиной, а тем, что в старых книгах называли "тонким местом", и в котором граница между мирами была не стеной, а плёнкой, и плёнка эта дрожала, и дрожание это чувствовал каждый, кто подходил ближе чем на сто метров, и Носов чувствовал его тоже, когда вышел из машины на грунтовой дороге и пошёл по просеке к тому месту, где его ждали.
  
  Шаров стоял у края поля. Рядом с ним - Кощей.
  
  Носов увидел его издалека и остановился. Не потому, что испугался. А потому, что Кощей был не тем, кого он ожидал увидеть. Не высоким, не страшным, не обвитым цепями и не сидящим на троне из костей. Обычным. Почти обычным. Высокий, сухой, в тёмном пальто не по погоде, с длинным, узким лицом и глубоко посаженными глазами, цвет которых Носов не смог определить даже с расстояния десяти метров, и стоял он так, как стоят те, кто стоит давно, и кто будет стоять дальше, и кто не торопится, потому что торопиться ему некуда.
  
  А рядом с Кощеем стояла Светлана.
  
  Носов узнал её не сразу. Не по лицу - лицо было другим, старше, суше, с тем налётом времени, который бывает у людей, проживших семьдесят два года и не пытавшихся выглядеть моложе. А по осанке. По тому, как она стояла - прямо, чуть впереди Кощея, чуть левее, как стоит тот, кто привык быть не за спиной, а рядом, и кто не прячется, потому что прятаться ему незачем, и кто смотрит не потому, что нужно, а потому, что смотреть - это их работа.
  
  И Светлана увидела его.
  
  Носов почувствовал это раньше, чем увидел. Почувствовал как изменение давления. Как холодок на затылке. Как тот самый щелчок, который бывал у него в основании черепа, когда Астарот выходил на связь через сосуд. Но это был не Астарот. Это была она. Семьдесят два года. Сорок лет работы на Кощея. Сорок лет чужих лиц, чужих голосов, чужих легенд. И она смотрела на Носова, и в её жёлтых, выцветших от возраста глазах было то, что Носов увидел и понял, и не мог не понять, потому что понять это было нельзя, а можно было только почувствовать, и почувствовал он именно это: она узнала. Не по документам. Не по легенде. Не по имени. А по тому самому ощущению, которое было у неё два года назад, в Подольске, на сеансе у Демченко, когда она смотрела на человека в третьем ряду и думала: "Слишком плотно закрыт. Слишком чисто работает. Слишком правильно дышит".
  
  Она не сказала ничего. Не повернулась к Кощею. Не шепнула ему на ухо. Не показала пальцем. Просто посмотрела. Секунду. Две. Три. И взгляд её был чуть дольше нужного, и пауза была чуть длиннее той, которая бывает между незнакомыми людьми, и Носов увидел эту паузу, и увидел этот взгляд, и понял, что она узнала, и что она не скажет сейчас, не скажет при Кощее, не скажет вслух, но что она запомнила, и что она будет помнить, и что память эта не сотрётся, и не исчезнет, и не закончится, потому что для тех, кто помнит сорок лет, два года - это не срок, а мгновение.
  
  Пока не скажет.
  
  Носов подошёл. Поздоровался. Кивнул Шарову. Посмотрел на Кощея. Кощей смотрел на него сверху вниз - не потому, что был выше, а потому, что смотрел так, как смотрят те, кто привык смотреть сверху, и Носов выдержал этот взгляд, не отвёл, не моргнул, не опустил голову. Носов стоял, и смотрел, и молчал, и ждал, пока Кощей заговорит первым, потому что самому говорить первым - значит показывать, что тебе нужно, а показывать было нельзя, и Носов ждал, пока Кощей заговорит.
  
  - Значит, ты тот, кого Илья привёл, - сказал Кощей. Голос был тихим, сухим, с той хрипотцой, которая бывает у людей, долго не говоривших вслух, и которые не хотят говорить, но говорят, потому что нужно. - Михаил. Тридцать три года. Лектор. Маг. Два года назад был в параллельном мире. Вернулся. Работаешь на себя. Не на ФСБ. Не на церковь. На себя. Так?
  
  - Так, - сказал Носов.
  
  - Ты был в мире Астарота, - задумчиво продолжал Кощей. Он не спрашивал. Он проверял. Каждое слово. Каждую паузу. Каждый вдох. - Ты видел его. Ты говорил с ним. Ты вернулся. Как все это было?
  
  - Через барьер, - сказал Носов. - В Крыму. Пещера. Трещина. Я шёл с раненым. Не один. Не сам. Меня вытащили.
  
  - Кто вытащил?
  
  - Илья, - сказал Носов. Кивнул на Шарова. - Он лежал с пулей в спине. Я тащил его. Не потому, что хотел. Потому что не мог иначе.
  
  Кощей посмотрел на Шарова. Шаров кивнул. Один раз. Коротко. Как кивают, когда подтверждают то, что не требует слов.
  
  - Ты работал с тёмными, - сказал Кощей утвердительно.
  
  - Работал, - сказал Носов. - Не по своей воле. По необходимости. Мне нужен был доступ. Мне нужен был канал. Мне нужна была информация. Я получил то, что было нужно. И ушёл.
  
  - Ушёл, - повторил Кощей. - А зачем пришёл ко мне?
  
  - За деньгами, - сказал Носов. - За работой. За тем, что мне предложат. Я не работаю бесплатно. Я не работаю за идею. Я работаю за то, что мне платят. И мне нужно знать, кто платит.
  
  Кощей молчал. Смотрел на Носова. Долго. Внимательно. С тем выражением, которое бывает у человека, который оценивает, и который уже оценил, и который решает, что да, годится, но что нужно проверить ещё раз, потому что проверять - это привычка, и привычка эта не заканчивается, пока ты жив.
  
  - Ты знаешь, что работа будет не простой, - сказал Кощей.
  
  - Знаю, - сказал Носов.
  
  - Ты знаешь, что если не справишься, тебя не будет?
  
  - Знаю.
  
  - Ты знаешь, что если справишься, тебя всё равно может не быть?
  
  - Знаю.
  
  - И ты согласен?
  
  - Я согласен подумать, - сказал Носов. - Но мне нужно знать, что именно нужно сделать. Мне нужно знать, кого убирать. Мне нужно знать, как. Мне нужно знать, где. И мне нужно знать, что будет после.
  
  Кощей усмехнулся. Не широко. Не весело. Не оскалился. Просто усмехнулся, уголками губ.
  
  - Ты осторожный, - сказал Кощей. - Это хорошо. Осторожные живут дольше. Не всегда. Но дольше. - Он помолчал. - Имя я тебе не назову. Место назовёт Илья. Способ назовёт Светлана. Когда - скажу я. Это всё, что тебе нужно знать сейчас. Остальное - после расписки.
  
  - Расписка кровью, как мне говорили, - сказал Носов. Он знал это от Шарова. Он знал это с того момента, как тот сказал: "Человек не любит, когда ему отказывают дважды". Расписка кровью была не формальностью. Расписка кровью была способом сказать: "Ты мой. Не по договору. По крови. По тому, что ты оставил на бумаге. По тому, что нельзя забрать обратно".
  
  - Расписка кровью, - подтвердил Кощей. - Простая формальность. Подпись. Дата. Имя. И капля крови. Для меня это способ знать, что ты не уйдёшь. Для тебя это способ знать, что я не обману.
  
  Носов молчал. Он смотрел на Кощея. На его длинные пальцы, лежащие на набалдашнике трости, которую Носов не заметил сразу, но которая была, и которая стояла рядом с Кощеем, как стоит то, что не нужно, но что всегда рядом. И Носов думал о том, что расписка кровью - это не формальность. Что расписка кровью - это поводок. Что расписка кровью - это то, что Крамаровский называл "привязкой", и что привязка эта была не к деньгам, а к человеку, и что человек этот был Кощеем, и что взять конверт - значит войти в игру, а не взять - значит выйти из неё, но выйти из игры было нельзя.
  
  - Я согласен, - сказал Носов.
  
  Кощей кивнул. Протянул руку. Носов пожал. Ладонь Кощея была холодной, сухой, с длинными пальцами, которые сжались на руке Носова чуть крепче, чем нужно, и чуть дольше, чем нужно, и Носов почувствовал, как по руке пробежал холод - не физический, а тот самый, энергетический, который бывает, когда кто-то читает тебя, и читает не глазами, а пальцами, и читает не кожу, а то, что под кожей, и Носов выдержал это, не дёрнулся, не отступил, не показал, что чувствует, потому что показать - значит признать, а признавать было нельзя, и он стоял, и жал руку, и улыбался, и думал о том, что Кощей читает его, и что читает он не легенду, а то, что за легендой, и что за легендой у Носова было то, что было у всех, кто умеет работать с собственной энергетикой, - пустота, ровная, холодная, выверенная, и пустота эта была тем самым, что Кощей искал, и тем самым, что он нашёл, и тем самым, что ему понравилось, потому что пустота была чистой, и чистая пустота не вызывала подозрений.
  
  Носов уехал через час. Сел в машину. Завёл мотор. Поехал по грунтовой дороге к трассе. И всю дорогу, все сорок километров до Москвы, думал об одном: о взгляде Светланы. О секундной паузе. О том, как её жёлтые глаза задержались на его лице чуть дольше нужного. О том, как она не сказала ничего. О том, как она его запомнила.
  
  И о том, что сказать об этом Крамаровскому было необходимо. Немедленно. Сегодня. Сейчас. Потому что риск операции только что вырос. Не на уровень. На два. И что два уровня - это не то, что можно игнорировать.
  
  Он набрал номер Крамаровского на третьем светофоре.
  
  - Это Носов, - сказал он. - Встреча состоялась. Кощей. Светлана. Аванс. Расписка кровью через неделю. Но есть проблема. Светлана меня узнала. Не по легенде. По лицу. По тому, что было два года назад в Подольске. Она не сказала вслух. Но она знает. Поэтому риск вырос. На два уровня.
  
  Пауза. Долгая. Тяжёлая. Носов слышал, как Крамаровский дышит. Ровно. Спокойно. Но за ровностью было то, что было за ровностью всегда, когда Крамаровский слушал то, что не хотел слышать, но что должен был услышать, и что услышав, он не скажет: "Я знал", и не скажет: "Я предупреждал", а скажет: "Понял. Продолжаем. Но иначе".
  
  - Понял, - сказал Крамаровский. - Продолжаем. Но иначе. Завтра в восемь. Мой кабинет. Все будут в сборе. Расскажешь всё. От начала до конца. Упомянешь каждую паузу. Каждый взгляд. Каждую гримасу.
  
  - Понял, - сказал Носов.
  
  Он положил трубку. Посмотрел в зеркало заднего вида. На своё лицо. Тридцать три года. Русо-каштановые волосы с проседью. Голубые глаза с сероватым отливом. Мягкие черты. Впалые щёки. Лицо хамелеона. Лицо того, кто меняет цвет не потому, что хочет, а потому что иначе его увидят.
  
  И его увидели.
  
  Светлана увидела. Два года назад. И сегодня.
  
  Но выйти из игры было нельзя.
  
  ## Глава 8. "Расписка"
  
  Совещание началось в восемь утра, и Носов, сидевший как обычно на стуле у стены, смотрел на Крамаровского и думал о том, что за последние двадцать четыре часа его жизнь изменилась не один раз, а три, и что каждое из этих изменений было тем самым, после которого уже нельзя вернуться к тому, что было до, и что возвращаться было некуда, потому что "до" больше не существовало, а существовало только "после", и "после" это было тем, в котором он сидел сейчас, в кабинете на третьем подземном уровне, с кружкой остывшего кофе в руке и с тем холодным напряжением в груди, которое лежало там с того момента, как Светлана посмотрела на него чуть дольше нужного в геопатогенной зоне под Москвой.
  
  Крамаровский сидел за столом. Ватников невозмутимо стоял у окна. Семак сидел в углу, крутил трубку, не зажигая, потому что курить здесь было нельзя, и потому что трубка в пальцах была не трубкой, а способом держать руки занятыми, когда думать уже не о чем, а сидеть просто так было невозможно. Киреев примостился за вторым столом, с ноутбуком на коленях, и его пальцы лежали на клавиатуре, не двигаясь, и очки были сняты, и без очков он выглядел моложе и растеряннее, как человек, который снял броню и не знает, куда деть руки. Гуров сидел в углу, с ноутбуком, только держа его под мышкой, и не спал, потому что спать на совещании по вопросу такой важности было нельзя.
  
  - Светлана его узнала, - отчеканил Крамаровский. Произнесённая ровно, без эмоций фраза, как произносят то, что уже случилось и что теперь нужно решать, что с этим делать. - Она не сказала вслух. Не показала Кощею. Не объявила. Но она узнала. По лицу. По тому самому ощущению, которое было у неё два года назад в Подольске. Носов это почувствовал. Секундная пауза. Взгляд чуть дольше нужного. Вот и всё.
  
  Наступила тишина. Семак перестал крутить трубку. Киреев надел очки. Ватников чуть повернулся от окна.
  
  - Риск возрос, - сказал Ватников. Голос был ровным, протокольным. - Не на уровень. На два. Может, даже на три. Если Светлана скажет Кощею - Кощей уйдёт. Не завтра. В тот же час. И заберёт с собой и Светлану, и Шарова, и оборвет все контакты. И, возможно, уничтожит Носова. И мы останемся с пустыми руками.
  
  - Не останемся, - сказал Крамаровский. - Потому что она не сказала. Не показала. Не объявила. Она узнала - и промолчала. Значит, она не уверена. Значит, она сомневается. Значит, ей нужны доказательства. А доказательства - это время. А время - это то, что у нас есть.
  
  - Сколько? - спросил Семак.
  
  - Столько, сколько она будет сомневаться, - сказал Крамаровский. - День. Два. Неделю. Может, больше. Может, меньше. Мы не знаем. Но мы знаем одно: Кощей не отбросил кандидатуру Носова сразу. Он не встал и не ушёл. Он не сказал Шарову: "Твой человек не годится". Он продолжил разговор. Он задал вопросы. Он предложил расписку. Значит, он хочет получить больше доказательств, прежде чем действовать. И это даёт нам шанс.
  
  - Шанс на что? - спросил Гуров из угла.
  
