|
|
||
Краткая справка. Таши-лама (чаще "панчен-лама", "Панчен Ринпоче") -- второе лицо в теократическом устройстве старого Тибета, ведал светскими делами. IX панчен-лама, который действует в романе, в результате конфликта с далай-ламой бежал в 1923 г. из Тибета в Китай, где и умер в 1937 г. На рисунке Тибет: Камни со священными изображениями
* * *
Он почувствовал погоню раньше, чем ламы, сопровождающие его в этой последней поездке, и ховраки, охраняющие его от тангутов и голаков, услышали цокот поспешных копыт и увидели головы всадников, вынырнувшие из-за изломанной холмами линии горизонта.
-- Нас нагоняют стражники Поталы, -- шепнул Луузан, -- нам некуда будет спрятаться от них, таши-лама! Панчен Ринпоче кивнул:
-- Они не посмеют приблизиться к нам!
Да, они не посмеют приблизиться. И, значит, не смогут нагнать -- их кони устали и не могут тягаться по выносливости с конями таши-ламы, которых он не заставлял выбиваться из сил. И уже близка ночь, а ночью нельзя тревожить покой земли и неба лишними шумами и криками, тем более тревожить одного из живых богов!
Заметно холодало, и это тоже устраивало таши-ламу. Скоро будет безымянное озеро, на берегу которого можно стать на ночлег и возжечь костры для тепла и света. Стражники Поталы тоже остановят бег своих коней и осветят холодную ночь своими кострами. И так будет продолжаться много раз, если не вмешается чудо.
Блеснуло серебряным зеркалом озеро, разлившееся широко и вольготно. Два дерева, скорбно наклоненные к югу под напором северных ветров, недвижны. Значит, к ночи мороз усилится -- тишина всегда коварна для одних стихий природы и благостна для других. Сегодня эти стихии благоволят, видимо, Панчену Ринпоче и коварно неблагосклонны к порыву Тубданя Джямцо...
Возок остановился, спешились ховраки охраны, зазвенели пилы и топоры. Не успело солнце упасть в щетку дальнего северо-западного леса, за которым лежал и ждал таши-ламу его дальнейший скорбный путь в неизвестность, как берег озера стал обжитым, разбуженным от тишины и лишенным многолетнего уединения.
-- Ваши покои готовы, бодисатва! -- доложил лама Чойир, склонившись в необязательном поклоне.
-- Хорошо, Чой. Я хочу проводить солнце на покой. Дневное светило садилось, краснея все больше, окутываясь в дымку испарений, отторгаемых остывающей землей. Пустыня и горы были готовы принять в свое лоно ледяную ласку ночи.
Это и хотел увидеть Панчен Ринпоче, и он это увидел. И еще он увидел, что там, на границе неба и земли, взметнулись искры красного огня: стражники Поталы, прекратив погоню, разожгли свои костры. Но. они для тех несчастных людей только источники тепла и света, для таши-ламы и его людей их огни -- сторожевые маяки! Не подходите близко, вам могут ответить пулями!
Готов не изысканный, но горячий и питательный ужин. Панчен Ринпоче неприхотлив, и его всегда мало беспокоило, как и чем будут кормить его. Он и ел-то больше по необходимости, чем с аппетитом, занятый своими мыслями больше, чем самим собой, мало или совсем не интересующийся бытом.
Воины-ховраки уже напоили коней, вернулись к кострам, и чуткое ухо таши-ламы уловило обрывки их разговора:
-- Льдом вода тронулась. Пришлось ногой пробивать лужу для коней. К утру совсем замерзнет!
-- К утру! Мои кони сами еле сломали лед копытом! Таши-лама удовлетворенно усмехнулся и поднялся с ложа.
-- Вы не хотите отдохнуть? -- склонился к нему заботливый Луузан. -- Завтра у нас трудный день, бодисатва. Придется ехать в обход озера, а хорошей дороги там нет -- камни одни...
-- Говорить о несвершенном -- грех, Луузан. Я еще не помолился богам, чтобы попросить у них благополучного путешествия.
-- Вас проводить?
-- Нет, я должен помолиться один.
Серые сумерки вечера быстро сменялись ночным мраком. Скоро выставит рога стареющая Мае. Надо только немного подождать ее, а на его немые вопросы она ответит без лукавства... Таши-лама взял тяжелый посох, с которым никогда не расставался в своих странствиях, медленно двинулся к стынущему озеру. Остановился на берегу, потрогал посохом лед, сделал несколько шагов от каменистой кромки. Лед хорошо держал. Вымученная улыбка тронули его губы. Он ждал хорошего мороза ночью, и все приметы говорили о том, что его ожидание не будет напрасным. Пусть люди говорят потом, что он сам выпросил у богов чудо!
Потемневшее небо открывало глаза звезд. А вот и луна показала конец своего верхнего рога. Панчен Ринпоче взметнул левую руку, приложив ее к сердцу:
-- Я ждал тебя, богиня ночи Парвати! Луна выползла из разлома горизонта, поплыла в зенит неба, осыпая на землю серебристую морозную пыль.
-- Благодарю тебя!
Теперь можно было идти на покой: к утру будет готова более короткая дорога!
Таши-лама пробудился, как только-только задымилась и робко закачалась первая золотая полоска над восточной частью горизонта. Осторожно тронул за плечо Луузана. Тот открыл слепые, еще сонные глаза -- наивные и глупые.
-- Нам пора ехать, Луузан. Поднимай людей.
-- А не рано ли, бодисатва? Темно еще, дороги не видно.
-- Пора! Через час будет поздно.
Лама ушел будить ховраков и готовить возок в дорогу. Началась обычная утренняя возня: запылали костры, зашипел жир на сковородках, заклокотал чай в фигурном бронзовом сосуде. Но Панчен Ринпоче отказался от завтрака:
-- Мы успеем это сделать на том берегу!
-- Дорога длинная, бодисатва.
-- Не думаю!
Ховраки, разочарованные и недовольные ранним подъемом, приготовились было разбирать постройки и тушить костры, но и этого им не разрешил таши-лама:
-- Оставьте все как есть. Надо ехать!
И сел в возок. Лама-возница шевельнул вожжами, направляя бег коней в обход озера. Но Панчен Ринпоче сказал спокойно и уверенно:
-- Прямо. По льду озера.
-- Это опасно, бодисатва!
-- Боги разрешили мне этот путь.
Возок скатился на лед, весело застучали по стеклянной глади копыта коней, уводя все дальше и дальше за спины людей костры на берегу, дымящиеся чашки и противни с подгорающей едой, еще хранящие тепло и запахи людей постройки временного дугана.
Выплыло, разом оторвавшись от тверди земли, солнце.
Его лик был сияющим и жарким...
Когда стражники Поталы, переждав нужный для приличия и высоты ламы, преследуемого ими, срок, подъехали к озеру, то не увидели здесь никого, кроме брошенного ночлега и грязных кусков льда, качающихся у каменистого берега.
Таши-лама успел проехать по льду озера на рассвете, когда мороз наиболее крепок, не дожидаясь жарких лучей дневного светила.
Старший стражник сполз с лошади, грузной походкой прошел к кромке воды, упал на колени, вытянув руки, будто умоляя о пощаде. Он был грозой простых смертных, но он был бессилен перед богами.
-- Калагия! -- простонал он. -- Вернись в Шамбалу!
Полностью текст романа выставлен на сайте lib.ru https://lib.ru/HIST/ANDREEW_G/burhan.txt_with-big-pictures.html
Володин. Стихотворения на снимке девушка; справа Мезликин, слева Володин
Биобиографическая справка
Володин Геннадий Григорьевич (1936-2013), русский поэт, основная тематика произведений - природа и история Алтая. переводчик с алтайского и немецкого языков. Геннадий Григорьевич Володин родился в 1936 году в Барнауле, там же прошло его детство.
После окончания семи классов работал реечником в геодезическом отряде.
Учился в топографическом техникуме, служил в армии, сотрудничал с газетами и работал корреспондентом, литературным сотрудником, ответственным секретарём, редактором. Был дружен с поэтами Л.Мерзликиным, Н. М. Рубцовым, писателями В.Астафьевым,В.Беловым,А.Вампиловым и с многими другими известными литераторами.
Его стихи и статьи начали публиковать в 1955 году.
Руководил краевым литобъединением при газете "Молодёжь Алтая" и при краевой писательской организации.
В 1960-е годы - работал ответственным секретарём красногорской районной газеты.
Соавтор и редактор нескольких сборников: "Рабочий - поэт", "Голос солдатского сердца", "Поэзия рабочих рук", "Мне двадцать лет", "Лирика" и др.
Его повесть "Мы стоим на Быстрянке" в рецензии журнала "Знамя" (1964 г.). Володин - автор 7 книг стихотворений, изданных Алтайским книжным издательством: три детские - "Лесные новости", "Почему карась на дне живёт", "Сластёна" и четыре для взрослых - "Я иду по тайге", "Гудки", "Берёзовый свет", "Росынька". Общий тираж его книг - почти пять миллионов экземпляров.
В 2005 году за книгу избранных стихотворений 'Волны души' он был удостоен краевой премии имени Л.С. Мерзликина.
Последние 20 лет Геннадий Григорьевич особенно крепко дружил и сотрудничал с Центральной городской библиотекой Новоалтайска, которая посвятила его творчеству библиографический указатель и тематический сборник, организовывала и проводила творческие вечера к его недавнему юбилею, а в этом году успешно выдвинула рукопись стихотворений поэта на издание отдельной книгой в рамках губернаторского конкурса 2013 года.
22 сентября 2013 года он умер в своём доме, похоронен 24 сентября на новоалтайском кладбище.
Позолотье горы И смолы каплепад. Золотые боры На Алтае стоят. Сыплют хвою во мхи И брусникой рябят. И качают стихи На ветвях у себя. Ветераны Не клялись, не говорили Зажигательных речей. Постояли. Покурили Возле памятных ключей. Обнялись. Расцеловались, Как пред боем. И тогда Каждый понял - расставались Эти люди навсегда. Страшно, аж мороз по коже!.. Лишь звенели ордена... Каждый день убить их может В них живущая война. Портрет Под ногами скрипят половицы В этой древней избе кособокой. И глядит на меня с божницы Кто-то гордый и вроде б строгий. Не Христос ли? Да нет, едва ли - Взгляд не тот и не та бородка. Да святых и не рисовали В домотканых косоворотках. А у этого прядь барашком И веснушками нос исклёван. Я спросил у хозяйки: - Мамаша, Кто на той доске намалёван? И она, осуждающим взглядом Оглядев меня, тихо сказала: - Это муж мой... Под Сталинградом... - Отвернулась и замолчала. Вот единственные стихотворения, которое я выцарапал из интернете. А вообще-то он писал очень много в стиле народных частушек, При этом мог импровизировать на ходу.
О Володине
http://proza.ru/2024/12/25/330
Вторушин. Счастливый день Биобиографическая справка
Родился 9 мая 1938 г. в Новосибирске. Вырос на Алтае. Окончил среднюю школу в Змеиногорске, Алтайский политехнический институт (1962), отделение журналистики Высшей партийной школы при ЦК КПСС (1974). С 1965 г. работал в газетах 'Алтайская правда', 'Красное знамя' (Томск), с 1974 по 1994 гг. - собственным корреспондентом газеты 'Правда' в Барнауле, Тюмени, Новосибирске, Чехословакии.
Первое стихотворение опубликовано в 1957 г. в газете 'Молодежь Алтая'. Участвовал во 2-м Всероссийском совещании молодых писателей (1966, Кемерово). Публиковался в журнале 'Гало собота' (Прага).
Издано несколько поэтических и прозаических сборников С. В. Вторушина, среди которых 'Девчонки' (1964), 'Перегрузки' (1967), 'Дикая вода' (1991), 'Такое короткое лето' (2001), 'Там, за туманами...' (2003), роман 'Средь бела дня' (2002).
С 1997 г. главный редактор журнала 'Алтай'. Заместитель председателя и председатель редакционно-издательских советов книжных серий 'Библиотека 'Писатели Алтая' (1998-2004) и 'Библиотека журнала 'Алтай' (с 2003). Награжден медалями Алтайского отделения Петровской академии наук и искусств (2000, 2001), серебряной медалью Международного фонда славянской письменности (2005), почетной грамотой 'Век М. А. Шолохова' (2005).
Член-корреспондент Петровской академии наук и искусств (1997).
Член Союза писателей России с 1995 г.
Счастливый день. Рассказ
Степка Крючок сидел на березовом чурбаке в тени дома и лишь изредка поднимал глаза на пыльную деревенскую улицу. Голова раскалывалась, тело трясло, словно в ознобе. Вчера Марья послала его продавать новую картошку. Степка просидел на краю автострады полдня прежде, чем около него остановилась белая иномарка. Остриженный наголо толстый парень в майке и помятых, неопределенного цвета шортах, почесывая живот, подошел к нему и, кивнув на ведра, спросил:
-- Сколько?
-- Полсотни, -- сказал решивший поторговаться Степка.
Но толстяк торговаться не стал. Засунул в задний карман шорт ладонь, достал смятую пачку денег, вытянул из нее полсотню и протянул Степке. Тот сунул деньги в нагрудный карман рубашки, почти бегом отнес картошку к машине, пересыпал ее в полиэтиленовый мешок, который толстяк достал из багажника. И прямо с трассы направился в магазин. Купил бутылку водки и два килограмма соли. Марья собралась солить огурцы, а соли в доме не было.
Водку Степка выпил, не доходя до дома. Когда протягивал Марье соль, она, в упор глядя на него, спросила:
-- Остальные деньги, поди, уже пропил?
Степка молча поморгал редкими белесыми ресницами и отвернулся. Марья сникла и направилась в избу. Она уже не раз жалела, что вышла за него за муж. Но выгнать его из дома не решалась, ей казалось, что тогда он пропадет совсем. С картошкой на трассе надо было стоять самой.