  - На то, чтобы закончить операцию раньше, чем подозрение перерастёт в уверенность, - сказал Крамаровский. - Светлана сомневается. Кощей проверяет. Шаров ждёт. Мы действуем. Быстрее, чем они думают. Быстрее, чем Светлана решит сказать. Быстрее, чем Кощей решит уйти.
  
  - А если не успеем? - глухо спросил Носов.
  
  - Если не успеем, - сказал Крамаровский, - ты выходишь из игры. Немедленно. Без расписки. Без аванса. Без операции. Ты встаёшь и уходишь. Да, мы теряем всё. Но ты остаёшься жив. И это важнее.
  
  Носов кивнул. Не потому, что согласился. А потому, что кивнуть означало показать, что ты слышишь, и что ты понял, и что ты будешь делать то, что скажут, и что ты не будешь спорить, и что ты не будешь импровизировать, и что ты не будешь делать то, чего не нужно, и что ты будешь делать только то, что нужно, и только так, как нужно, и только тогда, когда нужно.
  
  - Продолжаем, - сказал Крамаровский. Он встал. Подошёл к столу. Положил обе ладони на столешницу. - Носов. Завтра. Повторная встреча. Кощей потребует расписку кровью. Ты согласишься. Без колебаний. Без театральной паузы. Без раздумий. Ты просто скажешь: да. Ты скажешь это так, как говорят то, что не требует обсуждения. Как говорят: "Конечно. Разумеется. Без проблем". Потому что расписка кровью - это не формальность для него. Это проверка. И если ты будешь колебаться - он поймёт. И если ты будешь думать - он поймёт. И если ты будешь бояться - он поймёт. Поэтому ты не будешь колебаться, думать, бояться. Ты просто скажешь: "да".
  
  - Понял, - сказал Носов.
  
  - И ещё, - сказал Крамаровский. Он повернулся к Ватникову. - Борис. Расписка кровью - это не просто формальность для Кощея. Помимо всего, это и маяк для нас. Кровь Носова на бумаге. Энергоинформационный след. Привязка. Если Кощей уйдёт - мы сможем проследить, куда. Не по камерам. Не по спутникам. По крови. По тому, что Носов оставил на бумаге. По тому, что нельзя стереть. По тому, что нельзя подделать. По тому, что есть только у него и только у того, кто держит его кровь.
  
  Ватников кивнул. Медленно. Задумчиво. Как кивают, когда слышат то, что давно подозревали, но не хотели произносить вслух.
  
  - Киреев, - сказал Крамаровский. - Подготовка. Транспорт. Техника. Всё, что нужно для того, чтобы проследить след крови. Не завтра. Сегодня все должно быть. К вечеру. Чтобы когда Носов поставит подпись - мы были готовы к работе.
  
  - Понял, - сказал Киреев.
  
  - Гуров, - сказал Крамаровский. - Наблюдение. Не за Носовым. За Светланой. С момента, как она выйдет из геопатогенной зоны, и до момента, как она войдёт в свою квартиру в Бибирево. Каждый шаг. Каждая остановка. Каждый звонок. Не приближаться. Не контактировать. Только смотреть.
  
  - Понял, - сказал Гуров.
  
  Крамаровский обвёл взглядом комнату. Каждого по очереди. Носова. Ватникова. Семака. Киреева. Гурова.
  
  - Завтра, - сказал он. - В восемь утра. Геопатогенная зона. Носов идёт один. Шаров встречает. Кощей ждёт. Наверняка и Светлана будет рядом. Расписка кровью Носовым. И всё. После этого - вступаем в игру.
  
  Никто не ответил. Никто не шевельнулся. Тишина была той самой, которая бывает перед тем, как всё начинается, и после того, как всё уже началось, и между этими двумя моментами лежит то, что нельзя назвать, и что нельзя отменить, и что нельзя не сделать.
  
  - Свободны, - сказал Крамаровский.
  
  Все вышли. Носов вышел последним. В коридоре было пусто. Лампы гудели. Он шёл к лифту и думал о том, что завтра он поставит подпись кровью, и что кровь эта будет не его кровью, а кровью того, кем он был два года, и что тот, кем он был два года, был не им, и что тот, кем он будет завтра, тоже будет не им, и что он не знает, кто он, и что не знать это было единственным, что он мог себе сейчас позволить.
  
  ---
  
  Встреча была назначена на девять утра.
  
  Носов приехал за час. Не потому, чтобы "осмотреться". А потому, что приехать заранее было в данной ситуации правильнее, чем приехать вовремя, потому что в этом конкретном моменте, с этими "партнерами" быть тем, кто ждёт, было правильнее, чем быть тем, кого ждут.
  
  Геопатогенная зона лежала за сотню с лишним километров от МКАД, за бетонным забором с колючей проволокой, за ржавым шлагбаумом и будкой, в которой давно никто не сидел, и начиналась просека, а за просекой - поле, а на поле - тот самый разлом, который Семак чувствовал на расстоянии, но который не мог назвать, потому что разлом этот был не прорывом и не трещиной, а тем, что в старых книгах называли "тонким местом", и в котором граница между мирами была не стеной, а плёнкой, и плёнка эта дрожала, и дрожание это чувствовал каждый, кто подходил ближе чем на сто метров, и Носов чувствовал его тоже, когда вышел из машины на грунтовой дороге и пошёл по просеке к тому месту, где его ждали.
  
  Шаров стоял у края поля. Рядом с ним - Кощей. А рядом с Кощеем - Светлана.
  
  Шаров кивнул ему. Коротко. Кивком, как кивают, когда подтверждают то, что не требует слов. Кощей смотрел на него сверху вниз - не потому, что был выше, а потому, что смотрел так, как смотрят те, кто привык смотреть сверху, и Носов выдержал этот взгляд, не отвёл, не моргнул, не опустил голову. Носов просто стоял, и смотрел, и молчал, и ждал, пока Кощей заговорит первым.
  
  - Ты пришёл, - сказал Кощей. Голос был тихим, сухим, с той хрипотцой, которая бывает у людей, долго не говоривших вслух, и которые не хотят говорить, но говорят, потому что нужно.
  
  - Пришёл, - сказал Носов.
  
  - Светлана сказала, что ты ей знаком, - безэмоционально сказал Кощей. Произнеся фразу ровно, без эмоций, как произносят то, что уже случилось и что теперь нужно решать, что с этим делать. - Она не уверена. Она говорит: может, обозналась. Может, нет. Но она говорит. И я слушаю тебя.
  
  Носов молчал. Он смотрел на Кощея. На его длинные пальцы, лежавшие на набалдашнике трости. На его глубоко посаженные глаза, не выражавшие ничего. На его тёмное пальто не по погоде. На его сухое, узкое лицо. И думал о том, что сказать необдуманно было нельзя, и что молчать было нельзя.
  
  - Я не знаю вашу Светлану, - сказал Носов негромко. Его голос был ровным. Как у человека, который говорит правду, и который знает, что правда не нужна, и который знает, что правда не важна, и который знает, что правда не изменит ничего, и который говорит правду не потому, что хочет, а потому, что не может не говорить. - Я не знаю, где она меня видела. Я не знаю, когда она меня видела. Я не знаю, почему она думает, что я ей знаком. Я знаю одно: я не тот, за кого она меня принимает. И я не тот, кем она меня считает. И я не тот, кого она проверяла. Я другой. Я тот, кто пришёл сюда за работой. За деньгами. За тем, что мне предложат.
  
  Кощей молчал. Долго. Смотрел на Носова. Его пальцы сжались на набалдашнике трости. Не сильно. Едва заметно. Как сжимаются пальцы человека, который принимает решение.
  
  - Светлана, - сказал Кощей, не оборачиваясь. - Что скажешь?
  
  Светлана стояла чуть левее Кощея, чуть впереди, как стоит тот, кто привык быть не за спиной, а рядом, и кто не прячется, потому что прятаться ему незачем, и кто смотрит не потому, что нужно, а потому, что смотреть - это работа. Её жёлтые, выцветшие от возраста глаза смотрели на Носова. Долго. Внимательно. С тем выражением, которое бывает у людей, которые видят то, что видят, и не знают, что с этим делать.
  
  - Может, обозналась, - тихо, хрипловато сказала Светлана. - Два года прошло. Много лиц я перевидала. Может, это он. Может, не он. Не знаю. Не уверена. Но зуд есть. Тот самый. Который был тогда. В Подольске. Когда я смотрела на человека на сеансе и думала: он слишком плотно закрыт. Слишком правильно дышит. Может, я обозналась. Может, нет. Не знаю.
  
  Кощей внимательно смотрел на неё. Долго. Потом повернулся к Носову.
  
  - Расписка, - сказал он одним словом. Просто, без интонации. Как говорят: "Вода". Или: "Хлеб". Или: "Давай". - Кровью. Имя. Дата. Подпись. И капля крови. Для меня это способ знать, что ты не уйдёшь. Для тебя это способ знать, что я не обману. Это формальность. Простая. Быстрая. Безболезненная.
  
  Носов не колебался. Не думал. Не боялся. Он просто сказал:
  
  - Да.
  
  Это было одно слово. Произнесённое ровно. Без паузы. Без раздумий. Как говорят то, что не требует обсуждения. Как говорят: "Конечно. Разумеется. Без проблем". И слово это было тем самым, которое Крамаровский велел ему сказать, и которое он сказал, и которое было единственно правильным в данной ситуации.
  
  Кощей кивнул. Медленно. Один раз. Потом достал из кармана пальто лист бумаги - плотный, белый, без надписей, - и ручку, и положил их на камень, который лежал у его ног.
  
  - Имя, - сказал Кощей.
  
  Носов взял ручку. Написал имя. Не своё. То, которое было в его легенде.
  
  - Дата, - сказал Кощей.
  
  Носов написал дату. Июль. Число. Год. Цифры легли на бумагу ровно, аккуратно, как ложатся цифры, которые не требуют эмоций, и которые не требуют раздумий, и которые не требуют страха, и которые не требуют ничего, кроме того, чтобы быть написанными.
  
  - Подпись, - сказал Кощей.
  
  Носов подписался. Не рефлексируя.
  
  - Кровь, - сказал Кощей.
  
  Носов посмотрел на него. Посмотрел на бумагу. Посмотрел на свои руки. На левую руку, чуть выше запястья, где лежал рунический круг, и где кожа была тёплой, и где кровь текла медленно, и где кровь была его, и где кровь была тем самым, что он должен был дать, и что он не мог не дать.
  
  Кощей протянул ему иглу. Тонкую. Длинную. Тёмную. Не такую, что лежала в портсигаре. Другую. Простую. Обычную. Такую, какой прокалывают палец, когда берут кровь на анализ, и какой не прокалывают ничего другого, и какой не убивают никого, и какой не делают ничего, кроме того, что берут каплю крови, и капля эта ложится на бумагу, и бумага эта становится тем самым, что нельзя подделать, и что нельзя стереть, и что нельзя не оставить, и что она остаётся до тех пор, пока это нужно.
  
  Носов взял иглу. Проколол палец. Капля крови выступила на коже - тёмная, тёплая, живая. Он поднёс палец к бумаге. Капля упала. Легла на подпись. Растеклась. Впиталась. И бумага стала тем самым договором.
  
  Кощей взял бумагу. Посмотрел на неё. Посмотрел на каплю крови, которая лежала на подписи, и которая была не просто каплей, а той самой подписью. Сложил бумагу. Убрал в карман пальто.
  
  - Хорошо, - сказал Кощей. - Теперь ты мой. Не по договору. По крови. По тому, что ты оставил на бумаге. По тому, что нельзя забрать обратно.
  
  Носов кивнул.
  
  Светлана продолжала смотреть на него. Долго. Внимательно. Её жёлтые глаза были спокойными. Не удивлёнными. Не обрадованными. Спокойными. Как у человека, который догадывается, но ни на что не может повлиять.
  
  Она не сказала ничего. Но ее взгляд её был чуть дольше нужного, и пауза была чуть длиннее той, которая бывает между незнакомыми людьми, и Носов увидел эту паузу, и увидел этот взгляд, и понял, что она запомнила его, и что она будет проблемой.
  
  Носов уехал через час. Сел в машину. Завёл мотор. Поехал по грунтовой дороге к трассе. И всю дорогу до Москвы, думал об одном: о капле крови на бумаге. О том, что капля эта была маяком. И о том, что маяк этот будет гореть в обе стороны.
  
  ## Глава 9. "Похищение"
  
  Носов стоял у серого "Ларгуса" в сорока метрах от подъезда Татьяны, за углом дома, и курил - не потому, что хотел курить, а потому, что следовало выглядеть обыденно, рядовым жильцом одной из многоэтажек.
  
  Двор дома на Профсоюзной улице был тем самым, каким бывают все дворы старых панельных домов в спальных районах Москвы - с качелями, которые скрипят даже без ветра, с песочницей, в которой уже третий год не меняли песок, с лавочкой у подъезда, на которой по вечерам сидели те, кому некуда было идти, и с припаркованными машинами, которые стояли так плотно, что между ними мог протиснуться только очень худой человек или очень решительный ребёнок. Носов смотрел на этот двор и думал о том, что Татьяна выйдет через час, может, через два, может, позднее, и что когда она выйдет, всё начнётся, и что когда всё начнётся, он будет наблюдать здесь, в сорока метрах, и смотреть, и не будет вмешиваться, потому что Крамаровский сказал: "Стоишь на точке. Координируешь и не вмешиваешься", и что он, Носов, ответил: "Понял", и что повторил: "Ни при каких обстоятельствах", и что Крамаровский кивнул, и что кивок этот был тем самым, после которого не спорят.
  
  Рация лежала на водительском сиденье. Носов не трогал её. Группа была на позициях - Громов в чёрном "УАЗе" у выезда из двора, Белова на скамейке у соседнего подъезда с телефоном и книгой на коленях, Тарасов на параллельной улице во второй машине. Крамаровский сидел в штабе, на третьем подземном уровне, и смотрел на экран, на котором мигали четыре зелёные точки. Ватников стоял рядом. И все они ждали. И ждать было единственным, что они могли делать.
  
  Татьяна вышла из подъезда в пятнадцать сорок.
  