Солнце вылезло из-за крыши и направило раскаленные лучи прямо на Степку. И без того болевшая голова зазвенела на солнцепеке. Он перенес чурбак в тень поближе к стене и снова уставился на дорогу. Похмелиться надо было во что бы то ни стало, а никаких мыслей не приходило. Продать было нечего, украсть - тоже. Правда на другом конце села у дома Виктора Шульгина еще с весны стоит заграничная сеялка с хорошими резиновыми колесиками. Шульгин, а с ним еще шесть мужиков вышли из колхоза и создали свое крестьянское хозяйство. За три года все купили по новым "Жигулям", а нынешней весной привезли из-за границы сеялку. "Ее бы колесики на ручную тележку, такой тележке цены бы не было", -- сразу подумал Степка. Но разве покажешься с ней на деревенской улице? Колеса тут же опознают, да еще морду набьют.
Кляня жизнь, Степка уже поднялся с чурбака, но в это время увидел старика Захряпина. Тот возвращался домой с пустым рюкзаком. Часа два назад, когда он шел по этой же улице, рюкзак у него был набит, но, по всему видать, чем-то легким. Старик шагал прямо, лямки рюкзака в плечи не врезались. "Значит ставил сети", - смекнул Степка и в его голове сразу прояснилось.
Подождав пока Захряпин скроется в переулке, Степка заскочил в сени, сунул в карман полиэтиленовый пакет, на котором красовалась девица в цветастом купальнике, и скорым шагом направился за околицу. Там он свернул на тропинку, ведущую к большому озеру, заросшему по берегам густым камышом. В километре от деревни в него впадал Щучий ручей -- узенькая, но глубокая речушка с непролазным тальником по берегам. Старик был без лодки и поэтому мог ставить сети только в ее русле. Еще пацаном Степка ловил там чебаков. Однажды, пытаясь подальше забросить удочку, он неудачно размахнулся удилищем и крючок зацепил его за губу. С тех пор деревенская пацанва и стала называть Степку Крючком. Кличка прижилась и осталась с ним на всю жизнь.
Добравшись до устья ручья, Степка увидел сеть. Сверкая на солнце белыми пластмассовыми поплавками, она протянулась вдоль берега озера, полностью перегораживая устье ручья. Чтобы достать ее, надо было раздеваться. Лезть в прохладную воду не хотелось и Степка раздумывал, чем бы зацепить снасть, чтобы вытащить на берег. Но вдруг вода у противоположного конца сети забурлила, поплавки захлопали то погружаясь в воду, то всплывая на поверхность. Степка затрясся от азарта, скинул с себя штаны и рубаху и бросился к сети. Схватил ее за тетиву и попытался потянуть на себя, но сеть не поддавалась. Тогда он выскочил на берег, достал пакет и, зажав его в кулаке, направился к попавшейся рыбе.
Это была щука. Степка сломал ей лен, чтобы не трепыхалась, и выпутал из сети. Положив щуку в пакет, он пошел назад, то и дело поднимая сеть из воды. Пока дошел до берега, где оставил одежду, вытащил двух приличных карасей и линя. Настроение сразу поднялось. Рыбы было не меньше, чем на три хороших сковородки. "Вот тебе и Захряпины, - с завистью подумал Степка. - Чего им не жить? Старик вон какую рыбу ловит, молодой пшеницу выращивает. В прошлом году столько вырастил, что на новые "Жигули" хватило".
Сделав крюк, чтобы никто не догадался, откуда он идет, Степка огородами пробрался домой. Марьи не было. На лавке у печи стояло ведро с водой. Степка прямо с крыльца выплеснул воду, вытряхнул в ведро рыбу. Щука была килограмма на полтора, примерно столько же весили оба карася, да и линь был граммов на семьсот не меньше. "Вишь какую рыбу едят Захряпины", -- теперь уже со злостью подумал Степка и снова вспомнил о колесиках на заграничной сеялке. На наших машинах он таких сроду не видал.
В ведре, звонко шлепнув хвостом, перевернулся карась. Степка, не мигая, посмотрел на него, снова взял пакет с нарисованной красоткой, сунул туда карасей и линя и направился на другой конец деревни к старухе Мельниковой, торговавшей самогоном. У нее постоянно опохмелялись деревенские мужики. Самогонка была вдвое дешевле казенной водки, да и по качеству ей не уступала.
Свернув в переулок, где жила самогонщица, Степка увидел идущую навстречу Клаву Колесникову. Грациозно покачивая бедрами, она несла на коромысле полные ведра воды. Тонкое ситцевое платье обтягивало ладную Клавину фигуру, загоревшие до золотистого цвета стройные ноги с красивыми круглыми коленками разжигали воображение. У Степки екнуло сердце, он облизал кончиком языка сухие, шершавые губы.
-- Привет, красавица, -- глухо сказал Степка, пряча за спиной пакет с рыбой.
Клава остановилась, посмотрела на него с рассеянной улыбкой. Когда-то Степка ухаживал за ней. Никто не знает, чем закончились бы их отношения, если бы Степка не сел в тюрьму за кражу колхозного зерна. Сейчас в тюрьме сидел Клавин муж и тоже за кражу. Договорившись с городскими, он напоил пастуха и пока тот спал, угнал корову из стада в лесополосу. Там ее забили, мясо погрузили в машину, проснувшийся пастух даже не обнаружил пропажу. Шум подняла доярка, не досчитавшаяся коровы на вечерней дойке. А тут еще, как назло, ребятишки видели отъезжавшую из лесополосы чужую машину, которую провожал Клавин муж. Председатель тут же поехал на место, которое указали ребятишки, и нашел там коровью голову, шкуру и потроха. Клавиного мужа посадили на три года и вот уже два года она жила одна с двумя пацанами.
-- Привет, красавица, -- оглядывая Клаву, еще тише повторил Степка и снова облизнулся. -- Женщина с полными ведрами всегда к счастью.
-- Да ты и без меня счастливый, -- смеясь, ответила Клава.
-- Какое там счастье, -- пытаясь изобразить скорбное лицо, сказал Степка. -- Сама знаешь, когда было разбито вдребезги мое счастье. -- Степка явно намекал на то, что Клава не дождалась его.
-- Сам виноват, -- сказала Клава все тем же шутливым тоном.
-- Куда это ты воду таскаешь? - спросил Степка, словно уже не первый раз видел сегодня Клаву с коромыслом на плечах.
-- Баню топлю. - Клава немного выставила вперед правую ногу отчего подол платья приподнялся почти на вершок. Она словно дразнила его.
-- А меня попариться не возьмешь? - закинул удочку Степка, проглотив слюну. Клава показалась ему сегодня необыкновенно красивой.
-- Приходи, если ты такой смелый, - громко рассмеялась Клава и, качнув бедрами, прошла мимо него.
Он проводил ее взглядом и, опустив глаза, направился к Мельниковой. Старушка как раз шла с огорода с полным ведром огурцов.
-- Небось солить собираешься? - спросил Степка, открывая калитку.
-- Да уж пора, - ответила Мельникова, ощупывая его хитроватыми маленькими глазами. Она знала, что у Степки почти никогда не бывает денег, а давать самогонку в долг было не в ее правилах.
-- Хочу заключить с тобой бартер, - сказал Степка, поднимая пакет с рыбой на вытянутой руке.
-- Что еще за бартер? - недоверчиво спросила Мельникова, глядя на пакет с нарисованной обнаженной красоткой.
-- Свежей рыбки тебе принес, - ответил Степка и, подойдя вплотную к Мельниковой, раскрыл пакет. - Такой ты давно не пробовала.
Старуха заглянула в пакет, поставила на землю ведро. Степка, направлявшийся сюда с твердой уверенностью, что ему удастся обменять рыбу на самогон, нерешительно замер. Мельникова молчала, и от этого у него застучало в висках, зашумело в голове. Ему казалось, что он еще никогда не испытывал такой нужды в похмелье, как в эту минуту.
-- Чего смотришь? - нервно спросил Степка. - Рыба отменная, только что из воды. Сам наловил.
-- И чего ты за нее хочешь? - недоверчиво спросила старуха, уставившись на Степку маленькими глазами.
-- А сколько бы ты дала? Тут ведь килограмма три, не меньше.
Степка знал, что в деревне рыбу продавали по пятнадцать рублей за килограмм, а бутылка самогонки стоила двадцать.
-- Сколько, сколько, - нетерпеливо произнесла Мельникова. - За такую рыбу бутылки жалко. В ней кроме костей ничего нет. - Она подняла ведро с огурцами и направилась в дом.
-- Да ты что, креста на тебе нет, - взмолился Степка, кинувшись вслед за Мельниковой. - Там же линь лежит. Какие в нем кости? - Он взял у нее из рук ведро и сам занес его в дом. - Налей стакан, сил нет. - Он уже готов был отдать рыбу и за стакан самогонки.
Мельникова достала из-под лавки таз, кивнула на него. Степка вытряхнул в таз рыбу. Старуха открыла кухонный стол, вытащила початую четушку, вылила самогонку в стакан.
-- Пей, - сказала она. - Посуда у меня в дефиците. - И спрятала пустую четушку в стол.
Степка трясущейся рукой поднял стакан, стуча о его край зубами, выпил. Вытер рукавом мокрые губы и, задержав руку у лица, понюхал обшлаг рубашки. По телу прокатилось тепло, ударив в голову, оно начало растворять боль.
-- Ты вот что, - сказал Степка. - Дай мне еще бутылку и будем в расчете. Линь-то посмотри какой. На килограмм вытянет.
Старуха недоверчиво посмотрела на рыбу, потом скосила глаза на Степку и произнесла:
- Подожди на улице, сейчас достану.
Степка вышел на крыльцо. Мельникова закрыла дверь на крючок, открыла подполье, кряхтя, спустилась в него. Самогонку она прятала там не столько от участкового, который тоже ходил к ней похмеляться, сколько от таких, как Степка. Вынесла бутылку на крыльцо, протянула ему:
-- Бери и уходи, пока никто не видел.
Степка сунул бутылку в карман и, не оглядываясь, зашагал к калитке. Выйдя на дорогу, остановился, не зная куда податься. Если по добру, то надо было идти к Марье. Внутренне он чувствовал перед ней вину за пропитые деньги. Но Марья снова начнет говорить о том, что надо бы устроиться на работу потому, что на воровстве не проживешь. Рано или поздно все равно посадят, а то и убьют. Огреют мужики раза два оглоблей поперек спины, отобьют почки и легкие и никто разбираться с ними не будет. Марья, конечно, права, но сейчас думать об этом не хотелось.
Степка свернул в переулок и ноги сами привели его к Клаве Колесниковой. Оглянувшись по сторонам, он открыл калитку и скорым шагом через двор направился на огород к бане. Ему показалось, что Клава не зря упоминала о ней.
Стакан самогона, выпитый у бабки, умиротворяюще подействовал на него. Он смело шагнул в открытую дверь предбанника, нисколько не сомневаясь, что Клава уже ждет его там. Но в бане никого не было.
Степка заглянул в мойку. На полу у стены стояла полная воды оцинкованная ванна. На лавке - тоже полный до краев большой пластмассовый таз. Баню Клава еще не топила. Степка сел на лавку в предбаннике, вытянул ноги. Выходит, что Клава обманула его. У Степки впервые за сегодняшний день возникло чувство обиды. Ему хотелось распить самогонку с Клавой и рассказать ей о своей неудачной жизни. Степке казалось, что Клава обязательно посочувствует ему.
Он встал с лавки, намереваясь идти домой, но тут услышал шаги у бани. В дверях показалась Клава с беременем березовых поленьев. Переступив порог, она увидела Степку. Сначала даже вздрогнула от неожиданности, потом, повернувшись, строго спросила:
-- А ты что тут делаешь?
-- Ты же сама сказала - если смелый, приходи, - попытался пошутить Степка.
-- Мне такие смелые не нужны, - Клава положила дрова у печки.
-- Да я только на минутку, - суетливо ответил Степка и спросил: - Ребятишки где?
-- У матери. Неделю уже, - сказала Клава.
У Степки сразу отлегло от души. Он боялся, что в баню могут заскочить ее пацаны.
-- Да понимаешь, - Степка открыто, по доброму посмотрел на Клаву. - Живу среди людей, а поговорить не с кем. Взял вот бутылку, решил зайти к тебе.
-- У Мамонтовой, поди, был?
-- У нее, - признался Степка.
Клава стояла посреди предбанника, Степка только сейчас разглядел, что она была босой. В его душе шевельнулось чувство, которого он уже давно не помнил. Он протянул руку, взял ее за пальцы и, глядя вдруг повлажневшими глазами, сказал:
-- Садись. Ты сегодня уже и так находилась.
Клава жила одна, к ней давно уже никто не относился с сочувствием. Она села, удивленная взглядом Степки. Такими добрыми, ласковыми глазами он смотрел на нее в молодости. В те дни, когда она собиралась за него замуж. Они уже и свадьбу назначили, да бес толкнул Степку украсть зерно. Чтобы поскорее забыть его, Клава выскочила замуж за Кольку. Но и тот оказался не лучше.
Степка достал из кармана самогонку, взял стоявшую тут же на лавке кружку, налил Клаве. Она нерешительно взяла кружку и посмотрела на него. Он достал из другого кармана два огурца, которые стащил у бабки, пока та лазила в стол за четушкой, вытер их о рубаху.
-- Я о тебе всю жизнь жалею, - сказал Степка, протягивая Клаве огурец. - Если бы тогда не попался с этой пшеницей, мы бы сейчас жили и горя не знали.
-- Давай не будем об этом, - сказала Клава, опустив глаза. - Не попался бы с пшеницей, попался с чем-нибудь другим.
Она залпом выпила, мотнула головой и с хрустом откусила огурец. Степка налил себе и тоже выпил.
-- Не стало сейчас мужиков, - сказала Клава, повернувшись к нему. - Шелупонь одна осталась. И Колька мой тоже шелупонь.
-- Что же ты с ним живешь?
-- А что делать, коли других нету? Все или спились, или в воровство, как вы с Колькой, ударились.
Степке стало неприятно. Разговор поворачивался в другую сторону, жаловаться Клаве на жизнь было бесполезно. Он снова плеснул в кружку самогона, протянул ей.
-- А закурить у тебя не найдется? - спросила она.
-- Ты что, тоже куришь? - удивился Степка. В последнее время многие деревенские бабы стали курить, но Клаву среди них он не замечал.