  Носов увидел её сразу - тёмные волосы в небрежном хвосте, джинсы, кроссовки, рюкзак на одном плече, телефон в руке. Она шла к качелям, не торопясь, глядя в экран, и губы её чуть шевелились - читала что-то, или переписывалась, или слушала музыку, и Носов смотрел на неё и думал о том, что ей шестнадцать, и что через три минуты её жизнь изменится так, как меняется жизнь тех, кто оказывается в нужном месте в нужное время.
  
  Шаров вышел из-за угла дома одновременно с Татьяной - не торопясь, не прячась, в своей брезентовой панаме и летней куртке, с руками в карманах, с той тяжёлой, шаркающей походкой, которая была у него всегда. Рядом с ним шла Светлана - в светлой блузке и тёмной юбке, с плетёной сумкой на плече, с волосами, собранными в пучок, и с тем выражением на лице, которое бывает у женщин, вышедших за хлебом и не собирающихся задерживаться.
  
  Носов не включил рацию. Не потому, что забыл. А потому, что включить рацию - значит сказать: "Они здесь. Начинаем". А сказать это - значит дать команду группе. А дать команду группе - значит начать операцию. А начать операцию - значит раскрыть себя. А раскрыть себя - нарушить приказ шефа. И Носов стоял, и курил, и смотрел, как Светлана подходит к качелям, и думал о том, что Крамаровский сказал: "Стоишь на точке", и что он, Носов, стоит на точке, и что стоять на точке - значит смотреть, и что смотреть - значит видеть, и что видеть - значит не делать ничего ни при каких обстоятельствах.
  
  Светлана заговорила с Татьяной. Носов не слышал слов - сорок метров, двор, скрип качелей, далёкий шум машин на проспекте за домами. Но он видел, как Татьяна подняла голову, как посмотрела на Светлану, как кивнула, как потянулась к телефону - показать что-то, может, или спросить дорогу, или просто ответить старухе, которая выглядела так, будто ей нужна помощь. И Носов видел, как Светлана сделала шаг ближе. Один шаг. И как её рука легла на плечо Татьяны. Легко. Мимолётно. Как касаются, когда хотят привлечь внимание.
  
  Татьяна замерла.
  
  Не упала. Не закричала. Не дёрнулась. Просто замерла, как замирает вода в стакане, когда стакан ставят на стол. Телефон выпал из руки и стукнулся об асфальт. Рюкзак соскользнул с плеча. И она стояла, и не двигалась, и глаза её были открыты, но не видели.
  
  Шаров подошёл с другой стороны. Открыл заднюю дверь серого "Форда", который стоял у выезда из двора. Светлана взяла Татьяну за руку и повела к машине. Татьяна пошла. Не сопротивляясь. Не оглядываясь. Не крича. Просто пошла, как идут те, кому сказали идти, и кто не может не идти.
  
  Носов затушил сигарету. Сел в "Ларгус". Завёл мотор. Не включил рацию.
  
  "Форд" тронулся. Шаров был за рулём. Светлана на заднем сиденье, рядом с Татьяной. Носов выехал за ними. В пятидесяти метрах. Не ближе. Не дальше. Держа дистанцию. Он видел в зеркало заднего вида, как "УАЗ" Громова тронулся следом. Как Белова встала со скамейки. Как Тарасов завёл мотор на параллельной улице. Группа пошла. Группа видела. Группа ждала. И Носов был впереди, в пятидесяти метрах, и не мог сказать ни слова.
  
  Они ехали по Профсоюзной на юг, до МКАД, и свернули на восток, а потом на юго-восток, на Рязанское шоссе - старое, не Новорязанское, то, которое шло через Люберцы и Раменское и которое до сих пор не расширили до бессветофорной магистрали, потому что расширяли Новорязанское, а это оставили как есть, с перекрёстками, с светофорами, и с тем самым железнодорожным переездом в районе Раменского, через который каждый час проходили товарняки и пригородные электрички, и шлагбаум опускался, и машины стояли, и ждали, и это было то самое место, которое Шаров выбрал не случайно, а потому, что знал: тридцать секунд опущенного шлагбаума - это тридцать секунд, за которые можно исчезнуть.
  
  Носов ехал за ними. В пятидесяти метрах. И думал о том, что Крамаровский сказал еще: "В машину к ним не садишься". И о том, что он ответил: "Понял".
  
  На Рязанском шоссе, за Люберцами, Светлана повернула голову. Носов не видел этого - он был в пятидесяти метрах позади, по инструкции, - но он почувствовал. Почувствовал как изменение давления. Как холодок на затылке. Как тот самый щелчок, который бывал у него в основании черепа, когда что-то менялось. И он понял, что Светлана почувствовала слежку. Не увидела. Не услышала. Почувствовала. Сорок лет магической работы. Сорок лет чужих лиц, чужих голосов, чужих энергетических полей. И она почувствовала.
  
  "Форд" ускорился. Не резко. Не заметно. Просто ускорился, как ускоряется машина, когда водитель решает, что пора. Носов нажал на газ. "Ларгус" ускорился. В зеркале заднего вида он видел, как "УАЗ" Громова ускорился тоже. Как Тарасов с Беловой на своей машине ускорились. Группа почувствовала. Группа поняла. Группа пришла в движение.
  
  И в этот момент телефон Носова завибрировал.
  
  Он ждал этого звонка. Телефон вибрировал в кармане куртки, и Носов достал его одной рукой, не отрывая взгляда от "Форда" впереди, и посмотрел на экран. Шаров. Два слова на экране: "Переезд. Садись".
  
  Носов поднял голову. Посмотрел вперёд. В трёхстах метрах, за поворотом шоссе, виднелся железнодорожный переезд - шлагбаум ещё был поднят, красный свет ещё не мигал, но Носов уже слышал далёкий, низкий гул и видел впереди, за путями, приближающийся локомотив. Поезд. Поезд шёл. И шёл быстро. И шлагбаум начнёт опускаться через минуту. Максимум, полторы. Может, через тридцать секунд.
  
  "Форд" ускорился ещё. Шаров не торопился. Шаров рассчитывал. Шаров знал, что поезд придёт через тридцать секунд, и что тридцать секунд - это ровно столько, сколько нужно, чтобы пересечь полотно и оставить за собой шлагбаум, и сорок вагонов, и возможный "хвост", которая упрётся в опущенный шлагбаум и будет стоять две минуты, пока состав проходит, и за две минуты "Форд" уйдёт на три километра, и за три километра свернёт на грунтовку, и за грунтовку уйдёт в лес, а там есть, где спрятаться.
  
  Носов смотрел на переезд. Смотрел на "Форд" впереди. Смотрел на шлагбаум, который ещё был поднят. Смотрел на далёкий отблеск поезда, который уже было видно. И думал о том, что Крамаровский сказал: "В машину к ним не садишься". И о том, что он ответил: "Понял". И о том, что если он не сядет сейчас - Шаров уедет в неизвестном направлении. Светлана уедет. Татьяна уедет. И Носов останется здесь. На обочине. Со своей группой. С приказом шефа. Но с пустыми руками.
  
  Он рванул вперед.
  
  Затем притормозил, едва не врезавшись в грузовик впереди, открыл дверь, выскочил из "Ларгуса", и побежал. Тридцать метров до "Форда". Двадцать. Десять. Шаров видел его в зеркало заднего вида. Шаров подождал. Носов добежал. Дёрнул заднюю дверь. Прыгнул на сиденье. Дверь захлопнулась. "Форд" взревел мотором.
  
  Носов уселся на заднем сиденье. Рядом с Татьяной. Рядом со Светланой. Татьяна полулежала на коленях Светланы, неподвижная, с закрытыми глазами, и не знала, где она, и не знала, что с ней. Её куртка была расстёгнута. Нижняя пуговица, с болтающейся ниткой - держалась на честном слове. Носов, садясь, задел её рукавом, и пуговица оторвалась, и упала ему на ладонь, маленькая, пластиковая, тёмно-синяя, тёплая от тела девочки. Он сжал её в кулаке. Сунул в карман. Автоматически. Не думая. Просто сунул. И рунический круг на запястье чуть дрогнул - не жаром, а лёгким покалыванием, как покалывает кожа, когда к ней прикасается что-то живое, и Носов понял, что пуговица помнит хозяйку, и что пока пуговица в кармане, нить между ним и Татьяной не оборвётся, и что это всё, что у него есть сейчас - одна нитка, одна пуговица, одно покалывание на запястье.
  
  "Форд" пересёк полотно. Шлагбаум начал опускаться за ними. Носов видел в заднее стекло, как шлагбаум идёт вниз. Как поезд выходит из-за поворота. Как "УАЗ" Громова тормозит перед шлагбаумом. Как серая "Калина" Тарасова и Беловой тормозит. Как сорок вагонов проходят перед ними, и проходят, и проходят, и не кончаются.
  
  Носов сидел в машине. Рация в его куртке молчала. Телефон в кармане молчал. Он не мог включить рацию. Не мог достать телефон. Не мог сказать ни слова. Потому что сказать слово в машине, где сидят Шаров и Светлана, - значит дать им услышать, и дать им услышать - значит дать им понять, и дать им понять - значит потерять всё.
  
  - Далеко ещё? - спросил Носов. Голос был ровным. Деловым. Как у человека, который спрашивает о маршруте, а не о жизни.
  - Десять минут минимум, - сказал Шаров. Не оборачиваясь. Смотря на дорогу. На грунтовку, которая начиналась за переездом и петляла между соснами.
  - Она в порядке? - спросил Носов. Кивнул на Татьяну.
  - Спит, - сказала Светлана. Голос был ровным. Спокойным. - Раппорт держит. Часа на три. Может, на четыре. К тому времени мы уже наверняка закончим.
  - А если не закончим?
  Светлана посмотрела на него. Посмотрела долго. С тем выражением, которое Носов видел у неё на встрече с Кощеем, в геопатогенной зоне. Но сейчас в ее взгляде смешались оценка и недоумение.
  - Закончим, - сказала Светлана. - Разумеется. Обычным способом, конечно, её не взять. Поэтому нужна магия. И пентакль для отхода, мало ли. Всё готово. Осталось только сделать.
  
  Носов кивнул. Посмотрел в окно. Сосны мелькали за стеклом. Грунтовка становилась всё уже. Небо было голубым, высоким, с теми рваными облаками, за которыми угадывается дождь, но которые не дают ему выйти. Солнце клонилось к западу, и тени от деревьев ложились на дорогу длинные, ровные, как стрелки часов. И Носов думал о том, что Татьяна лежит рядом и не знает, где она, и не знает, что с ней, и не знает, что скоро ее будут убивать, и что он, Носов, сидит рядом и не может ничего сказать, не может включить рацию, не может достать телефон, не может произнести ни слова, и что всё, что у него есть, - это одна пуговица в кармане.
  
  "Форд" ехал. Шаров вёл спокойно, не торопясь, как человек, который знает дорогу и знает, что позади нет преследователей. Светлана сидела рядом с Татьяной, и её сухие пальцы лежали на плече девочки - не гладили, не сжимали, просто лежали, как лежит рука на предмете, который нужно удержать на месте. Татьяна дышала ровно. Глаза закрыты. Живая. Пока живая.
  И в этот момент Светлана повернулась к Носову.
  
  Не торопясь. Не резко. Просто повернулась, как поворачиваются к тому, кого давно рассматривают и наконец решили рассмотреть в последний раз. Её жёлтые, выцветшие глаза были в тридцати сантиметрах от лица Носова. Он чувствовал её запах - не парфюм, не табак, а что-то другое. Травяное. Старое. Как пахнет сухая полынь, если растереть её в пальцах.
  
  - Михаил, - сказала Светлана. Тихо. Ровно. Без злости. Без торжества. Просто тихо. - Я проверяла тебя два года назад. В Подольске. На спиритическом сеансе у Демченко. Ты сидел за столом от меня третьим слева. Тогда я не смогла ничего доказать. Не смогла найти. Не смогла зацепиться. Но я запомнила. И я помню. И я вижу тебя сейчас. И я знаю, кто ты.
  Носов молчал. Он смотрел на неё. На её жёлтые глаза. На её сухие пальцы, лежащие на плече Татьяны. На её светлую блузку. И думал о том, что она знает. И что можно сделать. Сейчас, в данный момент.
  - Я не знаю, о чём вы, - после паузы сказал Носов ровным, слегка удивленным голосом.
  - Знаешь, - сказала Светлана. - Ты знаешь. И я знаю. Но это не имеет значения. Потому что я не собираюсь доказывать или объяснять. Не собираюсь ждать.
  
  Она подняла руку. Не быстро. Не резко. Просто подняла. Как поднимают руку, когда хотят ударить. И Носов увидел это. Увидел и понял. Но не успел среагировать.
  
  Удар был не физическим. Не кулаком. Не ладонью. Не магическим словом. Удар был тем самым приемом, которому Кощей обучил Светлану несколько десятилетий назад, чтобы всегда, когда ей нужно было, человек переставал быть человеком. Энергетический удар, холодный, густой, плотный. Как стена, которая падает на грудь. Как вода, которая входит в лёгкие.
  
  Носов дёрнулся в сиденье. Голова ударилась о подголовник. В глазах потемнело. В ушах зазвенело. Во рту стало солоно. Рунический круг на запястье вспыхнул белым, ослепительным светом, и свет этот был не его, и боль была не его, и тело было не его, и всё было не его.
  
  Светлана схватила его за куртку. Одной рукой. Другой дёрнула ручку двери. Дверь распахнулась на ходу, и ветер ворвался в салон, горячий, пыльный, пахнущий соснами и асфальтом. С неожиданной для семидесятилетней старухи силой Светлана вытолкнула его. Не вытащила, а именно вытолкнула. Как выталкивают мешок из багажника. Как выталкивают то, что не нужно. Носов вывалился из машины на трассу. Ударился плечом об асфальт. Перекатился. Ударился головой. Остановился. Лежал на дороге. На спине. Смотрел на небо. На голубое, высокое небо. На рваные облака. На солнце, которому было все равно.
  
  "Форд" шел дальше, набирая скорость, и Носов видел, как машина удаляется - серая, маленькая, с распахнутой задней дверью, которая захлопнулась на втором повороте, и Светлана захлопнула её, не обернувшись, не посмотрев назад, не проверив, что с тем, кого она вытолкнула, потому что проверять было незачем.
  
  - Я ему не верю, - сказала Светлана. Не Носову. Шарову. - Я ему не верю, Илья. Два года назад я не смогла доказать. Сейчас мне доказательства не нужны.
  