Она не ответила. Покрутила кружку в руке, окинула Степку с ног да головы внимательным взглядом и, глубоко вздохнув, выпила. Вслед за ней выпил Степка.
-- И почему вы, мужики, такие непутевые, - сказала Клава, откинув ладонью прядь волос, свисавшую на лицо.
-- Потому, что вы, бабы, нас не бережете.
-- Да уж куда там, - засмеялась Клава. - Сейчас бабы и дрова колют, и воду таскают, и курить уже, как мужики, начали.
Клава смеялась легко и беззаботно, как в те времена, когда они еще дружили. И от этого легкого смеха у него вдруг застучало сердце. Глядя в ее глаза, Степка почувствовал, что она стосковалась по мужику и сейчас он может получить от нее то, чего не мог добиться в молодости. Клава уже не отворачивалась, встречая его вожделенный взгляд, не отодвигалась, когда он клал на ее круглое колено свою ладонь. А когда он обнял ее сильной рукой и повернул к себе, сама потянулась к нему...
Домой Степка пришел в сумерках. Пьяным он себя не чувствовал, единственное, что его мучило, так это голод. За весь день он съел всего один огурец. Марья сидела за столом, ела жареную щуку, запивая ее квасом. Степка сразу же сел к столу, протянул руку к сковородке.
-- Где это ты весь день шатался? - глядя на него исподлобья, сухо спросила Марья.
-- Рыбачил, не видишь, что ли? - он кивнул на сковородку.
-- И что, всего только одну и поймал? - Марья попыталась заглянуть ему в лицо, но он опустил голову.
-- А разве этого мало? - глухо ответил Степка, отщипывая пальцами от куска рыбы щепоть белого мяса.
Марья промолчала.
Наевшись, Степка лег спать. На душе было необыкновенно легко потому, что сегодня он прожил один из самых радостных дней в жизни. Опохмелился почти с утра, попал к Клаве в самый нужный для себя момент, до отвала наелся жареной рыбы. Таких счастливых дней в его жизни выпадало совсем немного. О завтрашнем дне он не думал, до него была еще целая ночь. И, уже проваливаясь в глубокий сон, подумал, что резиновые колесики с заграничной сеялки надо будет все же снять. Не снимет их он, Степка, снимет кто-нибудь другой. До следующей посевной они все равно не доживут.
О Вторушине
http://proza.ru/2025/07/03/249
Гришаев. Семенок Рассказы из истории крестьянского повстанческого движения на алтае
НЕПРОГЛЯДНАЯ осенняя темень опустилась на горное село Чемал. Небо плотно закрыто низкими, набухшими дождем тучами. Гонимые ветром, они медленно ползут куда-то к Эдигану, обволакивая серыми лохмами мрачные, ощетинившиеся хвойным лесом горы. Временами сеет мелкий дождь с мокрым снегом.
В селе темно, тихо, тревожно. Лишь шумит по камням Катунь, взлаивают продрогшие собаки да изредка чавкает грязь под ногами патрулей от 2-й роты 2-го Алтайского пехотного коммунистического полка. Рота недавно прибыла на постой и расположилась в просторной усадьбе чемальского богатея Манеева. Сам Манеев ушел к Семенеку.
Кто же такой Семенек Тадышев?
Сам он так рассказал о себе на допросе после добровольной сдачи:
"При Каракорум-Алтайской управе я был милиционером, но служил недолго: оказался "красноватым" немного. Посадили меня в бийскую тюрьму. Когда началось отступление белых в Монголию, выпустили, приглашали записаться в отряд -- не пошел. Думал так: пусть всё это пройдет малость, установится твердо Советская власть -- тогда явлюсь. Взял мултук (ружье) и подальше в горы -- на козла, на медведя охотиться.
Ладно в горах жить! Старый охотник любит тайгу. Слышу -- жену мою партизаны убили, в Катунь бросили. Наверно, за то, что милиционером при Колчаке служил. Обида взяла: Так-то, думаю, хорошо: Я за себя постоять сумею. Мстить буду:
Начали за мной, как за диким зверем, охотиться. Я смеюсь. Посмотрим, кто лучше стрелять будет. Приду в деревню или урочище какое. Отряд стоит. Штаб. Красный флажок торчит. Семенека ищут. Спросят:
-- Откуда, старик?
-- Тайгам ходил. Орех брал. Белкам стрелял.
-- Та-ак: А не встречал эту сволочь -- Семенека? Третьего дня опять одного из нашего отряда свалил. Прямо в голову бьёт, подлец, без промаха. Даст выстрел -- и как в воду провалится.
-- Нет, не встречал. Сказывают, в вершину Каракола подался. Охотники видели. Шибко сердитый человек. Ловить надо.
-- И то ловим. Только чёрт его схватит.
Поедут, а я в другую сторону отправлюсь. Пусть, думаю, ищут.
Свой народ берег меня: не выдавал. Каждый помогал сколько мог. Любили Семенека.
Когда пришёл Кайгородов, ко мне люди десятками собираться начали. Стал я командиром отряда.
Один из ближайших помощников Семенека Леонид Себешев, молодой алтаец из Чемала, до августа 1921 года -- начальник Кош-Агачской милиции, тоже добровольно сдавшийся, уточняет, что первоначально Семенек был в отряде Кармана Чекуракова. Отсюда, в сентябре 1921 года, по распоряжению Кайгородова, он и Себешев с двадцатью повстанцами были направлены для захвата села Чемал. Многие его жители присоединились к ним, отряд увеличился до ста человек, а вскоре, за счет добровольцев соседних сел, до трехсот. Он стал называться 3-м Катунским отрядом. Командиром выбрали Семенека.
Вернемся к показаниям Семенека. Человек, который их записал (возможно, это был и не следователь), сделал к ним интересное дополнение. Вот что там говорится:
"Его точно вылитая из бронзы голова производит приятное впечатление. Говорит по-русски чисто. На вопросы отвечает скоро. В глазах светятся огоньки природного ума и какой-то особой восточной хитрости. Вся фигура, мешковатая и грузная на вид, наделена в то же время избытком кипучей энергии. Ни тени смущения или боязни. Твердое сознание собственного достоинства".
Заняв село, Семенек мог оставить на свободе коммунистов, помочь вдове советского работника, отпустить пленных красноармейцев. Всему Чемалу было известно письмо, которое он написал командиру 55-го кавполка:
"Предлагаю вам с полком очистить территорию Алтая от Чемала до Улалы по правому берегу Катуни. Не будем никого трогать: ни коммунистов, ни мирных жителей. Пусть все живут и пользуются свободой. Голодных всех накормим, чтобы не было несчастных".
Но рассказывали и о непримиримости Семенека. В начале октября отряды самоохраны Чемала, Эликмонара и Аноса окружили Семенека между Эликмонаром и Бешпельтиром. Потеряв пять человек убитыми и более десятка ранеными, повстанцы бежали вверх по Катуни. Вскоре после этого боя им в руки попал, будучи в разведке, пятнадцатилетний сын Семенека комсомолец Иван Тадыш. Его привели к отцу.
-- Говорят, ты записался в комсомол? -- грозно спросил Семенек.
-- Да, записался.
-- И ты был в бою под Бешпельтиром?
-- Да, был.
-- Против отца пошел, ублюдок?
-- Я, отец, за советскую власть пошел, за счастье бедных людей. А ты против них идешь, хоть и сам бедняк. Ты с баями и белогвардейцами заодно.
-- Меня учить?! Запорю, сучий выкормыш!
Он взмахнул плетью. Хлесткие удары посыпались на вздрагивающие плечи подростка, на его смуглые руки, закрывавшие лицо. Согнувшись под ударами, он выкрикнул:
-- Ты мне не отец! Ты бан-дит!
-- Мал-чать!!
Витая плеть заработала чаще и яростней. Но ни мольбы о прощении, ни даже стона Семенек не дождался. Сын был с характером. В отца. А когда он на миг отнял от лица иссеченные в кровь руки, его черные раскосые глаза сверкнули такой ненавистью, что Семенеку стало нехорошо. Отбросив плеть, он позвал, задыхаясь:
-- Эй, кто там есть? Ко мне:
В избу вошли два пожилых, вооруженных винтовками алтайца. Семенек кивнул им на сына:
-- В расход этого гаденыша!
Лица алтайцев посерели от страха. Сам Эрлик (злой дух) вселился в командира. Отродясь не слыхивали в горах Алтая, чтобы отец поступал так с собственным сыном!..
Они отвели ослабевшего от побоев Ивана подальше в ущелье и сказали, боязливо оглядываясь:
-- Однако ты беги, парень. Шибко-шибко беги. И больше нам не попадайся.
С тех пор Иван Тадыш, один из первых комсомольцев на Чемале, стал чоновцем. Из него получился неплохой разведчик и агитатор.
Краткая биографическая справка об авторе
краевед, писатель, член СП РФ (1993). Родился в 1926 в с. Верх-Бобровка, ныне Косихинского района Алтайского края в семье служащего. В 1944 окончил среднюю школу, в мае 1945 -- ускоренный курс Смоленского артиллерийского училища, эвакуированного в Ирбит Свердловской области Участник войны с империалистической Японией. Служил на Дальнем Востоке, в ГДР, Омске, Бийске. Последняя должность -- зам. начальника ракетных войск и артиллерии дивизии.
После демобилизации (1973) работал ответственным секретарем Бийского городского отделения Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры, научным сотрудником Бийского краевед. музея им. Бианки. С января 1976 сотрудник краевого госархива в Барнауле. Занялся краеведением. Служебные обязанности превратились в смысл жизни ("Порою мне кажется, что для этого я и родился"). Публиковался в местных газетах, коллективных сборниках, журналах "Сибирские огни", "Алтай", "Барнаул".
Принял активное участие в издании "Энциклопедии Алтайского края". Автор книги "Прописаны навечно" (1976), "Тропою памяти" (1987), "Наша Мария" (1988), "Ефим Мамонтов" (1989), "Повесть о берг-механикусе Ползунове" (1993), "Шукшин. Сростки. Пикет" (1994), "В тыловом городе" (1995), "Реабилитированы посмертно" (1995), "Дважды убитые", "Барнаульский печальник", "Алтайские горные инженеры" (1999).
Круг интересов широк -- горнозаводское дело ХVIII-ХIХ вв., партизанское движение в гражданскую войну, алтайский период жизни Г. Д. Гребенщикова, Ф. М. Достоевского, поиск неизвестных материалов о Ефиме Мамонтове, В. М. Шукшине. Член редколлегии энциклопедии "Барнаул".
Умер в 2007 г.
Гущин. Краткая библиографическая справка
писатель, член СП РФ (1973). Родился в 1936 в Туркмении, в г. Керки. Но своей родиной считает с. Ая Алт. района, где прошло детство. Позднее жил в Бийске, Алма-Ате. Работал токарем на заводе, одновременно учился в вечерней школе. Окончил Казахский пединститут, работал в газетах Казахстана.
В 1965 вернулся на Алтай, где был корреспондентом газеты "Молодежь Алтая", помощником лесничего в Алтайском госзаповеднике на Телецком озере. В это время начал серьезно заниматься литературой, писал очерки, рассказы. Первая книга -- "Чепин, убивший орла" вышла в Алтайском книжном издательстве в 1969. В 1973-75 учился на Высших литературных курсах в Москве. Автор романов "Правая сторона" (1971), "Ведьмин круг" (1972), "Облава" (1978), "Храм спасения" (1985), пов. "Пришедшие из тьмы" (1994), "Небесное создание" (1999).
3а повесть "По сходной цене" удостоен премии журнала "Наш современник" (1975), за повесть "Бабье поле" (1980) -- премии ВЦСПС и СП СССР. Лауреат Демидовской (1993), краевой (1998) премий, избирался отв. секретарем краевой писательской организации (1984-86), заведовал отделом прозы в журнале "Алтай". Умер в 2005
Г. И. Соколова
Красные лисы
1
Едва Иван переступил порог отцовской избы, как сразу понял: его ждали. Отец и младший брат Гришка, который хотя тоже был женатым мужиком, но от родителей из-за жилья не отделялся, сидели не в кухне, где обычно ужинали в будние вечера, а в горнице за круглым столом, покрытым праздничной скатертью с кистями. Перед ними томилась непочатая бутылка водки. Налажена была и закуска: хлеб, ломти желтого, с душком, прошлогоднего сала, квашеная капуста. Три порожних стакана стояли наготове. Тоже ждали.
Губастый Гришка с таким жгучим интересом уставился на вошедшего Ивана, будто незадолго до этого узнал, что его брат - оборотень, и теперь пытался разглядеть это новое братово качество. Таращит сизые линялые глаза, которые не сразу различишь на его поношенном, тоже будто вылинявшем лице, - не сморгнет, нижняя губа отвисла, и его шалавой ухмылочки не видать. И столько в нем было робости перед непонятной братовой силой, что, кажется, пугни его Иван, и Гришка вылетит в окно, которое словно на этот случай и распахнуто за его спиной. Отец хотел казаться спокойным, однако в его морщинах залегла какая-то особая значительность, было в его лице что-то такое, отчего у Ивана нехорошо ворохнулось сердце.
Днем к Ивану на поле прибегал Гришкин пацан и передал: "Деда велели прийти". В последнее время Иван старался реже появляться в родительском доме, чувствуя молчаливое стариковское осуждение. Приглашение это озаботило его и насторожило. Теперь он наверняка знал, для чего "деда велели прийти". Дураком надо быть, чтобы не догадаться. Решились, значит... Конечно, знай он точно, что именно об этом пойдет речь, так пораскинул бы мозгами, поискал бы, чем ответить. Подстилать же соломки на всякий случай Иван не умел и не любил, и раз вошел ни к чему не готовый, так что же, не поворачивать назад. Это - не по его. Готовый не готовый - деваться теперь некуда.
Иван сбросил у порога на лавку замасленную телогрейку, сполоснул руки перед умывальником.
Отец сидел в черном суконном пиджаке, который когда-то был ему очень даже впору. Сиживал в нем отец в президиуме на собраниях важно насупленный, теперь же усох отец, будто жизнь уходила из него вместе с телом, и пиджак стал велик, как с чужого плеча. На груди висели две медали. Одна потускневшая - военная, другая совсем новенькая - трудовая. Ее отец получил, когда провожали на пенсию. Да и как не наградить такого человека. Всю жизнь числился передовым совхозным трактористом, и после себя не пустое место оставил, а двух сыновей, тоже трактористов. Так что ветеран и глава династии, это понимать надо.
На отвороте пиджака, чуть поодаль от медалей сиял свежей эмалью еще красный значок дружинника. Это уж после проводов Гришка ему дома свой прицепил. Носи, мол, батя, наводи порядок. Ваш брат пенсионер это любит. А с ним в самый раз. Кого захочешь заберешь. Ради смеха прицепил, а отцу значок неожиданно понравился: с серпом и молотом. Так и не снял.
Чужеродно выглядел значок дружинника на стариковской впалой груди, но для Ивана, который сейчас во всем усматривал особый смысл, даже и этот значок казался тут не случайным, имеющим свое тайное предназначение.
- Праздник, что ли, какой? - присаживаясь к столу, осторожно поинтересовался Иван.
- Ага. Праздник, - ответил отец сдержанно. - Веселиться сейчас будем. Жизнь больно веселая пошла.
- А мать чего же на празднике не видать? - спросил еще Иван, соображая, как быть дальше.
- К соседям послал посидеть. Радости ей тут мало будет.
- Та-ак... Понятно... - тяжело проговорил Иван, попеременно оглядывая то отца, то брата. - Приготовились, значит?
- Приготовились.
- Ну давайте, начинайте. Послушаем.
Усмехнулся натянуто, откинулся на спинку стула и руки на груди скрестил, а глаза - отрешенные. Говорите, мол, что хотите, мне все равно.
Отец откупорил бутылку, разлил всем поровну, поднял свой стакан, но чокаться с сыновьями не торопился. Косился на Гришку и как будто ждал чего-то.
Оттого ли, что отец с Гришкой сидели рядом и озабочены были одним, но Гришка сейчас сильно походил на отца. Такой же росточком невеликий, узкоплечий, можно сказать - плюгавенький мужичонко, хотя и жилистый, белоглазый такой же - в отца. Чем его не обделили, так это губами. На троих бы хватило. Иван же, наоборот, был мужик высокий и синеглазый, будто и рост и цвет - все ему, первенцу, досталось.
Иван поглядел на подрагивающий стакан в слабой отцовской руке.
"За какие такие радости посередь будней недели?" - хотел спросить и чуть не спросил, да заметил - Гришка ему в рот смотрит, и удержался от вопроса, чутьем угадав, что лучше помолчать.
Тогда, выждав время, Гришка сам спросил:
- За что, батя, выпьем?
- А вот за жену его, за Марию! - тотчас откликнулся отец, кивая на Ивана. - Дай ей бог, чтоб выздоровела. Чтоб пацаны при живом отце сиротами не остались.
Иван хотя и догадывался, о чем пойдет разговор, но такого крутого оборота не ждал. Вздрогнул. Водку на колени сплеснул. Рука сама собой опустила стакан на стол.
- Вы меня за этим позвали? Поиздеваться? - горько спросил он, отодвигаясь от стола.
- Ты слыхал? - повернулся отец к Гришке. - За его семью пьют, добра ей желают, а он - издеваетесь. Седьмой десяток живу - сроду такого не видел. Или, может, по-номешнему так и надо, а?
- Со своей семьей я уж как-нибудь сам разберусь, - жестко сказал Иван, думая, что дальше делать. Слушать или встать и уйти? Можно, конечно, обидеться - и в дверь, но ведь все равно этого разговора не избежать. Пусть уж, раз начали.
- Разберешься... - продолжал отец. - Я ждать устал, когда ты разберешься. Давай-ка, старшой, выпьем за Марию, за детей. В чем они перед тобой виноватые? Ни в чем. А если уж хочешь знать, на такую жену, как твоя, молиться надо. Другая бы давно из дому выперла, на всю деревню бы осрамила, а эта молчит и терпит. Терпеливая баба. Таких мало осталось и скоро, видно, совсем не будет. Нонешние-то бабы знаешь какие пошли?
- Это уж точно, - поддакнул Гришка. - Доведись до моей - сразу бы в рабочком. Эта бы не стала гадать, куда идти. По собраньям бы затаскала, все жилы бы на кулак вымотала. Тут батя правильно говорит. Я с ним согласный. Да только вроде бы и тебя, Ваня, кто-то заложил. Портрета твоего нету. Сняли.
Это Иван и сам знал. Напарник в поле сказал. Новость неприятно изумила Ивана. Вечером он специально прошел возле клуба, где вдоль аллейки выставлены были портреты лучших механизаторов. И там, где раньше между отцом и Гришкой находился его портрет, зияла пустая металлическая рама.
- Пускай снимают, - невесело усмехнулся Иван и потянулся за стаканом. - С трактора они меня не снимут. Зябь-то пахать кто будет? Рабочком, что ли? Такого плана, как я, им никто не даст. Еще в ножки поклонятся, если задумаю уходить. Скажи, Гришка, а? Поклонятся?
- Точно, точно. Поклонятся, - подтвердил тот и тянулся со своим стаканом - чокаться. - С тобой у нас во всем совхозе тягаться некому. Ты на работе - зверь!
Иван чокнулся с отцом, с братом, поглядел в стакан так, словно в него налито самое горе, и, решившись, выпил.
Некоторое время мужики сосредоточенно молчали - закусывали.
Потом отец тихо сказал:
- А ведь меня вызывали туда. В рабочком-то. Так, мол, и так: разберитесь с этим делом сами, а то вопрос на повестку поставим. Позору не оберетесь. Семья ваша заслуженная, у всех на виду, вот и не хотим срамить, даем вам возможность. И еще говорят: мол, хотели разбирать заявление Григория на квартиру, а брат ему подпортил. Теперь, дескать, не знаем, как и быть. Если все тихо-мирно решится - тогда поглядим.
- Кто же это заложил? - задумался Гришка. - Неужто Мария?
- Нет, не Мария, - твердо сказал отец. - Она тут ни при чем.
- А кто тогда?
- Люди... кто... Все-то они видят, до всего-то им дело, - вздохнул отец и посмотрел на Ивана. - Ты вот, старшой, на меня вроде озлился, а зря. Будто я тебя плохому учу. А у нас в роду никто семью не бросал. Ни дед мой, ни отец, ни я. И вам не велю. Сам подумай, хорошо ли матери было бы, брось я ее с вами двоими? В молодости и у меня такое раз случилось, да не о себе, о вас подумал. Как представил, что без отца останетесь, - так и кончил свою любовь... Мать-то до сих пор ничего не знает. Вот так-то, Ваня... Теперь мне уж и помирать пора, во сне каждую ночь землю вижу, а не помирается. Как я помру, если у вас не все ладно? С позором меня земля не примет.
- Да я еще никого не бросил, - сказал Иван глухо. - С чего ты взял? На лбу у меня написано?
- Вижу... Как мне, отцу, не видеть, если чужие люди и те видят. Давно уж хотел поговорить с тобой, да все ждал, думал, сам очнешься. А тут за тебя уж рабочком взялся. Обидно мне, Ваня, обидно. Всю жизнь никто про меня худого слова не сказал, а теперь в лицо смеются: сын треплется. Не те у тебя годы, чтобы новую семью заводить. Голова-то вон седеет, где уж за молоденькой ухлестывать. Стыд один и только.
Повернулся к Гришке.
- Подай-ка зеркало. Пусть братка на себя глянет. Гришка притащил с комода зеркало и держал его на вытянутых руках перед братом. Иван сначала хотел заслониться рукой, потому что давно он побаивался рассматривать свое лицо, но отчего-то не заслонился.
Это было старое семейное зеркало в темной деревянной раме, и видело оно Ивана всякого. Еще младенцем с рук матери пускал пузыри своему отражению. Потом чубчик перед зеркалом зализывал, собираясь к реке на тырлу. Клуба в деревне еще не знали. Парни и девки собирались на берегу. Почему свои игрища они называли тырлой - до сих пор непонятно. А как свою жену Марию охаживал! Светлый чуб набок зачешет, ломаную бровь подымет, подмигнет себе в зеркало: мы, дескать, свое возьмем! И взял. Сколько возле Марии парней ни крутилось, а всех как ветром раздуло.
Да, молодое в те годы лицо у Ивана было, свежее. Привлекало оно мужской решительностью с той долей бесшабашной самоуверенности, которая должна быть у парня и которая так нравится девкам. Но когда это было! Так давно, что, кажется, и не с ним, а совсем с другим.
Было - да сплыло. А теперь зеркало показало ему стареющего мужика, седоватого, с красным от ветров лицом, с морщинами у глаз и сами глаза смотрели уже не самоуверенно, как некогда, а грустно и устало. Ничего не скажешь - выцвел.
Иван усмехнулся над собой и отвернулся. Чего смотреть? Хорошего он там ничего не высмотрит.
- Так-то, Ваня, - говорил отец, наблюдая за сыном. - Видно, отгулял свое. Взять бы вожжи да отстегать хорошенько одно место. Может, поумнел бы.
- Отстегай, отец, - тихо согласился Иван и бессильно уронил голову. - Вдруг да поможет.
- С моими силами тебя, жеребца, не пронять. Хоть бы с меньшого брата пример брал. Он помоложе, а никто на него пальцем не показывает. И портрет не снимают. А ты... Девке-то, сказывают, девятнадцати нет.
- Она сама за ним ухлестывает, - вступился за брата Гришка. - Из Сооновки к нему бегает. Пять километров лесом.
- Да по мне пусть хоть за пятьдесят! - крикнул в сердцах отец. - Мы-то разве виноватые? Мария слегла, пацаны мучаются. Разбирать нас будут, осрамят на всю деревню. За что ты нас так, Иван? Слышишь, нет? Неужто мы тебя без сердца родили? - Он поднялся со стула и, подойдя к Ивану, вдруг опустился перед ним на колени. Только медали звякнули.
Было это так неожиданно и нелепо, что Иван сначала даже не сообразил, в чем дело. Ему подумалось, что отцу стало плохо. Он кинулся поднимать отца, но тот отталкивал локтем. По морщинам уже скатывались слезы.
- Вот видишь, сын, - говорил отец, глядя снизу вверх. - Я на колени перед тобой встал. Сроду ни перед кем не становился, а перед тобой стою. Пожалей ты всех нас, развяжись с этой девкой. Неужто ты всех нас на нее променяешь?
- Отец, не надо. Отец, не смей, слышь! - сдавленно сказал Иван, подхватывая отца за острые локти и пытаясь его поднять, но отец не вставал, упирался.
- Пообещай, что развяжешься. Дай мне помереть как человеку. Иначе прокляну. Вот на этом самом месте прокляну, - и стучал по давно не крашенной, облезлой половице бурым, похожим на крученый корень пальцем.
Иван отпустил локти отца, разогнул спину и изумился: солнце еще вроде не закатилось, а в комнате уже стояли густые сумерки, неожиданные для этого часа. У Гришки было черное лицо, будто вымазанное сажей. Черной вспышкой сверкнуло в дальнем углу зеркало, сверкнуло и смутно о чем-то напомнило. Обгорелой головешкой покачивалась у ног голова отца.
- Пообещай, - просил отец глухо, как из-под земли. - Иначе буду так стоять, пока не помру. Гришка хватал Ивана за рукав, шептал:
- Посули ему. Что тебе стоит. Вишь, он еле живой. Кончится тут - всю жизнь тебе прощенья не будет.
- Ладно, - сказал Иван придушенно, цепенея от этого слова, которое, казалось, произнес не он, а кто-то другой, так не похож был голос. И опустошенно опустился на стул, будто вся сила ушла из него вместе со сказанным единственным словом.
Гришка усадил отца за стол. Тот подпер голову вздрагивающей рукой, не подымал глаз на сыновей. Молчал.
Через время спросил:
- Так, говоришь, из Сосновки бегает?
- Оттуда, - охотно отозвался Гришка. - Мужики сколь раз видели: шпарит по лесу - спасу нет. Вроде как шагом ходить и не умеет. Все бегом да бегом. Прицепщик как-то погнался за ей на мотоцикле. Ради смеха. Девка в чащу нырнула, а он едва об лесину не убился. Долго матерился. Ну, говорит, лешая... Теперь не гоняются. Разве когда вдогонку свистнут - и все.
- Гляди-ка... И не боится одна по лесу?
- Значит, не боится. Раз бегает.
- Тоже, видать, отчаянная головушка, - вздохнул отец.
2
Ивана от всего спасала работа.
Какая бы беда с ним ни случилась, какая бы тяжесть ни легла на душу, а стоило ему прийти на поле, забраться в кабину трактора, и все житейские переживания не то чтобы забывались, но как-то неожиданно мельчали на этом огромном поле с березовым колком посредине, казались уже пустячными, не такими угнетающими, как раньше.
Да и как могло быть иначе, если работа на поле - самое главное для него занятие, главное и - святое. Сначала, по молодости, это ему отец втолковывал, но, видно, мудрость не передается, как не рождается зрелой пшеница. Все надо испытать от начала до конца самому - и злаку, и человеку. Потом Иван сам понял, какую великую, неиссякаемую силу таило в себе поле. Много лет отец описывал круги на своем тракторе вокруг березника, поднимая то весновспашку, то зябь, и поле кормило его и многих других людей, которых он никогда не знал и не видел. Сошел отец с круга, и его сменил Иван. Жизнь на поле по-прежнему тоже шла кругами: возрождалась, созревала и, дав семена для продолжения рода, умирала. Вечным было поле и щедрым. Оно не только кормило многих людей, но и наполняло жизнь Ивана мудрым смыслом, без которого человеку никак нельзя.
Он и сегодня шел на поле с надеждой, ждал, что дело поможет ему. В голове прояснится, душа переболит и утешится. Ведь как мелка его, Иванова, беда по сравнению с этим огромным, вечным полем.
Иван завел трактор и пустил его по загонке - вокруг березника, привычным кругом. Однако на этот раз даже работа не успокаивала, не давала забыться. И чем больше день набирал силу, тем хуже становилось на душе, потому что горе не рассасывалось, а наоборот, скапливалось.