  "Форд" свернул за поворот. И исчез. Звук мотора затих. Тише. И тише. И тише. И совсем тихо. И совсем ничего. И тишина. И небо. И облака. И асфальт. И боль. И солнце, которое грело лицо, и ветер, который дул в глаза, и пуговица в кармане, которая всё ещё была тёплой, как нитка, которая всё ещё тянулась, и не обрывалась, и не собиралась обрываться.
  
  Носов лежал на трассе. На спине. Голова гудела. Во рту было солоно. Машины проезжали мимо. Одна. Две. Три. Никто не остановился. Никто не вышел. Никто не посмотрел. Люди в машинах смотрели вперёд, на дорогу, на свои дела, на свои жизни, и не видели человека, лежавшего на обочине, потому что видеть - значит остановиться, а останавливаться никто не хотел.
  
  Громов нашёл его через четыре минуты.
  
  Состав прошёл - сорок вагонов, две минуты, бесконечные, как две вечности, - и шлагбаум поднялся, и Громов нажал на газ, и "УАЗ" рванул с места, и Тарасов с Беловой в "Калине" рванули за ним, и они гнали по трассе, преследуя серый "Форд".
  
  Громов увидел его издалека - тёмное пятно на сером асфальте, не двигается, и затормозил, и выскочил, и подбежал, и присел на корточки.
  - Жив? - Быстро спросил он хриплым от напряжения голосом.
  - Жив, - сказал Носов. Голос был тихим. Сдавленным. - Татьяна. Они везут ее куда-то.
  Громов нажал на кнопку рации. Сказал что-то. Носов не слышал. Носов лежал и смотрел на небо. И думал о том, что Крамаровский строго сказал: "В машину к ним не садишься". И о том, что он сел. И о том, что получил удар. И о том, что не предусмотрел это. И о том, что это провал.
  
  Громов поднял его. Под руки. Под спину. Носов был тяжёлым, или Громов был сильным, или и то и другое сразу, но он дотащил его до "УАЗа", и открыл заднюю дверь, и уложил на сиденье, и захлопнул дверь, и сел за руль, и завёл мотор. Тарасов в "Калине" стоял позади, ждал. Громов посмотрел в зеркало. Кивнул ему. Тарасов поехал вперед.
  
  "УАЗ" тронулся. Носов лежал на заднем сиденье. Голова гудела. В глазах двоилось. Во рту было солоно. Рука лежала в кармане. Пальцы сжимали пуговицу. Маленькую. Пластиковую. Тёмно-синюю. Тёплую. И покалывание на запястье не прекращалось. И нитка не обрывалась. И Татьяна была жива. Пока жива. И это было всё, что у него было. Одна пуговица.
  
  Громов гнал. Трасса мелькала за окном. Сосны. Поля. Небо. Солнце, которое прорвалось сквозь тучи. И Носов лежал, и смотрел в потолок "УАЗа", и думал о том, что Татьяна в машине. И что он должен ей помочь. Сегодня. Сейчас.
  
  ## Глава 10. "Иглы"
  
  Дача стояла в лесу, в километре от ближайшей деревни, за двумя рядами сосен и забором из профналиста, выкрашенным в цвет мокрой хвои, и выглядела безжизненно, аккуратно, без следов того, что кто-то когда-либо жил здесь по-настоящему. Одноэтажная, деревянная, с облупившейся краской на наличниках и ржавой трубой на крыше, с покосившимся крыльцом и заросшим крапивой палисадником, в котором кто-то когда-то, может быть, сажал цветы, но давно перестал, и крапива победила, и росла теперь по пояс, тёмная, жирная, равнодушная. Обычная дача. Чуть более неухоженная, чем соседние. Ничего такого, на что обратил бы внимание случайный грибник или сосед с участка через дорогу.
  
  Шаров загнал "Форд" в сарай. Заглушил мотор. Вышел. Открыл заднюю дверь. Татьяна лежала на сиденье, неподвижная, с закрытыми глазами.
  
  - Неси, - сказала Светлана. Она вышла из машины первой, с плетёной сумкой на плече, и уже стояла у входа в дом, и ключ в её руке блестел на вечернем солнце, и голос её был ровным, деловым, как голос человека, который пришёл на работу и собирается работать.
  
  Шаров взял Татьяну на руки. Она была лёгкой. Худой. Шестнадцать лет. Кроссовки болтались. Голова лежала на его плече. Волосы пахли шампунем - чем-то цветочным, дешёвым, из тех, что продаются в пластиковых бутылках в супермаркетах. И Шаров нёс её к дому и думал о том, что тридцать лет назад другая девочка упала на асфальт во дворе-колодце на Лиговском проспекте. Сама упала. Нагнулась завязать шнурки и упала. И он, Илья Шаров, тогда тоже был рядом.
  
  Внутри дома было светло - июль, без двадцати шесть вечера, солнце ещё стояло высоко и било в окна с западной стороны, и свет этот был тёплым, густым, золотистым, и ложился на дощатый пол ровными полосами, и в этих полосах плясала пыль, и пахло старым деревом, и чем-то сладковатым, как пахнет смола, если её нагреть, и дом был обычным - стол, четыре стула, продавленный диван у стены, телевизор, накрытый газетой, холодильник в углу, гудящий ровно, и ничего в этом доме не говорило о том, что совсем скоро здесь будут убивать шестнадцатилетнюю девочку.
  
  Светлана подошла к окну. Положила ладонь на раму. Закрыла глаза. И Носов, будь он здесь, почувствовал бы то, что чувствовал всегда, когда кто-то ставил контур, - лёгкое изменение давления, как перед грозой, только без грома, без молнии, без дождя. Купол. Энергетический купол. Для того, чтобы никто не нашёл. Чтобы ни один маг, ни один сенс, ни один прибор не смог засечь этот дом, эту поляну, этих людей внутри. Шапка-невидимка и китайская стена одновременно - снаружи дом не существует для тех, кто ищет, и не позволяет пробить тем, кто хочет войти.
  
  - Купол стоит, - сказала Светлана, открывая глаза. - Часа на три. Может, на четыре. Хватит.
  
  Она повернулась к Шарову. Посмотрела на Татьяну, которую он положил на пол, на тонкий матрас, расстеленный у дальней стены. Девочка лежала неподвижно. Глаза закрыты. Дыхание ровное. Живая. Пока живая.
  
  - Раздень, - сказала Светлана.
  
  Шаров молчал. Он смотрел на Татьяну. На её тёмные волосы, рассыпавшиеся по матрасу. На её закрытые глаза. И думал о том, что тридцать лет назад он стоял во дворе-колодце и смотрел, как другая девочка падает. И не сделал ничего. А сейчас - делает. И что делать это - хуже. Но что делать вместо этого - неизвестно.
  
  - Раздень, - повторила Светлана. Голос был ровным. Без нетерпения. Без раздражения. Просто ровным. Как у человека, который говорит то, что должно быть сказано, и ждёт, пока это будет сделано.
  
  Шаров расстегнул куртку Татьяны. Снял её. Под курткой была футболка - тёмная, с пятном на манжете. Он снял футболку. Снял джинсы. Оставил нижнее бельё - белый лифчик и белые трусики, кокетливые, открывавшие ягодицы. Татьяна лежала на матрасе, раздетая до белья, и её тело было худым, подростковым, с торчащими ключицами и тем загаром, который бывает у тех, кто проводит лето на улице, а не в городе.
  
  Светлана подошла. Присела на корточки рядом с Татьяной. Её жёлтые, выцветшие глаза смотрели на тело девочки - не с оценкой, не с жалостью, а с тем вниманием, с которым смотрят на шахматную доску, перед тем как сделать ход. Её сухие пальцы коснулись кожи Татьяны - легко, мимолётно, как касаются поверхности, чтобы проверить, настоящая ли она.
  
  - Три узла, - сказала Светлана. Не Шарову. Себе. Констатация. Как человек, который проверяет список перед работой. - Солнечное сплетение. Грудина. Основание шеи. Три канала. Три двери. Три иглы.
  
  Она достала портсигар из плетёной сумки. Открыла. Три иглы лежали на тёмном бархате. Тонкие. Тёмные. Не длиннее спички. И от них шёл холод - не температурой, а присутствием, как идёт присутствие от того, что сделано не из металла, а из чего-то другого, из чего-то, чего нет в этом мире.
  
  Светлана взяла первую иглу. И вонзила её. В солнечное сплетение - в центр живота, чуть выше пупка, сквозь кожу, в тот узел, который держит жизнь в теле. Игла вошла легко. Как входит игла в воск. Без крови. Без сопротивления. Просто вошла. И осталась. И Татьяна не дёрнулась. Не вскрикнула. Не открыла глаза. Просто её дыхание изменилось - стало тише, медленнее, как дыхание человека, который засыпает не потому, что хочет, а потому, что кто-то сказал ему заснуть.
  
  Вторая игла - в грудину. В центр груди, на уровне сердца, сквозь кожу. Игла вошла так же легко. Так же тихо. Без крови. Без крика. И дыхание Татьяны стало ещё тише. Ещё медленнее. И цвет её кожи начал меняться - не резко, не заметно, а постепенно, как меняется цвет неба перед закатом, из тёплого в серый, из серого в бледный, из бледного в тот, который бывает у тех, кто живёт на последнем вздохе.
  
  Третья игла - в основание шеи. В ямку между ключицами. Игла вошла. И осталась. И Татьяна дышала. Едва. Еле. Как дышат те, кто уже не дышит, но ещё не умер.
  
  Светлана встала. Посмотрела на свою работу. Посмотрела на три иглы, торчащие из тела шестнадцатилетней девочки в белом белье. И сказала:
  
  - Час. Может, полтора. Зависит от того, сколько в ней жизни. А в ней много. - Она повернулась к Шарову. - Сиди с ней. Смотри. Если дыхание станет совсем редким - скажи. Я на кухню. Готовить пентакль. На всякий случай. От возможных преследователей.
  
  - Понял, - сказал Шаров.
  
  Светлана взяла плетёную сумку и ушла на кухню. Её шаги затихли за стеной. И Шаров остался один. С Татьяной. С тремя иглами. С тишиной, в которой было слышно только дыхание девочки - медленное, редкое, как тиканье часов, которые вот-вот остановятся. И солнце било в окно. И полосы света лежали на полу. И пыль плясала в этих полосах. И всё было обычным. И ничего не было обычным.
  
  Он сел на пол. Рядом с матрасом. Посмотрел на Татьяну. На её закрытые глаза. На три иглы. На белое бельё, в котором она лежала. И думал о том, что тридцать лет назад Надя Грушева лежала на асфальте во дворе-колодце. С косичкой. С шнурками. И он стоял рядом. И смотрел. И не сделал ничего. А сейчас сидит рядом. И смотрит. И снова ничего не делает. И не знает, что делать.
  
  ---
  
  Громов вёл "УАЗ" по грунтовке, которая петляла между соснами и становилась всё уже, и Тарасов в "Калине" ехал следом, и Белова сидела рядом с Тарасовым и держала в руках планшет, а Носов лежал на заднем сиденье "УАЗа", с гудящей головой, и рука его лежала в кармане, и пальцы сжимали пуговицу. Маленькую. Пластиковую. Тёмно-синюю. Тёплую.
  
  - Крамаровский на связи, - сказал Громов в рацию. Голос был хриплым. Быстрым. - Анатолий Петрович, мы не можем их найти. Носов ранен в голову, но жив.
  
  Пауза. Потом голос Крамаровского - тяжёлый, ровный, без паники:
  
  - Носов. Слышишь меня?
  
  Носов открыл глаза. Посмотрел в потолок "УАЗа". Голова гудела. В глазах двоилось. Во рту было сухо. Но он слышал.
  
  - Слышу, - сказал он тихо, сдавленно.
  
  - Мне нужно место, - сказал Крамаровский. - Точное. Не примерное. Не направление. Место. Ты можешь его дать?
  
  Носов молчал. Он думал о том, что Татьяна в руках врагов. И что у них в запасе час. Не больше. И что время идёт.
  
  - Носов, - сказал Крамаровский. Голос его стал жёстче. - Мне нужно место. Сейчас. Ты знаешь, что делать. Громов сказал, что ее пуговица у тебя. Используй её. Введи себя в транс. Найди её. Мне нужны координаты. Не направление. Точные координаты.
  
  Носов закрыл глаза. Рука в кармане сжала пуговицу крепче. Маленькую. Пластиковую. Тёмно-синюю. Тёплую. И покалывание на запястье усилилось - не жаром, а лёгким, ровным гулом, как гудит струна, когда её трогают. И Носов подумал о том, что пуговица помнит хозяйку. Что нитка между ними не оборвалась. Что пока пуговица тёплая - Татьяна жива. И что жива - значит можно найти.
  
  Он ввёл себя в транс. Не полностью. Не глубоко. На треть. На ту глубину, которая позволяет видеть, но не позволяет потеряться. И в этом трансе он увидел не картинку. Не карту. Не координаты. Он увидел нитку. Тонкую. Тёмно-синюю. Которая тянулась от пуговицы в его кармане куда-то вперёд. В лес. В сосны. В ту сторону, куда уехал "Форд". И нитка была тёплой. И нитка была живой. И нитка вела.
  
  - Вправо, - сказал Носов. Голос его был тихим, сдавленным, но ровным. - На развилке - вправо. Грунтовка. Два километра. Потом ещё вправо. И ещё полкилометра. Дом. В лесу. За соснами. Я вижу.
  
  - Уверен? - спросил Громов.
  
  - Уверен, - сказал Носов. - Пуговица ведёт. Она тёплая. Она жива.
  
  Громов нажал на газ. "УАЗ" рванул. Тарасов в "Калине" рванул за ним. И они ехали. По грунтовке. Вправо. Два километра. Ещё вправо. Полкилометра. И Носов лежал на заднем сиденье и держал пуговицу в кармане и видел нитку и думал о том, что Татьяна жива. Пока жива. И что пока пуговица тёплая - она жива. И что это всё, что у него есть. Одна пуговица. Одна нитка. Одно покалывание на запястье.
  
  ---
  
  Они увидели дом через двадцать три минуты.
  