Он глядел в просвеченное солнцем стекло кабины, видел бегущую навстречу бурую стерню и впервые с тоской подумал, что по весне поле омолодится, начнет новую жизнь, а у него этой осенью что-то умрет в душе и больше уже не возродится, и от этой мысли душа запротивилась предстоящему. Ему казалось противоестественным, что в конце этого звонкого осеннего дня он расстанется с Верой и больше никогда не увидится. Ни умом, ни сердцем Иван этого не мог представить. Выходило, не только работа - самое главное, есть на свете, оказывается, и еще что-то.
Когда совсем стало невмоготу, он заглушил мотор, выпрыгнул из кабины в борозду и, привалившись к капоту, над которым волновисто струилось тепло, огляделся.
Стояла та пора позднего сентября, когда в природе было уже много от осени, но и от лета еще оставались какие-то следы. Березник почти весь пожелтел, лист опадал, по окраинам колок просвечивал застывшим дымом. Только кое-где на старых корявых деревьях запоздало зеленели отдельные ветки. Но они выглядели тут случайными, на них Ивану почему-то грустно было смотреть. Летели, серебрясь, паутинки в горьковатом, чистом воздухе. Пахло прелью и близким снегом.
Иван постоял возле трактора и вдруг, сам не зная зачем, побрел к березнику, который стоял посреди вспаханного поля. Там, среди бурой, побитой заморозками травы, он нашел полеглые, чудом уцелевшие ромашки.
"Надо же... Не померзли", - подумал Иван с нежностью.
Нагибаясь, он срывал цветы, бережно разворачивал истончившиеся лепестки, немного увядшие, но еще сохранившие белый цвет укатившегося лета. И он вспомнил, зачем пришел сюда, на край березового колка. Именно на этом самом месте весной Вера преподнесла ему заслуженный букетик, только не ромашек - им было еще рано, а подснежников.
Удивительные это были минуты, наверное, самые счастливые в его жизни, какие бывают только однажды и уже не повторяются. Здесь на поле стояло много тракторов и из Иванова села и из соседней Сосновки. Бил дым из выхлопных труб и стелился по весенней сиреневой земле. Много было желающих победить на межсовхозном состязании пахарей, а победил Иван.
Здесь на краю колка перед судейским столом выстроили лучших трактористов и надели победителю красную ленту чемпиона. Шибко ему завидовали другие трактористы, особенно молодые парни. И было чему завидовать. Ведь это ему самодеятельный оркестр сыграл туш, и фотограф из районной газеты ползал на корточках перед ним, а не перед кем другим.
А потом появились девушки с подснежниками. Тогда-то к Ивану и подошла Вера с букетиком.
Она была длинноногая, легкая и очень молодая. У нее были ярко-рыжие перепутанные ветром волосы и зеленые глаза. Ивана ее волосы и глаза сильно удивили.
"Так, наверно, редко бывает", - подумал он и, сам не зная отчего, смутился. Даже забыл оказать ей "спасибо", и ушел домой встревоженный.
Цветы он пристроил в кабине у лобового стекла и часто глядел на них. Непонятно как-то было на душе: смутная радость пополам с тревогой. Обычная до этого, спокойная жизнь неожиданно кончилась, отчего Иван забоялся, даже хотел выкинуть завядшие цветы, да рука не поднималась.
А однажды под вечер, когда уже заканчивалась смена, глянул в окно и - под сердцем кольнуло. Стоит она на краю поля и на его трактор смотрит. Легкая, тонкая" рыжие волосы на ветру плещутся, как пламя костра.
Подошел к ней, посмотрел ей в зеленые глаза, и она не отвела их, и столько в них было чего-то неведомого, что Иван задохнулся, спросил первое, что на ум пришло:
- Ты чего тут стоишь?
- Нельзя? Тогда я уйду. - Она уже повернулась, и Иван спохватился.
- Почему нельзя? Можно. Только ведь холодно. Да и ветрено. Пойдем лучше в кабину.
Она склонила голову набок, ковыряла туфелькой землю. Гадала: пойти или нет?
- Боишься меня? - улыбнулся Иван.
- Нет. У вас глаза добрые.
В кабине Иван протер запыленное сиденье, и она опустилась на самый краешек. Увидела свои цветы, протянула к ним руку, трогая увядшие лепестки. Кисть у нее была тонкая, узкая, но болезненно шершавая даже с виду, в мелких красных трещинках.
"Доярка", - опытно определил Иван, потому что такие же руки, вечно шелушащиеся, в трещинах, были у его матери, пока она работала.
- Как тебя звать? - опросил он тем голосом, которым разговаривают с детьми.
- Вера, - ответила она и тут же убрала руку, заметив взгляд Ивана. Рук своих она стеснялась.
Скоро Вера запросилась на волю.
- Посиди еще, - попросил Иван. - Там же холодно.
- А здесь душно и тряско. Я лучше оттуда посмотрю, - сказала она, легко соскакивая с гусеницы. - Да и все равно уже надо идти.
- Ты еще придешь?
Вера неопределенно пожала плечами:
- Не знаю...
Высунувшись из кабины, Иван смотрел, как легко, невесомо, кажется, даже не касаясь ногами стерни, бежала Вера по проселочной дороге, и снова удивился Иван и затревожился непонятно отчего.
Через день Вера пришла опять, и они в сумерках бродили по березовому островку. С этого все и началось. Вера уже приходила часто, а когда ее не было, Ивану казалось, что на поле мертво и пустынно без рыжих Вериных волос и зеленых глаз.
А потом они сделали удивительное открытие: оказывается, в березнике жила пара лисиц, молодых, сильных зверей, у которых были маленькие, но уже проворные лисята.
- Пойдем к нашим лисам, - иногда говорила Вера, и Ивана обдавало трепетной радостью от слова "наши". Значит, появилось у них то, что принадлежало только ей и ему и никому больше.
Затаившись на краю поля в кустах, они смотрели, как лисы учили мышковать своих лисят, как, разыгравшись, взлетали в воздух, понарошке нападая друг на друга, и мусолили друг дружке загривки. Лисы словно светились под луной.
В такие минуты в темных Вериных глазах виделась грусть.
- Какие они вольные, - шептала она тихо, одними губами.
- А мы? - с улыбкой спрашивал он тоже шепотом.
- Нам ничего нельзя.
- Почему?
Она укоризненно взглядывала на него.
- Потому что мы - люди.
- Люди... - продолжал Иван игру. - Это хорошо или плохо?
- Хорошо. И плохо...
Скоро лисы перестали их бояться, этих двух прятавшихся от других людей в березнике, видно, чувствовали какую-то их особенность, их неопасность. Только когда Иван был один, ему никогда лисы не попадались на глаза. Эту странность он давно приметил.
...Нарвал Иван ромашек, сунул их в карман телогрейки, вздохнул и пошел к трактору.
Скоро пришел сменщик, медлительный, молчаливый мужик. Непонятный какой-то человек. Приходил ли сменить Ивана, уходил ли, отработавшись, всегда на его лице лежала одинаковая усталость. Глядя на него со стороны, можно было подумать, что прожил он две жизни, не меньше, доживает третью, и так ему все надоело, что и глаза смотрят сквозь узкую щелку, неохота ему их распахивать на мир пошире. И голос у него тягучий, будто и слова он вытягивал из себя через силу.
Иван с ним близок не был. Разговаривали они редко, и то по необходимости. "Привет",-скажет один. "Привет", - откликнется другой. "Ну как?" "Все в норме".
Перекинутся этими несколькими обязательными словами, покурят вместе, потому что расходиться просто так неловко: все же напарники, и уже после этого идут. Один - к трактору, другой - домой, отдыхать.
Но сейчас Иван не торопился уйти. Слишком много в нем за день скопилось горя, не унести одному. Ему захотелось вдруг, чтобы кто-нибудь, вот хотя бы этот пожилой обстоятельный мужик, выслушал его, утешил бы теплым словом, или, если не словом, то просто молчаливым сочувствием.
Закурили, и Иван стал маяться. Он не знал, с какого боку завести разговор. Сроду ведь ни с кем своей тайной не делился. Опасался, как бы сменщик раньше времени не затоптал окурок и не принялся бы запускать двигатель.
Однако сменщик, посмотрев на Ивана, всезнающе усмехнулся. Сам спросил:
- Тяжело, что ли?
- Тяжело, - признался Иван и вздохнул.
- Дело понятное, - протянул тот. - Меня вчера тоже свояк звал. Холодильник обмывать. А я прикинул: завтра - не суббота, не воскресенье. Не отоспишься, и с больной головой - на работу. Отказался, потому как похмелье у меня тяжелое...
- Да нет, я не с похмелья, - сказал Иван с досадой.
- А с чего тогда?
- У меня другое. Вишь, какое тут дело... - Иван судорожно перевел дух, решался. - Тут другое... Нынче вечером с одним человеком разойтись надо. Вот и мучаюсь.
- С женой, что ли?
- Да не с женой. С девушкой, - сказал Иван и покраснел. Слово это он выговорил с трудом. Произносить его язык не поворачивался. Когда молодой парень говорит "девушка", это одно, а из уст стареющего мужика услышать такое слово, конечно же, смешно. Иван это понимал и устыдился.
- А-а, с той самой? Которая бегает?
Ивану совсем стало горько.
- С той самой, - сказал он вызывающе. Он злился на сменщика за его усмешку, и в глаза его прищуренные смотрел твердо.
Но тот больше не усмехался. Сощурившись, смотрел куда-то далеко-далеко и видел, наверное, такое, чего не всем дано видеть. От этого на его лице, кроме усталости, появилась еще снисходительная скорбь.
- У тебя как с ней было? Баловство или по-серьезному? - спросил он, наконец.
- По-серьезному.
Сменщик скорбно покачал головой.
- Вот это плохо. Совсем плохо... - И даже языком поцокал. - Побаловаться мужику можно. Особенно, когда девка сама льнет. Я это понимаю. Мужицкое ведь дело - известное. Побаловался - и с него как с гуся вода. Никакого спросу. В случае чего - девка сама виноватой и останется: а не льни. Но по-серьезному нашему брату - никак нельзя. Тут уж спрос с нас, ни с кого другого... Да-а... Вот и говорю, не думаем мы. Что бы прикинуть прежде: чем закончится? Да ничем хорошим. Если тебе семью бросать и брать эту девку, то надо уезжать куда-нибудь в город.
- Куда я поеду, - развел Иван руками. - Тут у меня все.
- Ну, а в деревне вам нельзя. Проходу не дадут. Ни тебе, ни ей житья не будет.
- Житья тут не будет, - согласился Иван. - Это уж точно. - И стал разминать новую папироску.
- Ну так бросай эту девку. Сам ведь все понимаешь.
- Бросай... - хмыкнул Иван. - Хорошо со стороны-то.
- Ну ведь не нужна она тебе. Если с умом подойти. Ты скажи себе: не нужна она мне. И легче будет. Попробуй.
- Себе-то я соврать не могу, - безнадежно помотал головой Иван. - Себя не обманешь. Как ни старайся.
- Нужна, значит?
- В чем и дело.
- А жена? Ты как женился-то?
- Обыкновенно. Как женятся... Поженились, жить стали. Вроде нормально. Ни скандалов, ни ругани. Баба спокойная, хозяйственная. И накормит, и обстирает, и за пацанами пригляд хороший. Заботливая баба. Это у нее не отнимешь.
- Ну так какую еще тебе холеру надо? Раз баба хорошая?
- Вот и я так думал. Что больше ничего и не надо. А как стал с этой девушкой... с Верой встречаться, тут-то и подумал, что у меня жизнь будто и не начиналась. Вроде как я спал все эти годы и только проснулся. Все у нас с женой гладко шло, а вот чего-то не было... А с Верой - другое, - Иван тяжко вздохнул и покачал головой. - Совсем другое. Веришь, я даже не знал, что такое бывает на свете. Музыка появилась...
- Какая музыка? - озадачился сменщик.
- Ты песни любишь? - опросил Иван.
- Песни-то? А как же. Только до новых я не шибко охоч. Дочка как заведет этот самый... ну, как его... магнитофон, так хоть из дому беги. Орут благим матом. И все не по-нашему. Я старые люблю, душевные.
- Это само собой, - сказал Иван. - Душевные песни я тоже уважаю. А ты вот слыхал, по радио передают еще не песни, а музыку. Вроде как симфонии?
- У меня баба их сразу выключает.
- Вот и я выключал. А как-то прислушался и будто вижу, как солнышко всходит, травка из земли проклевывается, березник шумит, и птицы в нем разные поют. И так мне хорошо стало... Даже удивительно, как я раньше не понимал. Приду домой, сяду и слушаю, слушаю. Жена глядит - не поймет ничего. Рехнулся - не рехнулся? Утром идти на смену, а во мне эта музыка играет. Одна кончается, сразу другая начинается, будто какой проигрыватель во мне. Сам удивляюсь. Раньше-то я эту симфонию в упор не слышал. Передают и передают. Как вроде и не для меня. А тут - уши открылись. Да что там уши! Глаза и те по-новому видят. И вот это полюшко, - Иван обвел рукой вокруг себя, - с малолетства знаю, а только недавно и разглядел, какое оно красивое... - Иван судорожно затянулся папиросой. - Ты только не насмехайся. Может, тебе и смешно, а все равно - не надо.
- Я и не насмехаюсь, - отозвался сменщик, скорбно глядя в свое далеко. - Я тебе очень даже верю.
- Конечно, - продолжал Иван, - если с умом подойти, так все это - мне нельзя. Я ведь из ума еще не выжил. Понимаю, что семейный. И жену жалко, столько ведь лет прожили. И сыновей растить, поднимать на ноги надо. Да только как подумаю, что и музыку, и все такое надо будет сломать в себе - душа на дыбы встает. Не хочет... - Иван проглотил горький комок и замолчал. Лишь вздохнул тяжело.
Сменщик тоже вздохнул, глядел на Ивана сочувственно, как на больного, и глаза у него были такие всезнающие и безнадежные, что у Ивана холодок прошел под рубахой.
- Сказать, чем кончится? - тихо спросил сменщик и едва заметно усмехнулся в пространство.
- Чем? - спросил Иван трудным голосом и весь напрягся в ожидании.
- А ничем.
- Как - ничем? - огорошился Иван.
- Ничем, и все. Как было, так и останется по-старому. Жизнь-то - она посильнее нас с тобой. Не таким рога сламывала. Помучаешься-помучаешься, да и будешь пахать свою зябь. Все переживешь. Никуда не денешься...
- Ну спасибо. Утешил, - с горечью отозвался Иван.
- А ты что хотел? Другое услышать? - проговорил задумчиво сменщик. - Я говорю, как будет. Помянешь меня потом.
Иван затоптал окурок.
- Легко тебе жить. Все-то ты наперед знаешь. Где упасть, так и соломки заранее подстелишь.
Сменщик - словно не слышал. Молча достал из кармана сыромятный ремешок, сосредоточенно намотал его на вал пускача и обернулся:
- Не ты первый, не ты последний. Время все перепашет. Как этот трактор. - Ив сердцах рванул ремешок, отчего пускач пронзительно, по-мотоциклетному затрещал, окутываясь синим дымом.
"Поговорили, называется", - досадовал Иван по дороге к дому. Настроение у него совсем испортилось.
Жил Иван на краю села. Не старый еще был у него дом, всего семь лет как поставил, а уж потускнели бревна от дождей и ветров, краска на крыше облезла. От этого дом казался серым и каким-то беспризорным" Оторванный лист железа свисал с карниза. Давно его" оторвало ветром. По ночам он гулко хлопает по крыше, словно будит хозяина, а у того руки не доходят - залезть и прибить. Клочья черного, пересохшего мха торчат между бревен - повылазили. Самое бы время перед зимой-то подконопатить стены паклей, чтобы в холода не продувало, да глаза у хозяина до сих пор как незрячие были к дому, ничего не замечали. Сейчас только он поглядел пристально и увидел свой дом прохудившимся, неухоженным и беспризорным, будто и мужика в нем нет.
Сыновья были дома. Готовили уроки. Подняли глаза на вошедшего отца и снова опустили в книги, словно не отец пришел, а совсем чужой человек.
Иван не обиделся. Привык. Он и сам себе иногда казался постояльцем в родном доме. Заходил тихо, ступал по половицам нетвердо, осторожно, как в гостях. Умылся молча и стал переодеваться в чистое.
- Есть будешь? - спросил старший ровным голосом, не поднимая головы и явно не ожидая никакого ответа.
- Не хочу, - хрипловато ответил Иван. Он и на самом деле не хотел есть. Ничего в горло не лезло. Потерянно топтался посреди комнаты. - Как мать?
Сыновья, ни один, ни другой, не ответили, словно воды в рот набрали. С показной старательностью уткнулись в книги. Прилежание - куда с добром. Всегда бы так, а то Иван знал, что и пятиклассника Ваську, и третьеклассника Мишку учителя не больно-то хвалят. Совсем избегались. Не болей нынче мать, носились бы по улицам.
"Ну постойте, я за вас еще возьмусь", - подумал Иван, и ему даже как-то полегчало от этих мыслей. Он прочнее, по-хозяйски увереннее почувствовал себя здесь, посреди комнаты, возле сыновей, и к жене в спальню прошел, уже твердо ступая по половицам.
Мария лежала в кровати с открытыми глазами, видимо, прислушивалась, как там, в комнате. Увидела мужа, и слабая улыбка обозначилась на ее исхудавшем лице.
Он сел на край кровати, положил ладонь на влажный лоб жены и заглянул ей в глаза прямо и просто, как раньше, когда у них все было хорошо.
- Ну как, Мария? Болит-то что?
- Ничего не болит. Слабость... - проговорила она еле-еле.
- Вставала сегодня?
- Не-ет... Голова шибко кружится.
- Ничего, Мария. Поднимем мы тебя... Поднимем... - проговорил он, оглядывая жену с ласковой заботой.
- Да уж скорее бы. Разлеживаться-то некогда. Мальчишки все оборвались. Ты необстиранный ходишь. Совестно мне лежать, когда хлопот столько...
Иван промолчал, погладил только жидкие, слипшиеся волосы жены, мысленно винясь перед ней. Да-а, что и говорить, на самом деле - редкая у него была жена. Все-то она знала, догадывалась сейчас, зачем на нем новый пиджак и белая рубашка, и - ни слова. Это Ивана всегда мучило больше, чем если бы она укоряла его, стыдила. Нет, ничего подобного он от Марии не слыхивал.
И сейчас она тоже - молчала. Лишь смотрела жалобно и покорно, как ребенок. Похудела... Лицо у нее и раньше-то было маленькое, теперь совсем детское стало. Одни глаза на нем жили, сторожили каждое мужнино движение, и столько в них было боли и ласки, что у Ивана все внутри переворачивалось.
Он шевельнулся, и Мария высвободила из-под одеяла слабую свою руку, на ощупь нашла мужнины пальцы, держала их.
- Я скоро вернусь, Мария, - сказал он тихо и значительно, стараясь, чтобы жена глубже поняла эти слова. - Все у нас будет нормально. Вот увидишь.
Она закрыла глаза. Веки ее вздрагивали.
- Я скоро приду, - повторил он и почувствовал, как жена медленно отпустила его пальцы.
Когда Иван вышел из спальни, Васька уже возился с кастрюлей, видно, собирался что-то варить. Иван смотрел на него. Длинный вырос парень, весь в него. Движения быстрые, порывистые. Отрощенные космы на голове аккуратно зализаны на пробор. Наверное, уже и на девок поглядывает. Мишка по-прежнему сидел за столом, держал в руках "Родную речь" так, будто загораживался ею от отца. И тот и другой выглядели настороженными. Ждали, что отец дальше будет делать.
- Врач был? - негромко спросил Иван.
- Был, - нехотя ответил Васька.
- Что он сказал?
- А что он скажет... Укол сделал.
- Только и умеют, - проговорил Мишка, по-взрослому наморщив лоб. - Всю искололи. А что толку?
- Ничего-о, - проговорил Иван. - Все будет нормально. - И шагнул к порогу.
- Ты пошел? - спросил Васька.
- Пошел.
- Ночевать-то придешь? Или можно запираться?
Иван задержался у порога.
"Совсем чужие стали", - с болью подумал он, и ему захотелось подойти к Ваське, сжать его в своих руках, с отцовской нежностью растрепать светлые космы, да знал: сын ласки не примет, кольнет ледяным словом.
- Проводи меня до калитки, - попросил он вдруг, чтобы наедине обнадежить его, успокоить.
- Некогда мне разгуливать, - отозвался тот хмуро. - Мамке молока вскипятить надо.
- Дров принести? - спросил еще Иван.
- Сами принесем. Иди.
3
Раньше Иван уходил к Вере не сразу и не напрямик. Сначала он выходил во двор как бы размяться, подышать свежим воздухом перед сном. Потоптавшись во дворе, с медлительностью хорошо поработавшего человека, умиротворенного удачным днем, вразвалочку направлялся к калитке. Нехотя отворял ее, вроде бы интересуясь, как там жизнь за воротами.
Равнодушно глядел в один колец улицы, на поскотину, которая начиналась недалеко от дома, и если никого из соседей видно не было, двигался к поскотине. Тоже - неспешно, будто прогуливаясь. И потом, еще раз оглядевшись и не найдя к себе постороннего интереса, нырял в полоску березника, окружившего село, словно пояском.
Так было раньше. А сейчас Иван прямо от крыльца, нигде не задерживаясь и не озираясь попусту, крупно шагал через поскотину к леску. Глядите, соседи, кому шибко интересно. Ему уже все равно. Ничем не испугаешь. Да что там - соседи. Иван спиной чувствовал, как смотрят на него в окно сыновья, и все убыстрял шаги, хотел поскорее растворяться среди деревьев, чтобы не жгли ему спину сыновьи глаза.
Скоро он шел уже среди берез, но легче ему не стало, наоборот, начало чудиться, что за ним кто-то идет. Уж не из сыновей ли кто? Нет, сыновья не пойдут - гордые. Кто же тогда?
В березнике было светло, солнце еще висело на ладонь от земли, косо высвечивало стволы. Иван посмотрел назад, но никого не увидел. Показалось ему, что ли? Вроде не показалось. Пока он стоит - тихо, а стоит пойти, и сзади слышно, как шуршит трава, похрустывают сухие веточки. Кто же это там такой любопытный? Посмотреть бы на него.
Решил схитрить. Он пошел быстрее, почти побежал и потом, прыгнув в сторону, притаился за корявой березой.
Ждать долго не пришлось. Еще и отдышаться не успел, как увидел крадущегося по кустам мужика. Пригляделся - и чертыхнулся от изумления. Это был Гришка.
- Ты гляди - попутчик! - почти ласково сказал Иван, выходя из-за дерева и заступая брату дорогу. - И далеко собрался?
Гришка растерялся, виновато заморгал короткими, белесыми ресницами. Никак он не предполагал, что его самого тут подкараулят.
- Дак я с тобой. Чтоб, значит, не одному, - заторопился он, оправдываясь.
- А зачем ты мне? Для какой такой нужды? - спрашивал Иван, едва сдерживаясь, и положил на плечо Гришке свои цепкие пальцы. - Боишься, из-за меня квартиру не дадут?
- Да ничо я не боюсь. Я только напомнить и шел-то.
- Что напомнить?
- Зачем идешь, чтоб помнил. А то сам обнадежил старика, а сам вдруг возьмешь и передумаешь.
Иван затвердел лицом.
- Я же слово дал. Ты разве не слышал?
- Слово... - ухмыльнулся Гришка. - Мало ли каких слов я могу наговорить. По пьянке-то. Успевай только слушай.
- Ну вот что, - проговорил Иван прерывистым голосом. - Ты мне хотя и брат родной, а если еще нос высунешь - не обижайся потом. Ой, не обижайся... - Он так сжал Гришке плечо - едва кости не захрустели. - Я тебе это говорю, чтоб потом обиды не было. - И не оглядываясь, двинулся дальше.
Узенький этот лесок уже редел, сквозь него проглядывало поле с черной полосой пахоты. Издали, вывернув из-за березового островка, навстречу шел трактор, таща за собой бледное облачко пыли.
"Зябь пахать..." - мысленно усмехнулся Иван, идя по пахоте к березовому колку и наверняка зная, что из кабины на него таращится сменщик. - А в этом худого ничего нету. Земля - она и есть земля". И едва перешел вспаханную полосу, как границу, так и забыл сразу о Гришке, о сменщике, будто их и на свете не было. Он пошел медленнее, шурша жухлыми листьями и слыша в душе печальную музыку, которая все эти дни жила в нем, то замолкая, то появляясь снова. Глядя в просветы между березами, искал глазами Веру.
Она всегда появлялась неожиданно, всегда не с той стороны, с какой он ее ждал, и Иван никак не мог к этому привыкнуть. Думал, увидит ее впереди, а она показалась сбоку.
Мелькая между тонкими стволами, рыженькая, длинноногая, она легко бежала к нему в светлом плащике. Казалось, даже не бежала, а летела над землей, не касаясь ногами ни листьев, ни трав, и у Ивана зачастило сердце.
Он уже знал: сейчас Вера увидит его и остановится, как пугливый зверек. Оглядит его издали и уж потом приблизится тихо и застенчиво. Осторожно и неумело, как впервые, коснется своей рукой его руки - поздоровается.
- Что же ты в белом плащике в лес приходишь? - спросил он с ласковой укоризной. - Запачкаешь или порвешь. Заругают дома.
- Но ведь я к тебе иду...
Он бережно обнял ее, нарядную, праздничную, пригладил растрепавшиеся от бега волосы.
- Чудо ты мое рыжее, неожиданное... Знаешь, ты похожа на какого-то лесного зверька. А вот какого - никак не догадаюсь.
- На лисицу, - сказала она, смеясь. - Я ведь рыжая. Мне даже иногда кажется, что когда-то давно-давно... много веков назад я была лисицей. Правда-правда так кажется. Я их и люблю поэтому. Ведь они мне - родня. Давай их поищем.
Иван, глядя на нее, улыбался, и в ее зеленых глазах мелькнул легкий испуг.
- Ты что смеешься?
- Ничего. Мне хорошо. Когда я тебя вижу - мне всегда хорошо. - И он достал из кармана пиджака смятый букетик.
Вера понюхала цветы, которые ничем не пахли, а если и пахли - то соляркой. Проговорила задумчиво:
- Наверное, самые последние.
- Последние, - как эхо отозвался Иван, подумав, что под этим словом понимает гораздо больше, чем она. Вот ведь как получилось: она с ним встретилась подснежниками, а он с ней прощается осенними ромашками. У нее - весна, все еще впереди, а у него - осень поздняя. Вот какой негаданный, горький смысл обнаружился в цветах.
- Вера, - сказал он тихо. - Поцелуй меня. Склонив голову набок, она удивленно на него посмотрела.
- Ты меня об этом никогда не просил.
- А сейчас прошу.
- Почему?
- Не знаю.
- Разве тебе так плохо?
- Хорошо и так, - сказал он потускневшим голосом. - Раз не хочешь, то и не надо.
Теплой ладонью она провела по его щеке.
- Я не могу, - в голосе сквозила боль. - Я боюсь к тебе прикасаться. У меня внутри так, будто я тебя ворую. Ты только не сердись, что так говорю. Ведь это правда. А еще мне кажется, что если я поцелую тебя, что-то меня обязательно накажет за это. Обязательно...
- Кто? Бог, что ли? - Иван еще нашел в себе силы усмехнуться.
- Зачем бог... Не бог, а что-то другое. Которое не терпит неправды. Ведь есть же что-то такое на свете, - Вера повела рукой вокруг себя, - в деревьях, в траве, в листьях, в земле, в небе, в воде. Везде. Может, это сама жизнь.
- Ты хорошая, Вера, - сказал он задумчиво. - Лучше меня, - и заметил на обнажившейся ее руке чуть повыше запястья темный кровоподтек.
- Что это? - похолодел Иван.