  Не сразу. Сначала Громов почувствовал - как Семак описывал подобное когда-то: "будто идёшь по дороге и вдруг дорога кончается, хотя ты видишь, что она продолжается". Воздух стал другим. Плотнее. Гуще. Как вода. Как кисель. И Громов остановил машину. Вышел. Посмотрел вперёд. И увидел дом. И не увидел. Потому что дом был и не был одновременно. Он стоял там, за соснами, за забором, с облупившейся краской и ржавой трубой, и одновременно его не было. Как картинка, на которую смотришь одним глазом и не видишь, а смотришь другим - и видишь.
  
  - Энергетический купол, - сказал Громов в рацию. - Вижу дом. Купол стоит. Плотный.
  
  - Пробуй взломать, - сказал Крамаровский.
  
  Громов подошёл. Остановился в трёх метрах от забора. Протянул руку. И рука уперлась. Не в дерево. Не в металл. В воздух. В плотный, густой, неподатливый воздух, который держал и не пускал, как держит вода того, кто пытается нырнуть без воздуха в лёгких.
  
  - Не проходит, - сказал Громов натужно. - Стена. Плотная. Не пробиваю.
  
  - Тарасов. Правая сторона.
  
  Тарасов подошёл с правой стороны. Упёрся. Воздух не пустил.
  
  - То же самое. Не пробиваю.
  
  - Белова. Задняя стена.
  
  Белова обошла дом сзади. Упёрлась. Воздух не пустил.
  
  - Задняя стена та же. Не пробиваю.
  
  Тишина. Рация шипела. Крамаровский молчал. Подошедший Семак, стоя около дома, молчал. А Носов лежал на заднем сиденье "УАЗа" и слушал. И думал о том, что Татьяна в доме. И что время идёт. И что стена не пускает. И что никто не может войти. А у них максимум час. И что время идёт.
  
  ---
  
  В доме Шаров сидел на полу. Рядом с матрасом. Рядом с Татьяной. Рядом с тремя иглами. Он смотрел на её лицо. На её закрытые глаза. На её губы, которые чуть шевелились - не от слов, а от дыхания, которое становилось всё медленнее, всё тише, как дыхание часов, которые вот-вот остановятся. И солнце било в окно. И полосы света лежали на полу. И пыль плясала в этих полосах. И всё было тихим. И всё было ровным. И всё было кончено.
  
  И в этот момент он услышал. Не ушами. Чутьём. Тем самым, которое тридцать лет работы экстрасенсом дали ему. Удар. Снаружи. В стену. Не один. Три. С трёх сторон. Не кулаком. Не ногой. Чем-то другим. Чем-то, что давит и не может продавить.
  
  Штурм.
  
  Шаров встал. Подошёл к окну. Сквозь стекло было видно. Снаружи, в трёх метрах от дома, стояли люди. Трое мужчин. Одна женщина. Они давили на воздух. На стену. На купол. И не могли войти. А за ними, в двадцати метрах, стоял "УАЗ". А рядом с "УАЗом", привалившись спиной к колесу, сидел Носов - бледный, с забинтованной головой, с той особенной неподвижностью, которая бывает у людей, получивших удар и ещё не пришедших в себя полностью. Он не стоял. Не давил на стену. Просто сидел, закрыв глаза, и его губы чуть шевелились - не слова, не заклинание, а что-то другое, что-то, что помогало остальным, направляло их усилия, как направляет воду тот, кто стоит у шлюза и не может сдвинуть заслонку сам, но может подсказать тем, кто может, куда давить. Шаров видел его. Даже скорее чутьём экстрасенса. Знал, что он там. Знал, что Носов ранен. И знал, что даже раненый, даже оглушённый, Носов не уйдёт, не ляжет, не закроет глаза полностью, потому что это было не в его природе - уходить, когда кто-то другой нуждается в том, чтобы кто-то был рядом.
  
  Шаров смотрел на них. И думал о том, что они не войдут. Что купол Светланы не пробить. Что у них нет времени. Что у Татьяны нет времени. Что у него нет времени. Что у всех нет времени. И что время идёт.
  
  Он повернулся к Татьяне. Посмотрел на неё. На три иглы. На её медленное дыхание. И подумал о Наде. О семнадцатилетней Наде с косичкой и шнурками, которая нагнулась и упала. И не встала. И о том, что тридцать лет он нёс это в себе. И о том, что Надя сказала ему там, по ту сторону: "Прощения не будет". И о том, что прощения нет. И о том, что если прощения нет, то что же есть.
  
  И он понял.
  
  Не прощение. Не искупление. Даже не доброе дело. Козырь. Единственный козырь, который у него может появиться. Единственный, который он может положить на стол. Не для себя. Для той стороны. Для светлой. Для той, где Надя стала змейкой из хрусталя и сказала: "Хорошо, что обозначился". Для того момента, где тёмные придут за ним, когда узнают, что он сделал. Наверняка придут. Обязательно придут. Потому что предательство не прощается. Ни там. Ни здесь. Нигде.
  
  Шаров присел на корточки рядом с Татьяной. Посмотрел на её лицо. На её закрытые глаза. И подумал о том, что ему шестьдесят три. И о том, что ей шестнадцать. И о том, что тридцать лет назад он помог убить одну. И о том, что сейчас может спасти другую. И о том, что спасти - значит получить этот козырь. И о том, что тогда светлая сторона его потом защитит. Хоть как-то. Даже сначала наказав.
  
  Он положил ладонь на лоб Татьяны. Не на иглы. На лоб. На тёплую, живую кожу. И закрыл глаза. И начал отдавать.
  
  Не магию. Не заклинание. Не слово. Силу. Ту самую, которую тёмные влили в него тридцать лет назад. Ту самую, которая делала его неуязвимым для обычного оружия. Ту самую, которая позволяла ему переходить между мирами. Ту самую, которая была его даром и его проклятием одновременно. Он отдавал её. Не всю. Но очень много. Достаточно, чтобы девочка очнулась. Достаточно, чтобы она смогла. Достаточно, чтобы нитка не оборвалась.
  
  Татьяна дёрнулась. Её глаза открылись. Не сразу. Не резко. Просто открылись, как открываются глаза у человека, который просыпается не потому, что хочет, а потому, что кто-то сказал ему проснуться. И она увидела потолок. Деревянный. Тёмный. С трещинами. И солнце в окне. И пыль в полосах света. И она не поняла, где она. И она не поняла, что с ней. И она увидела три иглы. Торчащие из её тела. Сквозь белое бельё. И она не закричала. Не заплакала. Просто посмотрела на них. И на Шарова. И на его руку на её лбу. И на его глаза, в которых было то, чего она не могла прочитать.
  
  - Вытащи, - сказал Шаров. Не вслух. Мысленно. Тем самым усилием, которым он тридцать лет переходил между мирами. - Вытащи сама. Все три. Сейчас.
  
  Татьяна смотрела на него. Долго. Секунду. Две. Три. И не понимала. И понимала одновременно. И рука её потянулась к первой игле. К той, что в солнечном сплетении. Пальцы сомкнулись на тонком, холодном металле. И она потянула.
  
  Игла вышла. Легко. Как входит и выходит игла из воска. Без крови. Без боли. Просто вышла. И Татьяна потянулась ко второй. К грудине. К центру груди. Пальцы сомкнулись. Потянула. Игла вышла. И Татьяна потянулась к третьей. К основанию шеи. К ямке между ключицами. Пальцы сомкнулись. Потянула. Игла вышла.
  
  И на кухне немедленно упала Светлана.
  
  Не вскрикнула. Не застонала. Не дёрнулась. Просто упала. Как падает мешок, из которого вытряхнули всё, что в нём было. Её тело лежало на полу кухни, рядом со столом, на котором лежал почти готовый пентакль, и её жёлтые глаза смотрели в потолок, и не видели, и дыхания уже не было, и жизни тоже, и принцип сообщающихся сосудов сработал в данном случае так, как работают подобные магические артефакты, - тот, кто вонзил, умирает, когда тот, в кого вонзили, вытаскивает это.
  
  Шаров встал. Посмотрел на Татьяну, которая сидела на матрасе, в белом белье, с тремя иглами в руках, и не понимала, где она, и не понимала, что с ней. И пошёл на кухню. За пентаклем. Потому что пентакль - это единственное, что может его спрятать от преследования. Единственное, что может его вывести из этого дома и не попасться.
  
  Он взял пентакль со стола. Посмотрел на тело Светланы на полу. На её жёлтые глаза, которые смотрели в потолок и не видели. И не сказал ничего. Не поклонился. Не закрыл ей глаза. Просто повернулся. И пошёл к чёрному ходу. И вышел. В лес. В сосны. В вечерний свет, который был ещё тёплым, ещё золотистым, ещё летним. И исчез.
  
  Татьяна осталась одна. В доме. С тремя иглами в руках. С мёртвой старухой на кухне. С окнами, в которые било солнце. С дверью, которая была заперта снаружи. И она не понимала. И она боялась. Но она встала. В белом белье. Босая. Она бросила иглы на пол. И пошла к двери. И дёрнула ручку. Заперто. И она дёрнула ещё раз. И ещё. И дверь не поддавалась. И тогда она сделала то, что не понимала, как делает. Она ударила. Не в дверь. В стену. В воздух. В тот купол, который держал дом, как шапка-невидимка и китайская стена одновременно. И купол лопнул. Не треснул. Не рассыпался. Лопнул. Как лопается мыльный пузырь, когда его касаются пальцем. И Татьяна выбежала. Во двор. В вечерний свет. В одном нижнем белье. И побежала. Не оглядываясь. Не останавливаясь. Не понимая, куда бежит. Просто бежала. Как бегут те, кого напугали, и кто не знает, от чего бежит, но знает, что нужно бежать.
  
  И она бежала прямо в объятия радостных, хоть и изможденных людей.
  
  Носов стоял у "УАЗа" и смотрел, как купол лопается. Как воздух становится обычным. Тёплым. Летним. Пахнущим соснами. И как из дома, из распахнутой двери, выбегает девочка. В нижнем белье. Босая. И бежит. Прямо на него. И он не успел ничего сказать. Не успел поднять рацию. Не успел крикнуть. Просто протянул руки. И Татьяна врезалась в него. Уткнулась лицом в его куртку. Обхватила руками. И задрожала. Не заплакала. Не закричала. Просто задрожала. Всем телом. Как дрожит человек, который только что понял, что жив.
  
  - Жива, - хрипло, сдавленно сказал подошедший Громов в рацию. - Жива. Выбежала сама. Купол лопнул. Она здесь. У нас.
  
  Пауза. Потом голос Крамаровского - тяжёлый, ровный:
  
  - Принял. Держи её. Дай успокоительное.
  
  Громов положил рацию. Посмотрел на Татьяну, которая дрожала в его руках. На её белые плечи. На её босые ноги, в которых торчали сосновые иголки. И сказал тихо, не в рацию, а ей:
  
  - Всё. Всё хорошо. Ты дома. Почти дома.
  
  Татьяна не ответила. Просто дрожала. И не понимала, где она. И не понимала, что с ней. И не понимала, почему она в лесу. В одном белье. Босая. И почему этот широкоплечий человек держит её. И почему всё кончено.
  
  Громов поднял голову. Посмотрел на дом. На распахнутую дверь. На окно, в котором било вечернее солнце. И сказал Тарасову:
  
  - Иди. Проверь. Осторожно. Купола нет. Стены нет. Теперь это просто дом.
  
  Тарасов кивнул. Пошёл к дому. Вошёл. Через три минуты вышел. Посмотрел на Громова. Посмотрел на Татьяну. И сказал:
  
  - Старуха на кухне. Мёртвая. Шарова нет. Никого больше нет. Только ее тело.
  
  Громов кивнул. Посмотрел на рацию. Нажал кнопку.
  
  - Крамаровский. В доме тело Светланы. Шарова нигде нет. Никого больше нет. Девочку везем назад.
  
  Пауза. Потом голос Крамаровского:
  
  - Принял. Тело - оставим так, пусть полиция разбирается. Уверен, они констатируют естественную смерть. Только все следы наших надо будет стереть. Девочку и Носова привезешь ко мне. Всех остальных - на поиск. Шаров не мог уйти далеко. Думаю, он использовал какую-то магию. Но он изможден. Он отдал ей все силы. Он очень слаб. Ищите. Пусть остальные идут в лес. Есть шансы поймать его.
  
  Громов выключил рацию. Посмотрел на Татьяну. На её босые ноги. На её белые плечи. И подумал о том, что солнце садится. Что июль. Что вечер. Что светло ещё. И что всё кончено. И что всё только начинается. И что между этими двумя "всё" лежит целая жизнь. И нитка, которая не оборвалась.
  
  Пока.
  
  ## Глава 11. "Логово"
  
  Смерть Светланы оформили за три дня.
  
  Отдел занимался поисками Кощея, поэтому тело семидесятидвухлетней женщины, найденное на полу кухни в дачном посёлке Раменского района, без следов насилия, без крови, без синяков, с остановившимся сердцем и лицом, на котором застыло выражение лёгкого удивления, не требовало какого-то долгого оформления. Звонок в МЧС был анонимным - "бдительный сосед", который позвонил с одноразовой сим-карты и сказал, что из заброшенной даче на третьей линии пахнет газом, и что дверь приоткрыта, и что он беспокоится, мало ли, вдруг там кто-то есть, вдруг утечка, вдруг взрыв. МЧС приехало через сорок минут. Дверь была открыта - не настежь, а приоткрыта, на ширину ладони, как оставляют дверь те, кто вышел на минуту и не собирается задерживаться. Газом, однако, не пахло. Только на полу кухни, рядом со столом, лежала Светлана. Мёртвая. С открытыми глазами. С жёлтыми, выцветшими глазами, которые смотрели в потолок и не видели. Фельдшер МЧС осмотрел тело, записал в карточку "острая сердечная недостаточность, обширный инфаркт миокарда", вызвал полицию для протокола, и никто не стал спрашивать, почему женщина семьдесят двух лет без документов оказалась одна на даче, кем она приходится владельцу и почему на кухонном столе остались оплывшие следы чёрных свечей.
  
  Никто не стал спрашивать. Потому что спрашивать - значит копать. А копать было незачем.
  
  Шарова не нашли.
  
  Ни в тот вечер, когда Громов и Тарасов прочёсывали лес в радиусе трёх километров от дачи, ни на следующий день, когда Крамаровский поднял всех, кого можно было поднять, и разослал ориентировки по всем постам, ни через неделю, когда Семак, сидя в своей лаборатории на четвёртом подземном уровне, с трубкой в зубах и перстнями на пальцах, пытался запеленговать Шарова по остаточному энергоинформационному следу и не мог, потому что следа не было. Пентакль. Тот самый, который Шаров забрал со стола на кухне. Тот самый, который Светлана не успела закончить, но который уже работал, потому что основная "конструкция" пентакля была уже готова. И Шаров своим уровнем сенса сам усилил его мощь. И пентакль закрыл его. Полностью. Абсолютно. Как закрывается дверь, за которой нет никого. Как закрывается книга, в которой больше нет слов.
  
  - Пусто, - сказал Семак, снимая очки и протирая их полой куртки. Он сидел за столом в лаборатории, перед ним лежали три листа с расчётами, и все три были перечёркнуты. - Я его не вижу. Он использовал защитный пентакль, похоже.
  
  Крамаровский кивнул. Медленно. Задумчиво. И сказал то, что все в комнате уже знали, но что нужно было произнести вслух, чтобы оно стало фактом, а не догадкой:
  
  - Шаров ушёл. Мы его потеряли. Пока - потеряли.
  
  ---
  
  Разнос состоялся на третий день.
  
  Не в кабинете. Не в лаборатории. В коридоре, на третьем подземном уровне, у окна, за которым не было неба, а была стена, и Носов стоял у этой стены, в куртке, с забинтованной головой, и смотрел на Крамаровского, и Крамаровский смотрел на него, и между ними было два метра и двадцать лет службы, и двадцать лет - это не расстояние, но в этот момент оно ощущалось как расстояние.
  
  - Ты сел в машину, - сказал Крамаровский. Голос был тихим. Не громким. Не злым. Тихим. И это было хуже, чем если бы он кричал. Потому что крик - это эмоция, а тихий голос - это решение. - Я сказал тебе: в машину не садишься. Ни при каких обстоятельствах. Ты сказал: понял. Ты повторил: ни при каких обстоятельствах. И ты всё равно сел.
  
  Носов молчал. Он смотрел на Крамаровского. На его тяжёлые пальцы, сжатые в кулаки. На чёлку, падающую на лоб. На тёмные глаза, в которых не было злости. Было что-то другое. Что-то, что Носов не мог назвать. Не разочарование. Не обида. Что-то тяжелее. Что-то, что бывает у человека, который доверил другому то, что нельзя доверять, и тот не удержал.
  
  - Я знаю, - сказал Носов.
  
  - Знаешь, - повторил Крамаровский. - И что ты знал, когда садился? Что Светлана рядом. Что она тебя подозревает. Ты знал всё это. И сел. Почему?
  
  Носов молчал. Долго. Три секунды. Пять. Семь. И думал о том, что сказать правду - значит признать, что он испугался. Не Светланы. Не Шарова. А того, что если он не сядет, легенда рухнет. И что если легенда рухнет, всё рухнет. И что он сел не потому, что хотел. А потому, что не мог не сесть. И что это тем не менее было не оправдание.
  
  - Легенда, - сказал Носов. - Если бы я не сел, Светлана бы заподозрила. Отказ выглядел бы странно. Она и так была насторожена. Я решил, что убедительность важнее приказа.
  
  - Ты решил, - сказал Крамаровский. Тихо. Ровно. Как человек, который повторяет чужие слова, чтобы убедиться, что услышал правильно. - Ты решил. Не я. Не отдел. Не план. Ты. Один. На месте. За три секунды. И это решение едва не стоило Татьяне жизни.
  
  Носов молчал. Он знал это. Знал с того момента, как Светлана вытолкнула его из машины на трассу. Знал с того момента, как он лежал на асфальте и смотрел на небо и думал о том, что Татьяна в машине. И что он не может ничего сделать. И что это его вина.
  
  - Я понимаю, - сказал Носов.
  
  - Понимаешь, - сказал Крамаровский. - Хорошо. Тогда слушай. Ты остаёшься при Татьяне. Она сейчас в санатории. Телохранителем. Да-да, телохранителем. Сидишь в коридоре у двери. Смотришь, кто входит. Смотришь, кто выходит. Ясно?
  
  - Ясно, - сказал Носов.
  
  Крамаровский помолчал. Посмотрел на него. Долго. Внимательно. С тем выражением, которое бывает у человека, который хочет сказать ещё что-то, но не говорит, потому что-то, что он хочет сказать, не изменит того, что уже случилось.
  
  - Иди, - выдохнул Крамаровский. - Завтра в восемь заступаешь на новый участок работы. Санаторий "Сосновый бор". Татьяна там. Семак поставил на неё контур на всякий случай. Киреев мониторит дистанционно. Ты - при ней. Смена двенадцать часов. Ты и Тарасов. По очереди.
  
  Носов кивнул. Повернулся. Пошёл по коридору. Уже у лифта остановился. Обернулся. Посмотрел на Крамаровского, который всё ещё стоял у окна, у стены, за которой не было неба.
  
  - Товарищ полковник.
  
  - Что?
  
  - Она сама проломила купол Светланы изнутри.
  
  Крамаровский помолчал. Потом сказал будничным тоном:
  
  - Значит, она мастер. Иди.
  
  Носов вошёл в лифт. Двери закрылись. И он ехал вверх, на первый уровень, к выходу, к Москве, к июлю, к вечеру, к той жизни, которая была его, и не была, и не было времени для отдыха.
  
  ---
  
  Кровная расписка сработала через одиннадцать дней.
  
  Носов не видел этого. Носов сидел в санатории "Сосновый бор", в коридоре на втором этаже, у комнаты Татьяны, и читал книгу - не потому, что хотел читать, а потому, что нужно было сидеть, и сидеть молча, и не беспокоить девочку-подростка.
  
  В штабе, на четвёртом подземном уровне, Семак сидел за столом, перед ним на экране компьютера отображалась карта страны, специализированная, работающая в поисках Кощея. Он оживлённо сказал Крамаровскому, стоявшему за его спиной:
  
  - Он двигается. Кощей. Не быстро. Но уверенно. Кровная метка тянется. Как нитка за иголкой. Он думает, что ушёл. Что его не видно. Что расписка работает только в одну сторону. Но кровь помнит не только того, кто её пролил, но и того, кто её забрал. И я вижу его. Не лицо. Не тело. Энергетическое направление. Север. Северо-восток.
  
  - Что там находится? - спросил Крамаровский.
  
  - Я навёл справки. Это законсервированная база, - вмешался в разговор Ватников. - Геодезическая, заброшенная много лет. Тридцать километров к юго-западу от Троицко-Печорска. Скорее всего, он там и обитает. След ведёт туда.
  
  - Готовь группу, - после некоторого раздумья сказал Крамаровский. - Всех, кроме Тарасова. Мы с Ватниковым тоже будем участвовать. Вылетаем завтра.
  
  - А Носов?
  
  - Носов при Татьяне, - сказал Крамаровский. - Я сказал ему: телохранитель. Он и Тарасов остаются при девочке.
  
  Семак кивнул. Затянулся трубкой. Выпустил струю дыма, которая потянулась к вентиляции. И сказал:
  
  - Кощея нельзя убить. Ты знаешь это. Я знаю это. Киреев знает это. Его смерть не здесь. Не в этом пространстве. Не в этом времени. Мы можем только спеленать его.
  
  - Спеленаем, - просто сказал Крамаровский.
  
  ---
  
  База стояла там же, где стояла пятьдесят лет назад, - в тридцати километрах от Троицко-Печорска, за двумя рядами берёз и просекой, которая заросла так, что стала похожа на туннель, и за ржавым шлагбаумом, на котором облупилась краска, и за будкой, в которой давно никто не сидел. Три строения. Барак. Склад. И то самое, двухэтажное, с заколоченными окнами на втором этаже и массивной стальной дверью на первом.
  
  Крамаровский в куртке и чёрной водолазке стоял у шлагбаума и смотрел на базу. Рядом с ним - Ватников, в новом камуфляжном костюме цвета хаки, с седыми волосами, скрытыми под беретом, и светлыми голубыми глазами, изучавшими объект с тем выражением, которое бывает у человека, который видит то, что не хочет видеть, но что нужно видеть. За ними - Громов, Белова, Гуров, группа сотрудников "на подхвате". Семак меланхолично курил трубку, стоя у дерева. Киреев сидел на принесённом им из багажника машины складном стуле, с ноутбуком на коленях, и его пальцы лежали на клавиатуре, не двигаясь.
  
  - Он там? - спросил Крамаровский.
  
  - Там, - сказал Семак. - Кровь ведёт внутрь. Первое строение. Подвал. Он внизу.
  
  - Сколько входов?
  
  - Один, основной. Ещё - чёрный ход, позади здания. Третий - люк из помещения на первом этаже, но он заварен. Я чувствую это.
  
  Крамаровский кивнул. Посмотрел на группу.
  
  - Вниз идут Громов, Гуров, Семак, - сказал он. - Ватников координирует на месте. Белова - на подхвате у входа. Остальные - периметр.
  
  Громов кивнул. Гуров кивнул. Семак затушил трубку, сунул её в карман куртки, и перстни на его пальцах блеснули в солнечном свете.
  
  Они подошли к строению. Остановились у двери. Массивной. Стальной. С тем налётом ржавчины, который появляется на металле, не знавшем краски. Крамаровский поднял руку. Постучал. Три удара. С равными промежутками. Не как пароль. Как требование. Как стучат те, кто пришёл не договариваться, а брать.
  Тишина. Потом звук - не скрежет, не лязг, а что-то среднее, как будто внутри здания кто-то сдвинул с места что-то тяжёлое, что давно не двигали, и это тяжёлое скребло по бетону, оставляя борозду. Дверь дрогнула. Качнулась. Открылась на ширину ладони. И из щели потянуло холодом. Не зимним. Не сквозняком. Тем густым, плотным холодом, который бывает в погребах, в подземельях, в местах, куда не достаёт солнце и где воздух застаивается так надолго, что приобретает собственный запах, собственный вес, собственную температуру.
  Крамаровский не стал ждать приглашения. Он толкнул дверь плечом, и она открылась шире - достаточно, чтобы войти, согнув голову. И Крамаровский вошёл первым. За ним - Ватников. Далее - Громов, Гуров, Семак. Белова осталась у входа. Остальные - снаружи.
  
  Внутри было темно. Не полностью. Где-то в глубине, за поворотом коридора, горел свет - тусклый, желтоватый, как свет керосиновой лампы, и этот свет ложился на бетонные стены неровными пятнами, выхватывая из темноты то кусок ржавой трубы, то край стола, то спинку стула. И пахло пылью. И глиной. И чем-то сладковатым, как пахнет смола, если её нагреть.
  
  Лестница в подвал была узкой, бетонной, с перилами из ржавой арматуры. Крамаровский остановился у начала лестницы. Посмотрел вниз. В темноту. В тот тусклый, желтоватый свет, который шёл снизу.
  
  - Вниз, - сказал он. Громову. Гурову. Семаку. - Ватников - со мной. Координируешь отсюда.
  
  Громов кивнул. Гуров кивнул. Семак кивнул. И они спустились. Ступенька за ступенькой. В темноту. В холод. В тот густой, плотный воздух, который был не воздухом, а чем-то другим, чем-то, что имело вес и температуру и запах, и который становился гуще с каждой ступенькой.
  
  Ватников остался наверху. У начала лестницы. С рацией в руке. С распечаткой плана пленения, составленного Киреевым, в другой руке. И начал говорить:
  
  - Громов. Гуров. Семак. Подтвердите спуск.
  
  - Подтверждаю, - сказал Громов. Голос был хриплым. Эхо в подвале делало его глуше.
  
  - Подтверждаю, - сказал Гуров.
  
  - Подтверждаю, - сказал Семак.
  
  Кощей сидел за столом. В глубине подвала. В тёмном пальто не по погоде. С длинным, узким лицом. С глубоко посаженными глазами, цвет которых не смог бы определить никто в этом тусклом свете. Он сидел неподвижно, словно смирившись с ситуацией.
  
  - Вы пришли, - негромко сказал Кощей. Голос его был тихим, сухим, с той хрипотцой, которая бывает у людей, долго не говоривших вслух. - Я знал, что придёте. Я думал, что у меня больше времени. Оказалось - нет.
  
  - Встань, - сказал Громов.
  
  Кощей не встал. Посмотрел на Громова. Долго. Внимательно. С тем выражением, которое бывает у человека, который оценивает, и который уже оценил, и который решает, что да, годится, но что нужно проверить ещё раз.
  
  - Ты знаешь, что не можешь меня убить, - сказал Кощей. Ровно. Без угрозы. Без насмешки. Просто констатируя факт. - Моя смерть не здесь. Не в этом пространстве. Не в этом времени. Ты можешь меня заковать. Можешь замуровать. Можешь закопать. Но убить - нет. Никогда. Никто. Ни ты. Ни те, кто за тобой. Ни те, кто над тобой.
  
  - Знаю, - сказал Громов. - Поэтому мы не убивать пришли. Заковать. Встань.
  
  Кощей молчал. Долго. Смотрел на Громова. На Гурова, стоящего за его плечом. На Семака, который стоял у стены и смотрел на Кощея с тем выражением, которое бывает у человека, который видит то, что видел раньше, в книгах, в текстах, в тех самых гримуарах, которые он расшифровывал много лет. И думал о том, что они не знают, что Астарот уже знает об их визите. Что та сторона наверняка знает. Что с ним, Кощеем, что-то случилось. Что он не вышел на связь. Что он не ответил. Что он сидит здесь, в подвале, в темноте, и за ним пришли.
  
  - Встань, - повторил Громов требовательно.
  
  Кощей встал. Медленно. Плавно. С той неторопливостью, с которой встают те, кто знает, что вставать незачем, но что встать нужно, потому что не встать - значит признать, что ты слаб, а слабым Кощей казаться не хотел.
  
  Громов подошёл первым. С цепями. Тяжёлыми. Тёмными. С выгравированными на звеньях знаками - не рунами, даже не символами, а чем-то другим, чем-то, для чего у Крамаровского не было названия, но что он видел в старых книгах, в спецхране, в тех текстах, которые Киреев расшифровывал год за годом. Знаки эти сковывали силу подобных существ. Не только тело. А Силу. Ту самую, магическую, которая была в Кощее, и которая делала его тем, чем он был.
  