- Мамка...
- Из-за меня? - И ждал ответа, затаив дыхание. Но, ничего не дождавшись, приник губами к ее руке, и почувствовал солоноватый вкус крови.
Внезапно Вера выдернула руку, напряглась.
- Смотри! Вон они!
Иван поднял затуманенные глаза и увидел лисиц, которые, выскочив из кустарника, катились по желтой стерне к низкому красному солнцу, коснувшемуся уже краешком горизонта. Самец бежал немного позади самки, не вырываясь вперед и не отставая - как привязанный, и Ивану подумалось, что он нарочно так бежит, прикрывая подругу от всякой случайности. Пальни в них сейчас картечью, и весь заряд придется ему.
Расстелившись по полю, лисы уходили к красному солнцу, и сами они были красные от закатных лучей, будто это два маленьких солнышка катились к большому. Сильные и вольные, живущие, как велит природа, они скоро слились с солнцем и так же, как солнце, исчезли, растворились, отчего на поле стало холодно и пустынно.
Люди проводили их долгими, мечтающими взглядами.
- Были бы мы лисами... - выдохнула Вера. - Побежали бы далеко-далеко, к солнцу. Правда ведь?
- Правда...
- Мне всегда снится, что я куда-то бегу и бегу, в какие-то новые места. А проснусь - никуда не убежала. Так и осталась, где была... А знаешь, лисы как-то не так бежали, - заговорила Вера с тревогой. - Будто насовсем убегали. А вдруг они больше не вернутся?
Иван промолчал и обнял ее.
Но Вера, освободившись от его рук, к чему-то прислушивалась. Позади в кустах, уже накрытых сумерками, что-то прошуршало.
- Ты слышишь? - прошептала Вера испуганно. - Что там?
- Кто его знает, - ответил Иван как можно равнодушнее. - Чей-нибудь теленок забрел.
Иван нашарил под ногами тяжелый, влажный сук и, вкладывая в размах всю боль и горечь, пустил в кусты. Там что-то шарахнулось, затрещал валежник и затих в отдалении.
- Я же говорил - теленок.
Стоял, тяжело дыша. И уже понимал: пора...
Вера успокоилась, прислонилась головой к его плечу.
- И чего ты во мне нашла? - вдруг опросил Иван холодным и чужим голосом. - Я ведь старый для тебя.
- Ты добрый и сильный, - улыбалась она в темноте. - И руки у тебя нежные.
- Какие там нежные. Железо только и привыкли держать... Неужто у вас в совхозе парней хороших нету? - проговорил он и замолк. Не его это были слова, чужие.
Вера отстранилась, напряженно всматриваясь в его лицо.
- Вера, знаешь... - начал Иван, но Вера прикрыла его губы теплой, вздрагивающей ладонью.
- Не надо... Я знаю. - И Иван почувствовал на щеке едва ощутимое прикосновение ее губ. - Это тебе на счастье.
- Какое теперь счастье, - проговорил он с надсадой и уже больше ничего не сказал, только смотрел, как медленно таяло в темноте светлое пятнышко Вериного плаща.
Иван долго стоял в оцепенении, облокотившись о ствол березы, и даже не двинулся, когда осторожно подошел Гришка и стал дожидаться, пока брат придет в себя.
- Все... - проговорил отрешенно Иван и взглянул на брата. - Теперь тебе будет квартира.
- Отшил? - оживился Гришка. - Ну вот, теперь ты - человек. И правильно. Не вешайся на чужого мужика. Только чо долго? Сказал бы сразу, дескать, так и так: поигрались н хватит. А то рассусоливал.
- Ты меня выведешь, Гришка. Двину я тебе, - пообещал Иван.
- И так чуть не угробил. Возле виска пролетело.
- А зачем высовывался?
- Ну как зачем? - Гришка ухмылялся в темноте. - Интересно было, что ты с ней делать станешь. Слышь, Ваня, у тебя с ней хоть было?
- Что было? - не сразу понял Иван.
- Ну... это самое.
Иван посмотрел на него с жалостью:
- Ни черта ты не понимаешь...
- Где уж мне понять, зачем мужик к бабе ходит, - усмехнулся Гришка, но Иван на него уже не обращал внимания.
Сказал глухо:
- Нехорошо мне. Будто убил кого-то.
- Кончай, Ваня! Что ты! - заговорил укоризненно Гришка. - Неужто так можно убиваться. Я дак из-за своей жены так не переживаю, а ты - из-за девки. Не-ет, я со своей - мертво. Чуть она на меня окрысится, я тихо-мирно к какой-нибудь бабенке на вечерок, - Гришка заговорщицки хихикнул. - Сделаю свое дело - и домой как ни в чем не бывало. А сам думаю: а не раскрывай на мужика рот. Вот так-то... Да к одной и той же не хожу. Они ведь привязчивые, чисто кошки... Слышь, пойдем ко мне. У меня в огороде бутылка спрятана. Веришь, баба диву дается, - с удовольствием .рассказывал Гришка. - Сижу, значит, дома. Трезвый, как дурак. Ну и это... в огород, значит, выйду, будто по надобности, а вертаюсь уже нормальный. Всего-то на две минуты выйду, а честь честью. Ветром качает. Баба ничего понять не может. Батя - тоже. Пойдем врежем.
- Мне с этого еще хуже будет.
- Ну гляди, я ведь хотел как лучше.
- Ты вот что... Иди-ка домой. А я еще погуляю.
- Как же я тебя брошу? - не согласился Гришка. - Ты ведь мне как-никак брат родной. Я тебя, как некоторые, ни на какую девку не променяю. Давай погуляем вместе. Куда пойдем-то?
Иван рассеянно пожал плечами.
- Я и сам не знаю.
- Ну давай здесь побудем, - покладисто согласился Гришка. - А только бы лучше в огород. Чего мы трезвые, как дураки. - Он сплюнул с досады, попытался сесть на пенек, да неудачно - о сучок оцарапал ногу.
"Ну вот и все", - только и подумал Иван.
Было тихо, и в этой тишине он слышал, как неустанно тарахтел трактор на поле да негромко матерился Гришка.
4 А сменщик-то оказался прав. Никуда Иван не делся, так же пахал зябь, как и раньше. Вроде успокоился. В семье налаживалось. Портрет на аллее передовиков опять появился - между отцом и Гришкой. Но, проезжая на своем тракторе мимо совсем оголившегося березника, возьмет и посмотрит на то место, где весной Вера преподнесла ему подснежники. В самом глубоком и тайном уголке души теплилась непонятная надежда, что если не на этом круге, то на каком-нибудь другом мелькнут на краю поля рыжие волосы, похожие на пламя костра. И хотя он понимает умом, что никого не увидит тут, на холодном, пустом поле, с которого улетели даже птицы, что и ждать-то нечего, а все-таки нет-нет да и оглянется на то место. Оглянется - и дальше. Закладывать новый круг.
Дворцов. Новые отношения Биобиографическая справка
Николай Григорьевич Дворцов (1917-1985)
писатель, один из первых на Алтае член СП СССР. Род. в с. Куриловка Саратовской губернии Учился в школе колхоз. молодежи, работал табельщиком в полевой бригаде. После окончания Саратовского учит. института (1940) преподавал в школе русский язык и литературу. В том же году призван в армию. Участник Великой Отечественной войны, сражался под Таганрогом, Харьковом, перенес, не сломившись, испытания фашистского плена.
С 1947 жил на Алтае, работал в книжном издательстве, на краевом радио, в молодежной газете, редактировал альманах "Алтай", возглавлял краевую писательскую организацию (1967-71), избирался член правления СП РСФСР. Печататься начал до войны, первый рассказ "Бельчик" опубликовал в Саратове, в области газете (1939).
Автор сборника очерков, рассказов, повестей "Мы живем на Алтае" (1953), "Наше счастье" (1954), "Дружба" (1955) и др. В 60-е Дворцов -- один из самых известный в крае прозаиков. Роман "Море бьется о скалы" (1961), в основе которого лежат достоверные факты о стойкости советских солдат в фашистском плену, неоднократно издавался массовыми тиражами. Пять изданий, в т.ч. в Москве и Новосибирске, выдержал роман "Дороги в горах", повествующий об алтайской целинной эпопее. Вопросам нравственности, возмездия за предательство посвящена повесть "Двое в палате" (1968). Лучшие произведения писателя отличали глубокий психологизм, острота сюжетных коллизий. Творческая и обществ. работа Дворцова были отмечены званием "Заслуженный работник культуры РСФСР", орд. "Знак Почета". Похоронен в Барнауле.
Г. И. Соколова
Новые отношения.
После того выдающегося мартовского дня мое отношение к паре трясогузок в корне изменилось. Я стал интересоваться ими, наблюдать. А когда интересуешься, наблюдаешь, то непременно откроешь много нового, любопытного. Я тоже открыл...
Хотя я всячески старался маскировать свою заинтересованность, трясогузки поняли ее. Поняли они и то, что моя заинтересованность доброжелательная, не во вред им. Впрочем, в последнем большой уверенности у них, думается, не было, потому в своих отношениях со мной они соблюдали определенную осторожность, слишком не доверяли, дескать, кто его знает, возьмет да и выкинет какую-нибудь каверзу.
Весной, когда в саду началась горячая пора, трясогузки оказались неотступными. Куда я - туда они... До этого они тоже крутились и на участке, и около меня, но не так, как теперь. Теперь они даже ко мне в домик стали заявляться. Зайду отдохнуть или что-либо сделать, а через некоторое время - птичка. Крутнется на пороге веранды, посмотрит на меня и забежит, склюнет что-то с пола раз и другой. На втором пороге снова посмотрит на меня и... выпорхнет. А как только я выйду из домика, начинается форменный допрос:
- Цити-цюри? - допытываются с разных сторон то одна, то другая.
Понимая, что такой повышенный интерес птичек далеко не праздный, я отвечаю им на полном серьезе.
- Под яблонями, - говорю, - хочу рыхлить. Подходит такое? - Пользуйтесь, - говорю, - моим хорошим отношением.
И они в самом деле пользуются... Но пользуясь сами, приносят пользу природе, человеку.
Дело в том, что маленькая птаха на тонюсеньких ножках может взять для еды только то, что лежит на поверхности. Однако всякие личинки и червячки находятся в земле, достать оттуда их птички не могут. Вот потому ждут, когда я примусь ворошить землю.
Обработать почву под стланцевой яблоней - дело нелегкое, особенно если дерево старое, разрослось низом. Не знаешь, с какой стороны к нему подступиться, весь арсенал инвентаря в дело пускаешь.
Трудишься в поте лица, припадаешь на одно колено, на другое, а случается - на оба вместе. А птички тут же, с веток следят за твоими действиями, порхают, выхватывая сразу за граблями или культиватором то что-то, мне невидимое, то тонкого длинного червяка или противного проволочника. Все они - корнееды, страшные вредители, а для трясогузок - лакомство. Ради них птички порой пренебрегают осторожностью - бросаются прямо под грабли или ко мне в ноги. Схватит и отлетит, довольная удачей. А если посторонняя птаха случится - прогонят бесцеремонно, с дракой прогонят.
Вот так идет у нас. Скворцы - там вверху своими делами занимаются, а я с трясогузками - внизу своими... Полное взаимопонимание у нас и будто доверие.
Деревянные щиты, не нужные до осени, я сложил сначала на одном месте, но стали они мне мешать - решил перетаскать на другое. Добрался до средины, а там маленьких двухвосток уйма, прямо питомник... Сырость и темнота, похоже, способствовали размножению твари, вид которых вызывает у меня внутреннее содрогание.
Перевернул я щит и отбросил. Яркий дневной свет растревожил маленьких серых двухвосток. Корячась, они неуклюже полезли, поползли в разные стороны, ища спасительные щели и темноту. И тут - трясогузки. Сначала одна, а какие-то минуты спустя - около десятка. Кто оповестил их, поставил в известность, что у меня тут богатая пожива, - неизвестно.
Тут все обошлось без скандала и драки.
А меня они вовсе не принимали в расчет, действовали так, будто я отсутствовал. Я стоял, не шевелясь, а птички энергично орудовали на щиту около моих ног. Нет, сами они не ели, они жадно хватали двухвосток, хватали поперек, одну к одной, снопиком...
Набив до отказа клюв, они поспешно улетали.
Егоров. Пасха Краткая биобиографическая справка.
Георгий Васильевич Егоров (1923-1992)
писатель, член СП СССР. Родился в с. Тюменцево Алтайской губернии. В юности работал грузчиком, трактористом, шофером. Участник Великой Отечественной войны, командовал взводом конной разведки, принимал участие в Сталинградской битве, в боях под Курском, на Кубани. После тяжелого ранения демобилизовался и вернулся на Алтай (1944). Работал в газете Солтонского и Романовского районов, в краевом радиокомитете, "Алтайской правде".
Первые рассказы и очерки опубликовал в местной периодической печати (1956). В основу первого романа "Солона ты, земля" (1963) легли события гражданской войны на Алтае, воссозданные по архивным документам, воспоминаниям детства (отец писателя был сподвижником командира легендарного партизанского полка "Красных орлов" Федора Колядо), свидетельствам очевидцев. Роман пользовался огромной популярностью, выдержал 7 изданий. Продолжение его -- кн. "На земле живущим" увидела свет только в 1988, из-за цензуры много лет пролежав в столе писателя.
Особенность прозы Егорова -- документальность, подлинность событий и фактов. На основе дневниковых записей написана "Книга о разведчиках" (1971), также неоднократно переиздававшаяся, в т.ч. в Москве, и заслужившая высокую оценку В. П. Астафьева. Многие герои Егорова имеют реальных прототипов. В повести "Крушение Рогова" (1966) автор показывает сложный, противоречивый характер одного из партизанскоког вожаков Алтая - Г. И. Рогова. Автор вступит. статьи и составитель кн. "Колчак А. В. -- последние дни жизни" (1991), где читатель получил возможность познакомиться с подлинными протоколами допросов Колчака. За документальные очерки о милиции удостоен диплома МВД и СП СССР. Заслуженный работник культуры РСФСР. Похоронен в Барнауле.