  Гуров стоял рядом. Держал вторую цепь. Семак стоял у стены, и его губы шевелились - не слова, не заклинание, а что-то другое, что-то, что держало контур, что-то, что не давало Кощею сделать то, что он мог сделать, если бы захотел.
  
  - Первая цепь, - сказал Ватников по рации. Голос был ровным. Протокольным. - Громов, накладывай.
  
  Громов надел первую цепь. На запястья. Кощей не сопротивлялся. Не дёрнулся. Не отступил. Просто стоял. И смотрел. И молчал.
  
  - Первая цепь наложена, - сказал Ватников. - Вторая. Гуров.
  
  Гуров надел вторую цепь. На лодыжки. Кощей стоял. Молчал. Смотрел.
  
  - Вторая цепь наложена, - сказал Ватников. - Третья. Громов.
  
  Громов надел третью цепь. На грудь. Кощей стоял. Молчал. Смотрел.
  
  - Третья цепь наложена, - сказал Ватников. - Четвёртая. Гуров. На шею.
  
  Гуров надел четвёртую цепь. На шею. Четыре цепи. Четыре замка. Четыре знака. И Кощей стоял. И молчал. И смотрел.
  
  И в этот момент он ударил.
  
  Не Громова. Не Гурова. Не Семака. Вверх. По лестнице. По тому, кто координировал. По тому, кто держал рацию и говорил: "Первая цепь наложена. Вторая цепь наложена. Третья цепь наложена". По тому, кто был ближе всех. По Ватникову.
  
  Удар был не физическим. Не кулаком, не ладонью, не словом. Удар был энергетическим, главным оружием Кощея, и который он нанёс, чтобы оставить след в пространстве, в энергоинформационном поле - чтобы сказать тем, кто по ту сторону: "Я здесь. Я пленён. Придите".
  
  Удар был холодным. Густым. Плотным. Как стена, которая падает на грудь. Как вода, которая входит в лёгкие. Как тишина, которая наступает после того, как кто-то сказал последнее слово.
  
  Наверху, у начала лестницы, Ватников дёрнулся. Даже не вскрикнул. Не застонал. Просто дёрнулся. Голова ударилась о стену. Тело осело. Рация выпала из руки и стукнулась об пол. Глаза закрылись. Дыхание остановилось.
  
  - Ватников! - крикнул Крамаровский. Не громко. Не тихо. Ровно. Как кричат, когда нужно, чтобы услышали.
  
  Громов услышал. Гуров услышал. Они бросили цепи. Побежали вверх. По лестнице. Ступенька за ступенькой. Подхватили Ватникова под руки. Громов - с одной стороны. Гуров - с другой. Потащили его к выходу. К двери. На воздух. На свет. На солнце.
  
  Крамаровский повернулся к лестнице. Посмотрел вниз. В темноту. В тот тусклый, желтоватый свет. Кощей стоял. В цепях. С четырьмя замками. С четырьмя магическими знаками. И смотрел на Крамаровского. И молчал. И в его глубоко посаженных глазах было то, что Крамаровский не мог прочитать. Не торжество. Не злость. Не страх. Что-то другое. Что-то, что бывает у тех, кто знает, что сейчас проиграл, но знает и то, что проигрыш в данную минуту - это не конец.
  
  Семак остался внизу. У стены. Смотрел на Кощея. И Кощей смотрел на Семака. И между ними было три метра и долгие годы работы, и годы - это не расстояние, но в этот момент оно ощущалось как расстояние.
  
  - Тебе никто не поможет, - ровным голосом сказал Крамаровский сверху. Тихо. Ровно. Как человек, который констатирует то, что уже случилось.
  
  - Посмотрим, - ответил Кощей.
  
  Крамаровский молчал. Долго. Смотрел на Кощея. На цепи. На знаки. На его длинное, узкое лицо. На его глубоко посаженные глаза. И думал о том, что Кощей, возможно, прав. Что освобождение Кощея может рано или поздно состояться.
  
  - Уходим, - приказал Крамаровский.
  
  Он вышел из строения. Ватников лежал на траве, недалеко от дверей. Громов и Гуров уложили его. Белова делала ему непрямой массаж сердца. Крамаровский подошёл. Присел на корточки. Посмотрел на коллегу. И подумал о том, что двадцать лет они работали вместе. Что двадцать лет Ватников говорил: "Риск управляемый". Что двадцать лет Ватников был тем, кто держал всё на своих плечах. И что теперь он лежит на траве. И не дышит. И неизвестно, оклемается ли.
  
  Ватников дёрнулся. Закашлялся. Открыл глаза. Посмотрел на Крамаровского. Посмотрел на небо. Посмотрел на солнце. И сказал:
  
  - Жив, - хрипло, сдавленно. - Жив.
  
  Крамаровский улыбнулся. Встал. Он не любил публично бурно выражать свои эмоции. Посмотрел на базу. На берёзы. На небо. На солнце, которое ещё стояло высоко, потому что был разгар июльского дня. И подумал о том, что Кощей временно нейтрализован. Вот так, буднично, но надёжно.
  
  Но где-то там, за барьером, демоны почувствовали энергетический всплеск. Почувствовали, что с Кощеем что-то случилось. Что он не вышел на связь.
  
  А пока Крамаровский удовлетворённо жевал кисловатую бруснику. Не всё было выполнено, как задумано, но в целом получилось неплохо.
  
  ## Глава 12. "Цена прощения"
  
  Валефор вышел из Карпат в четверг, в половине шестого утра, когда солнце ещё не взошло и туман лежал на склонах так густо, что деревья стояли в нём, как в молоке, и не было видно ни тропы, ни камней, ни того перевала, через который он прошёл, и который не значился ни на одной карте, потому что не был перевалом в том смысле, в каком люди понимают это слово, а был тем, что в старых книгах называли "тонким местом", и в котором граница между мирами была не стеной, а плёнкой, и плёнка эта дрожала, и дрожание это чувствовал каждый, кто подходил ближе чем на пятьдесят метров, и Валефор подошёл, и прошёл, и не почувствовал ничего, потому что для него это было так же обыденно, как для человека - открыть дверь в собственную кухню.
  
  Он вышел на трассу, ведущую в сторону Ивано-Франковска, и остановился у обочины, и стоял так, глядя на дорогу, на пустую, мокрую от росы ленту асфальта, и думал о том, что мир людей за долгие годы его отсутствия совершенно не изменился.
  
  Первую фуру он остановил через двадцать минут. Белый "Мерседес" с украинскими номерами, с рефрижераторной будкой и тем налётом дорожной пыли, который бывает у машин, прошедших не одну тысячу километров. За рулём сидел мужчина лет сорока пяти, в спортивном костюме и кепке, с лицом, обветренным и загорелым, и с теми руками, которые бывают у людей, проведших за рулём больше лет, чем дома. Валефор подошёл к водительской двери. Не постучал. Просто встал рядом. И водитель повернул голову. И посмотрел на Валефора. И что-то в этом взгляде было - не подозрение, не любопытство, а то самое, что бывает, когда человек видит кого-то, и не понимает, почему не может проехать мимо.
  
  - Куда? - спросил водитель. Голос был хриплым, сонным, с той интонацией, которая бывает у людей, не спавших ночь.
  
  - На юг, - сказал Валефор. Мягко. Тепло. С той улыбкой, которая бывает у людей, когда они видят старого знакомого и рады ему, но не хотят показывать, что рады. - Если не трудно.
  
  Водитель помолчал. Посмотрел на Валефора ещё раз. И что-то в его глазах изменилось - не резко, не заметно, а постепенно, как меняется выражение лица у человека, который вдруг вспоминает то, что забыл, и не понимает, почему забыл, и решает, что ладно, пусть будет.
  
  - До Херсона довезу, - сказал водитель. - Дальше сам. Мне в другую сторону.
  
  - Спасибо, - сказал Валефор. И сел. И они поехали. И водитель не спрашивал, кто он, и откуда, и зачем, и Валефор не отвечал, потому что отвечать было незачем, и спрашивать было незачем.
  
  В Херсоне Валефор вышел из фуры. Поблагодарил водителя. Кивнул. И пошёл к трассе. К той точке, где дорога уходила дальше на юг, к Перекопу, к той черте, которая на карте была линией, а на деле - шлагбаумом, и будкой, и пограничником в форме, который проверял документы и задавал вопросы, и которого нужно было пройти, и пройти нужно было так, чтобы не оставить следа, и не вызвать подозрения, и не сделать ничего такого, что потом, через день, через два, через неделю, кто-то мог бы вспомнить и сказать: "А был там один странный. Стоял. Смотрел. Прошёл. И я не помню, как он выглядел".
  
  Вторую фуру он остановил через пятнадцать минут. Старый "КАМАЗ" с крымскими номерами, с тентованным кузовом и тем звуком двигателя, который бывает у машин, прошедших не одну сотню тысяч километров и не собирающихся останавливаться. За рулём сидел мужчина лет шестидесяти, в тельняшке и кепке, с лицом, обветренным и загорелым до цвета кирпичной крошки, и с теми руками, которые бывают у людей, проведших за рулём всю жизнь и не собирающихся из-за него вылезать. Валефор подошёл к водительской двери. Не постучал. Просто встал рядом. И водитель повернул голову. И посмотрел на Валефора. И что-то в этом взгляде было - то самое, что бывает, когда человек видит кого-то, и не понимает, почему не может не взять этого попутчика к себе.
  
  - В Крым? - спросил Валефор.
  
  - В Симферополь, - сказал водитель. Посмотрел на него. - Садись, если не боишься тряски.
  
  - Не боюсь, - сказал Валефор. И всё было так, как с первым водителем - гипнозом Валефор владел превосходно.
  
  На границе, на пропускном пункте "Каланчак", Валефор вышел из фуры. Водитель показал документы пограничнику - обычная процедура, обычная очередь, обычный шлагбаум. Валефор стоял рядом. Не прятался. Не отводил глаза. Просто стоял. И пограничник посмотрел на него. И что-то в этом взгляде было. Не то, что бывает у людей. Не то, что бывает у тех, кто проверяет документы. Что-то другое. Что-то, что входит в голову и не выходит. И пограничник посмотрел на Валефора. Долго. Внимательно. И сказал:
  
  - Проходите.
  
  Не спросил документы. Не попросил паспорт. Не проверил визу. Просто сказал: "проходите". И Валефор прошёл. Через границу. Через шлагбаум. Через ту черту, которая на карте была линией, и ничего не изменилось, и всё изменилось, и он был в Крыму, и он был там, где нужно было быть, и всё было так, как должно было быть.
  
  В Симферополе он поймал частника. Старый "Жигуль", белый, с ржавчиной на крыльях и трещиной на лобовом стекле. За рулём сидел мужчина лет пятидесяти, в клетчатой рубашке и кепке. Валефор сел на заднее сиденье. Не спросил, можно ли. Просто сел. И сказал:
  
  - В Севастополь. Если не трудно.
  
  - В Севастополь - это далеко, - сказал водитель. Посмотрел в зеркало. Посмотрел на Валефора.
  
  - Я заплачу, - сказал Валефор. Голос был мягким. Тёплым. С той интонацией, которая бывает у людей, когда они не торгуются, потому что торговаться незачем.
  
  - Ладно, - сказал водитель. - Садись. Едем.
  
  Они ехали. Через степь. Через поля. Через те места, где Крым начинается не горами, а плоской, ровной землёй, и где небо высокое, и где ветер пахнет полынью и солью. И Валефор сидел на заднем сиденье и смотрел в окно, и думал о том, что мир людей красивый, и что это было нормально, и что красота не имеет значения, когда ты едешь делать то, что приказано.
  
  ---
  
  Шаров сидел в своем доме в Крыму.
  
  В маленьком, одноэтажном, белёном, с ставнями на окнах и виноградом, который обвивал крыльцо, и с тем запахом, который бывает в домах у моря, - солёным, тёплым, живым. Дом стоял на окраине микрорайона, за двумя рядами кипарисов и забором из дикого камня, и выглядел уголком затворника.
  
  Шаров сидел на веранде. В брезентовой панаме. Он сидел и смотрел на море. На серое, низкое небо. На волны, которые шли с запада и разбивались о берег, и не кончались, и не кончались, и не кончались. И думал о том, что ему шестьдесят три. И о том, что тридцать лет он нёс это. И о том, что Надя сказала: "Прощения не будет". И о том, что прощения нет. И о том, что все-таки кое-что есть.
  
  И он попытался. В третий раз за неделю. Сел на веранде. Закрыл глаза. Положил ладони на колени. И потянулся. Не вниз. Не в себя. Вверх. В ту сторону, где были светлые. Где была Надя. Где был тот мир, который он так искал. И потянулся, и потянулся, и потянулся, и упёрся. В стену. Не в дверь. Не в плёнку. В стену. Глухую. Плотную. Неподатливую. Как бетон. Как гранит. Как то, что не откроется, сколько ни стучи, сколько ни дави, сколько ни проси.
  
  Канал был закрыт.
  
  Полностью. Абсолютно. И не было ощущения, что временно. Как закрывается дверь, за которой нет никого. Как закрывается книга, в которой больше нет слов. И Шаров сидел с закрытыми глазами и чувствовал эту стену, и чувствовал, что за ней не хотят контакта, не хотят, чтобы он был, и что за ней его не примут, не защитят, и что стена - это всё.
  
  Он открыл глаза. Посмотрел на море. Посмотрел на волны. Посмотрел на кипарисы. И думал о том, что светлым он не нужен. Что светлые не простили его. Что светлые не защитят его. И что тёмные обязательно придут. И что тёмные не простят. И что его никто не защитит. Никакая магия.
  
  ---
  
  Валефор нашёл место жительства Шарова через два дня после своего появления в городе.
  
  Он стоял за забором из дикого камня и смотрел на дом. На веранду. На кипарисы. На виноград. И думал о том, что защитительный пентакль работает. Что пентакль закрывает. Что пентакль не пускает за черту, в дом. И что магическая защита требует другого подхода.
  
  Он не стал ломать пентакль, тратя силы и энергию. Он повернулся. Пошёл по улице. К тому месту, где стоял райотдел полиции - маленький, одноэтажный, белёный, с флагом на крыше и с тем запахом, который бывает в полицейских участках, - казённым, холодным, безжизненным.
  
  Валефор вошёл. Не торопясь. Не прячась. С той походкой, которая бывает у людей, пришедших по делу. По обычному, будничному, не имеющему отношения к магии и убийствам делу. Он подошёл к стойке. За стойкой сидела женщина лет сорока, в форме, с круглым лицом и тёмными волосами, и с тем выражением, которое бывает у людей, работающих в райотделе в Крыму в июле, когда жара, и посетителей мало, и всё медленно, и всё буднично.
  
  - Добрый день, - сказал Валефор. Мягко. Тепло. С той улыбкой, которая бывает у людей, пришедших по мелкому, незначительному делу. - Мне нужно продлить разрешение на ношение оружия. Карабин "Сайга". Срок выходит на следующей неделе.
  
  Женщина посмотрела на него. Посмотрела на его документы - он протянул паспорт, обычный, гражданина Российской Федерации. Женщина взяла паспорт. Открыла. Посмотрела. Записала что-то в журнал. И сказала:
  
  - Инспектор по разрешениям сегодня принимает до пяти. Кабинет триста один. Третий этаж. Подождите в коридоре.
  
  Женщина все это время смотрела на сувенирный календарик. Гипнозом Валефор владел хорошо.
  
  - Спасибо, - сказал Валефор. И пошёл. Не на третий этаж. В коридор. К той двери, за которой сидели те, кто носит кобуру. Кто носит форму. Кто носит пистолет. И кто не знает, что пистолет - это не оружие. А инструмент.
  
  Он нашёл его через двадцать минут. Молодой полицейский. Лет двадцати пяти. С круглым лицом и тёмными волосами. С пистолетом в кобуре на поясе. С той выправкой, которая бывает у людей, недавно окончивших академию и ещё не успевших забыть, зачем они пришли на службу. Он сидел за столом и писал что-то в журнал. Не торопясь. Не думая. Просто писал.
  
  Валефор сел на стул напротив. Посмотрел на полицейского. Долго. Внимательно. С тем выражением, которое бывает у человека, который читает книгу, и который уже прочитал последнюю страницу, и который знает, чем всё кончится, но всё равно читает, потому что читать - значит жить, и что жить - значит делать, и что делать - значит всё.
  
  - Добрый день, - сказал Валефор. Голос был мягким. Тёплым. - Как служба?
  
  - Нормально, - сказал полицейский. Посмотрел на Валефора. Посмотрел на его одежду. На его лицо. На его глаза. И что-то в этих глазах было. Не то, что бывает у людей. Не то, что бывает у тех, кто живёт. Что-то другое. Что-то, что бывает у тех, кто смотрит не на тебя, а сквозь тебя, и видит не то, что ты есть, а то, что ты будешь. - Вы кто? По какому вопросу?
  
  - По личному, - сказал Валефор. И достал из кармана обойму. Маленькую. Тёмную. С патронами, на которых были выгравированы знаки - магические символы, наделенные Силой и ломающие Силу. - Это тебе. Для одного человека. Который живет в доме за кипарисами. Я покажу. Он ходит в брезентовой панаме. Ты пойдёшь туда. Ты скажешь: "Документы". Он потянется за паспортом. Ты достанешь пистолет из кобуры. Ты стреляешь. В голову. Три раза. Потом стреляешь себе. В рот. Один раз.
  
  Полицейский смотрел на обойму. Долго. Внимательно. И не понимал. И понимал одновременно. И рука его потянулась к обойме. И взяла её. И пальцы сомкнулись на холодном металле. И он встал. И пошёл. Не потому, что хотел. А потому, что не мог не пойти. Потому что слова Валефора были не словами. А приказом. А приказ был даже не приказом. А тем, что входит в голову и не выходит. И что остаётся. И ты уже себе не принадлежишь.
  
  ***
  
  Валефор встал. Вышел из райотдела. Пошёл по улице. К тому месту, где труба, которая шла от водонапорной башни к частным домам в микрорайоне, уходила под землю. Он нашёл её через десять минут. Присел на корточки. Положил ладонь на землю. Не надавил. Не сломал. Просто положил. И труба лопнула. Не громко. Не с треском. Просто лопнула. Как лопается мыльный пузырь, когда его касаются пальцем. И вода перестала течь. И в доме за кипарисами, на веранде, Шаров, который сидел и смотрел на море, услышал, как в кране на кухне что-то булькнуло, и зашипело, и затихло, и понял, что воду отключили.
  
  ***
  
  Шаров ждал до вечера.
  
  Не потому, что надеялся, что вода вернётся. А потому, что выходить днём было неразумно. Днём город жил. Днём люди ходили. Днём полицейские ходили. Дома пентакль работал, и контур держал, и дом закрывал, и выходить за пределы контура - значит рисковать, а рисковать - значит ошибиться, а ошибка гибельна.
  
  Но вода не вернулась. К вечеру в кране не было даже того жалкого бульканья, которое бывает, когда в трубах остаётся еще что-то. Шаров встал. Посмотрел на кран. Посмотрел на море. Посмотрел на две пятилитровые канистры, которые стояли у стены кухни, пустые, прозрачные, пластиковые. И подумал о том, что без воды нельзя. Что достать воду - значит выйти из дома. Что выйти - значит покинуть контур. Что покинуть контур - значит стать видимым. Что стать видимым - значит рисковать. И что риск может стоить жизни.
  
  Он тем не менее взял канистры. Две. Пятилитровые. Прозрачные. Пластиковые. Вышел из дома. Через двор. Через виноград. Через калитку в заборе из обработанного камня. И контур, который закрывал дом, который закрывал веранду, который закрывал всё, что было внутри, - контур остался позади. Шаров вышел за него. И почувствовал это. Как чувствуешь, когда снимаешь пальто в мороз. Как чувствуешь, когда выходишь из тёплой комнаты в холодный коридор. Холод. Не температурный. Другой. Тот самый, который бывает, когда ты больше не закрыт. Когда ты больше не спрятан. Когда ты один. И ничто не между тобой и тем, что снаружи.
  
  Он пошёл к колонке. На Садовую. Две канистры в руках. Пустые. Лёгкие. Брезентовая панама на голове. Неразлучная летняя куртка на плечах. И он шёл, и думал о том, что всё нормально. И что идти за водой - значит всего лишь идти за водой. Никого подозрительного ни видно.
  
  Колонка была на углу Садовой и Виноградной. Старая. Ржавая. С тем звуком, который бывает у колонок, когда их открывают, и который не бывает у колонок, когда они новые. Шаров поставил канистры. Открыл кран. Вода потекла. Холодная. Чистая. С тем привкусом железа, который бывает у воды из старых труб. Он наполнил первую канистру. Пять литров. Поставил. Взял вторую. Наполнил. Пять литров. Закрыл кран. Взял обе канистры. Пошёл обратно.
  И на середине Садовой, между кипарисами и забором из обработанного камня, его ждал полицейский.
  
  Молодой. Лет двадцати пяти. С круглым лицом и тёмными волосами. С пистолетом в кобуре на поясе. Он стоял посреди улицы. Не торопясь. Не прячась. Просто стоял. И смотрел на Шарова. И ждал.
  
  Шаров остановился. Посмотрел на полицейского. На его форму. На его кобуру. На его лицо. И что-то в этом лице было. Не то, что бывает у людей. Не то, что бывает у тех, кто живёт. Что-то другое. Что-то, что бывает у тех, кто смотрит не на тебя, а сквозь тебя, и видит не то, что ты есть, а то, чем ты будешь. И Шаров почувствовал это. Не ушами. Не глазами. Чутьём. Тем самым, которое тридцать лет работы экстрасенсом дали ему. И он понял. Не сразу. Не полностью. Но понял. Что-то не так. Что-то не то. Что-то не должно быть здесь. И что-то не должно быть сейчас.
  
  - Документы, - сказал полицейский. Голос был ровным. Механическим. Как у человека, который говорит не потому, что хочет, а потому, что кто-то сказал ему говорить.
  
  Шаров поставил канистры на землю. Две. Пятилитровые. Прозрачные. Пластиковые. Полные. Тяжёлые. И потянулся за паспортом. В карман куртки. Медленно. Не торопясь.
  
  И полицейский, даже не дожидаясь руки Шарова, достал пистолет из кобуры.
  
  Первый выстрел - в голову. В лоб. Пуля вошла и вышла, и Шаров дёрнулся, и брезентовая панама слетела, и тело качнулось. Второй выстрел - снова в голову, ближе к виску. Тело качнулось ещё раз. Третий выстрел - в глаз. Тело упало. На Садовую. На тёплый асфальт. На тот асфальт, который был нагрет солнцем, и который пах пылью и кипарисами, и на котором теперь лежал Шаров, и не двигался, и не дышал, и не жил. И две канистры спокойно стояли рядом. Полные. Прозрачные. Пластиковые. И вода в них была холодной, и чистой, и ненужной.
  Полицейский стоял. Смотрел на тело. Долго. Внимательно. С тем выражением, которое бывает у человека, который сделал то, что должен был сделать, и который не понимает, почему он это сделал, и который не знает, что делать дальше.
  
  Потом он поднял пистолет. Вложил ствол в рот. Нажал на курок.
  
  Выстрел был один. Короткий. Громкий. Тело полицейского упало. На Садовую. Рядом с Шаровым. Рядом с канистрами. На тёплый асфальт. На тот асфальт, который был нагрет солнцем, и который пах пылью и кипарисами, и на котором лежали два тела и две канистры, и которые выполнили свою задачу.
  
  ---
  
  Отдел узнал о смерти Шарова через тридцать два часа.
  
  Ответственные лица в Крыму связались с Москвой. Москва позвонила Крамаровскому. И через тридцать два часа после того, как Шаров упал на асфальт, Крамаровский сидел в кабинете, на третьем подземном уровне, и смотрел на сводку, и молчал, и думал о том, что Шаров мёртв, и что это было неизбежно.
  
  - Два трупа, - сказал Гуров, читая сводку. Голос был ровным. Протокольным. - Шаров. Три выстрела в голову. Полицейский. Один выстрел в рот. Оба умерли мгновенно. Оружие - табельный пистолет полицейского. Пули - нестандартные. С гравировкой. Древние охранные знаки. Не наш арсенал. Разумеется, не арсенал МВД или ФСБ. Чей - неизвестно.
  
  - Пули заговорённые, - сказал Семак. Голос был тихим. Ровным. - Древние. Старые. Те самые, которые пробивают защиту от обычного оружия. Шаров был неуязвим для обычных пуль. Тридцать лет усиления от тёмных. Обычная пуля его не брала. Заговорённая - брала.
  
  - Значит, та сторона, - сказал Крамаровский, размышляя.
  
  - Значит, та сторона, - подтвердил Семак.
  
  Особо добавить было нечего. Киреев снял очки, протёр их полой свитера. Ватников теперь сидел на диване. Гуров листал сводку. Носов сидел на стуле у стены, со ссадинами на голове, и молчал, и думал о том, что Шаров мёртв, и что темные достали его.
  
  - Как они его нашли? - спросил Ватников, потянувшись на диване. - Пентакль при отходе закрыл его полностью. Абсолютно. Никто не мог его запеленговать.
  
  - Не пеленговали, - сказал Крамаровский спокойным тоном, как человек, который констатирует то, что уже понял. - Не нужно было пеленговать. Не нужно было доказывать. Нужно было просто сопоставить. Кто был рядом с Татьяной в решающий момент. Кто отдал ей силы. Кто заставил вытащить иглы. Один человек. Шаров. Доказательств не нужно было. Когда других вариантов нет, доказательств не нужно.
  
  Снова воцарилась тишина. Носов поднял голову. Посмотрел на всех. И сказал:
  
  - Он спас её.
  
  - Знаю, - сказал Крамаровский.
  
  - Он отдал ей силы. Чтобы она вытащила из себя иглы. Он спас ей жизнь.
  
  - Знаю, - повторил Крамаровский. - Но это не имеет значения. Для той стороны. Для Астарота. Для тех, кто послал. Они же не видят спасения. Они видят предательство. И предательство не прощается. Ни там. Ни здесь. Нигде.
  
  Носов молчал. Он думал о том, что Шаров мёртв. И о том, что Шаров спас Татьяну. И о том, что спасение и предательство лежат рядом.
  
  - И ещё одно, - вмешался Семак неторопливым голосом. - Всплеск. В Карпатах. Четыре дня назад. Короткий. Чистый. Профессиональный. Как тот, на Маньпупунёре. Тот же метод. Кто-то вошёл. И потом - след на юг. Через границу. В Крым. Не быстрый. Не торопливый. Уверенный. Как человек, который знает, куда идёт.
  
  - Кто? - спросил Крамаровский.
  
  - Не знаю, - сказал Семак. Честно. - Профиль вторжения не совпадает ни с одним из тех, что в базе. Кто-то новый. Кто-то, кого мы не знаем. Кто-то, кого мы никогда не видели.
  
  - Кто-то вошёл, - покачал головой Крамаровский. - Через Карпаты. Мы знаем о Карпатах как о месте силы. Мы знали. Мы не предполагали, что именно там произойдёт проникновение. Мы ошиблись.
  
  - Ошиблись, - согласился Ватников, глядя на шефа.
  
  - Значит, кто-то новый, - сказал Крамаровский. - Кто-то, кого мы не знаем. Направился в Крым. А через несколько дней там был убит Шаров. Это был ликвидатор. И мы не знаем, где он сейчас. И мы не знаем, кто он.
  
  Он помолчал. Посмотрел на каждого из группы по очереди.
  
  - Фиксируем, - наконец сказал он. - Прочесываем Крым. А теперь все свободны.
  
  Носов встал. Пошёл к двери. Уже у порога остановился. Обернулся. И сказал:
  
  - Шаров сказал ей: "Вытащи". Он спас её. И его за это убили.
  
  Крамаровский молчал. Долго. Смотрел на Носова. И думал о том, что Носов прав.
  
  - Знаю, - сказал Крамаровский. - Но мы не можем спасти всех.
  
  Носов кивнул. Вышел. Дверь закрылась за ним мягко, почти беззвучно.
  
  Крамаровский закрыл папку. Встал. Посмотрел на окно. И подумал о том, что жизнь продолжается. Что эта страница закрыта.
  
  А новые страницы, он надеялся, удастся написать как надо.
  


Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"