Г. И. Соколова
Пасха на деревне
отрывок из романа "Солона ты, земля"
1
Пасха...
Нет на Руси торжественнее праздника. К нему готовятся загодя. В этот праздник гуляют все, даже те, кто после пойдет к соседу просить хлеба на прокорм семьи.
Всякий раз водка и пахучий самогон рекой льются. В Усть-Мосихе на длинных кривых улицах бывает непривычно многолюдно. В трех издавна облюбованных местах -- в центре села перед церковью, на песчаной опушке бора и на плотине около пруда -- цветастыми букетами кружатся девичьи сарафаны. Захлебываются гармони. Торжественны и нарядны бывают в эти дни села.
Но не только праздничной благодатью лучатся села и деревни в этот "праздник праздников". Силой русской меряются люди. Ходят "стенка на стенку", улица на улицу, край на край Нередко такие состязания кончаются драками, которые вспыхивают то в одном, то в другом конце села. С треском рвутся праздничные сатиновые рубахи, с хрустом выламываются из плетней колья, леденя душу, свистят над головами оглобли. Дерутся с упоением, ломают друг другу ребра, руки, кровавят лица. На влажной, парящей под щедрым весенним солнцем земле подолгу потом темнеют бордовые пятна крови. Так велось испокон.
Даже в этот смутный девятнадцатый год по баням и заимкам курились самодельные аппараты, перегоняя на самогон последнее крестьянское зерно -- все одно Колчак заберет. Люди старались забыть обо всем: и о вынутом недавно из петли Кузьме Полушине, и об угнанном скоте, и выгребенном хлебе. Пили, заливали свою горькую жизнь неочищенной, пахнущей гарью мутной жидкостью. Так праздновала пасху большая часть села...
На третий день пасхи о. Евгений прогнулся чуть свет. Он со стоном оторвал голову от подушки, сел на высокой деревянной кровати, свесив чуть не До пола мосластые ноги в бязевых кальсонах. Голова разламывалась.
-- О господи, с простонал он, -- прости мою душу грешную.
Длинные черные волосы были взлохмачены и торчали в разные стороны, в свалявшейся бороде запутались кусочки квашеной капусты, огуречные семечки.
-- Мать! -- хриплым голосом позвал он попадью и сморщился от страшной головной боли.
Из кухни показалась матушка, молодая полная женщина с черными грустными глазами.
-- Дай-ка, голубушка, рассолу, а то совсем помираю, -- взмолился о. Евгений, растирая под рубахой волосатую грудь.
Огуречный рассол пил долго, громко сопя. Оторвался от расписной деревянной чашки, перевел дух. Все это время матушка смотрела на него укоризненно, а потом покачала головой:
-- Ну зачем же ты, батюшка, так напиваешься? Ведь обещал же мне...
Стаскивая за порточину с вешалки широкие черные шаровары, о. Евгений не без лукавства покосился на попадью.
-- Зарекалась, голубушка, свинья чегой-то есть, бежит, а оно лежит... Во!.. В святой праздник никому не возбраняется выпить за Отца нашего.
Он натянул штаны и, бороздя по полу распущенными подтяжками, босой пошел в сени.
-- Надел бы хоть шлепанцы.
Отец Евгений ничего не ответил, вышел на крыльцо, перекрестился на церковь: "Во имя отца и сына и святаго духа..." Потом потянулся, заломив руки за голову, зевнул и, ступая по холодному, влажному песку босыми ногами, направился в пригон. Вышел он оттуда нескоро. На ходу застегивая штаны и по-прежнему волоча за собой, подтяжки, побрел к сеням. Едва дошел до середины двора, как в калитке звякнула накидушка и в ограде появился Никулин, владелец большого магазина в селе.
-- Христос воскрес, батюшка.
-- Воистину воскрес, -- пропитым басом ответил поп. -- Проходи, Василий Осипович, в комнаты, опохмелимся. У тебя, чай, тоже голова трещит?
Никулин умолчал о голове, засеменил в прихожую, снял шапку, размашисто перекрестился на образа, потом обернулся к остановившемуся на пороге хозяину.
-- Я забежал позвать вас с матушкой в гости.
-- Спаси бог, Василий Осипович, -- прогудел свяещенник, -- проходи-ко в горницу. -- Он взял щуплого купца за плечи и, подтолкнув к двери, позвал матушку.
-- Подай-ка, голубушка, нам что-нибудь покрепче, больные мы с Василием Осиповичем оба. А, как говорят мужики, клин вышибают клином.
Матушка печально смотрела на супруга.
-- Ты бы, батюшка, хоть привел бы себя в порядок -- лица не омыл, службу не отвел, а уже за стол садишься.
-- Господь милостив. Во славу сына божьего пьем -- этот грех невелик.
Но все-таки пошел, наспех ополоснул лицо. Выпили по большому стакану хлебного первача -- дух захватило И сразу почувствовали облегчение. Голова начала очищаться, как звездное небо от низких грязных туч.
-- Вот это хорошо! -- поглаживал тучный живот о Евгений.
На церкви ударили в колокол. Над селом поплыл пасхальный звон. Пономарь -- видимо, уже под хмельком -- выделывал чудеса: медный колокольный перезвон лился захватывающей музыкой, переходя чуть ли не в плясовую.
-- Эх, стервец, что выделывает -- улыбнулся поп.
Он поднялся и стал собираться в церковь. Торговец, еще раз пригласив в гости священника с женой, ушел.
Народ нынче не так бодро шел в церковь. Отец Евгений это заметил с первого дня пасхи -- не праздничные были лица у сельчан. Шли больше по привычке, нежели из религиозных побуждений. Но священник не придавал этому особого значения. Облачившись в черную рясу и в такую же шляпу, он направился в церковную ограду. Толпившиеся на паперти и около нее сельчане расступалась и поспешно стаскивали с расчесанных намасленных голов картузы, склоняли под благословение головы. Достойно неся свой грузный живот, под благостный звон колоколов поп легко поднялся на паперть, прошел в церковь. Потянулись туда и стоявшие в ограде люди.
Минут через пять о. Евгений вышел из царских врат в белой сверкающей ризе с дымящимся кадилом в руке. Несколько секунд осматривал поднятые к нему лица. Все они знакомы уже много лет. Вот впереди стоит Василий Осипович Никулин с высокой дородной супругой (успел-таки он в церковь!), дальше кучка сельской интеллигенции: Виктор Михайлович Ширпак, полногрудая игривая учительница Маргарита Марковна. Вон у своего железного ларчика торжественно выпрямился ктитор старик Хворостов, а из-за его плеча выглядывает тупая морда его сынка Кирюшки; здесь же жмется заполошный Юдин с красавицей дочкой, еще дальше хмурые братья Катуновы, около них чахоточный Борков вон стоит высокий, по-мужски красивый уполномоченный по заготовкам для армии Верховного правителя Дмитрий Иванович Антонов А за ним виднелись холщовые рубахи мужиков. Но даже их всех, всех до одного знал о Евгений Всегда в этот день крестьяне были праздничны и приветливы А нынче нет. Нынче незримо между первыми рядами и последними пролегла борозда.
Служба шла торжественно, певчие старательно выводили мелодию, регент, высокий и сухой, как хвощ, старик из бывших учителей, изогнувшись вопросительным знаком, дирижировал хором...
2
После молебна к священнику подошел церковный староста Хворостов
-- На какую улицу ноне, батюшка, пойдем?
-- На любую.
-- Черед -- на нашу улицу.
-- Пойдем на вашу.
За оградой стояла лошадь, запряженная в телегу. Вокруг нее похаживал псаломщик. Вынесли иконы. Тронулись. Батюшка вышагивал впереди процессии, по-солдатски размахивая широченными рукавами. За ним едва поспевали добровольные певчие -- все, кто желал развлечься. Около первого же двора о. Евгения встретил причесанный, празднично одетый хозяин -- волостной писарь Василий Дементьев.
-- Христос воскрес, батюшка.
-- Воистину воскрес, -- ответил поп и поднес для целования крест
Хозяин настежь распахнул ворота.
В избу внесли иконы. Сделав два шага от порога, батюшка остановился Высокий, грузный, он чуть не доставал головой до полатей. Сзади и сбоку его поместилось еще четыре-пять человек. Остальные теснились в сенях, во дворе.
-- Христос воскрес из мертвых, смертью смерть поправ... -- скороговоркой начал о. Евгений.
Певчие подхватили разноголосо -- еще не спелись. В окна заглядывали любопытные.
-- ...Прийдите, пиво пием новое... -- затянул священник.
Певчие подпевали ему.
Потом батюшка освятил углы комнаты, допустил хозяина, хозяйку и домочадцев к целованию креста и руки своей.
Обряд окончен. Хозяин, поклонившись, предложил священнику:
-- Может, отведайте, батюшка, рюмочку настоечки на клюкве. Добрая штука. Не побрезгуйте.
-- Поднеси, Василий, попробуем. - -- Отец Евгений разгладил усы, присел к столу. Хозяин, заранее предусмотревший все, обернулся к шкафу и через секунду уже держал в руках графинчик и поднос с граненой рюмкой. Тягучая пунцовая жидкость медленно полилась из узкого горлышка графина. Батюшка перекрестился.
-- Слава отцу и сыну и святому духу... -- и одним глотком опорожнил рюмку. Крякнул. -- Аминь. -- Поднялся. -- Спаси бог, Василий, хороша.
В каждой избе ждали священника. Глава семьи встречал его у ворот. выносили и клали на подводу яйца, куличи. Процессия двигалась медленно. К обеду едва добрались до середины улицы. У ворот большого пятистенного дома подвыпившего батюшку никто не встречал. Он остановился. Хворостов услужливо зашептал на ухо?
-- Тут Тищенки живут... неверующие они.
-- Знаю. -- У о. Евгения в глазах сверкнула озорная искорка. -- Пойди вызови.
Церковной староста смутился, опасаясь какой-нибудь непристойности со стороны богохульников.
-- Поди, поди.
Через минуту к воротам вышел Алексей, облокотился на плетень.
-- Добрый день, батюшка, -- пряча в глазах под нависшими выцветшими бровями усмешку, приветствовал он.
-- Ты что же это, Алексей? Ты и Иван Кондратьевич -- уважаемые всеми в селе, а поступаете так нехорошо.
-- Мы же ведь в бога не веруем, давно от него отказались.
-- Это дело ваше, я не неволю. Но уважь людей. Во славу святого праздника по стаканчику бы поднёс.
-- По стаканчику всегда можно. -- Алексей распахнул калитку. -- Заходите.
В поповской свите переглянулись. Тогда Тищенко кивнул стоявшей около сеней жене, и та моментально вынесла стеклянную четверть прозрачного, как ключевая вода, первака. И когда в стаканы забулькала соблазнительная влага, о. Евгений не выдержал, подошел. Тищенко, все так же улыбавшийся краешком губ, подал ему полный стакан.
-- Хоть и непристойно мне в святой праздник с богоотступником пить, -- сказал о. Евгений и, прищурившись, одним глазом посмотрел сквозь стакан, -- но, как в писании сказано, не сквернит в уста, сквернит из уст. -- Он одним махом опрокинул стакан, крякнул, отломил корочку хлеба с рушника, на котором жена Ивана вынесла закуску, понюхал и положил обратно. Сделал это подчеркнуто неторопливо, чтобы удивить.
-- Спаси бог, Алексей. Хорош первач.
И зашагал по улице как ни в чем не бывало.
Алексей улыбнулся ему вслед:
-- Вот долгогривый! Прямо циркач...
К вечеру, когда псаломщик собрался отвозить небогатое в этом году крестьянское подаяние, о. Евгений вышел из последнего двора, благословил свою свиту и направился к Никулину.
Ершов. Проданное пианино Проданное пианино
Биографическая справка о ершове
"Родина моя -- село Залесово Алтайского края, где я появился на свет 8 октября 1940 года и был девятым и последним ребенком в семье. Жили очень бедно и трудно. Отец умер перед самой войной, все заботы о детях легли на плечи матери, которая и ставила нас на ноги. Детство прошло в Залесово, в пятнадцать лет я стал городским -- переехали в Рубцовск. Здесь закончил среднюю школу, поработал на тракторном заводе.
Поскольку читать научился рано, то был все время с книгой, как с неразлучным другом. Поэтому учиться поступил на филологический факультет пединститута. Позднее недолго работал учителем в школе, преподавателем кафедры литературы Бийского пединститута, в многотиражной, районной, городской и краевой прессе. Почти десять лет отдал интересной, хлопотной и трудной книгоиздательской деятельности сперва в должности редактора художественной и детской литературы, потом старшего редактора и, наконец, главного. Более четырех лет был ответственным секретарем журнала "Алтай". В Союз писателей (еще СССР) принят в 1989 году.
Писать начал рано -- и стихи, и прозу, но показывать кому-либо свои литературные опыты стеснялся. Однако все же пришлось в конце концов "рассекретиться". Первая книжка стихов "Поклон" вышла в 1979 году, через два года вторая -- "Горит окно". Постепенно склонялся к прозе, в результате в 1984 году сложился сборник рассказов "Экзамен по философии", в 1989 году - "Скрипнула калитка", в 1991 -- повесть "Бойкот". Итого, пять книг. Каковы они -- судить читателям и критикам. Мне они очень дороги, как и те произведения, которые написаны в последнее время и еще не увидели света.
Жизнь моя получилась в целом нелегкой, но я рад, что служу литературе -- более святого дела нет на земле."
Вот что написал писатель сам о себе. Добавим, умер в 2000 году, первая книжная публикация подборка "Ночные поезда" в коллективном сборнике "Песня юности", где вместе с ним дебютировали Скворешнев, Прокопчук, Капустин и Байбуза, отмечена 1975 годом.
Хотя все факты биографии перед глазами читателей, все же обратим внимание на некоторые моменты.
"Писать начал рано", первый выход на сцену, хотя "показывать кому-либо свои литературные опыты стеснялся" состоялся, как он говорил позднее сам, еще в школьной стенгазете. Тем не менее первая книжка вышла в 1979 году (39 лет), а дебютировал на литературном поприще в 35 лет, то есть в том возрасте, когда большинство русских поэтов уже закончило свой путь, кто в силу неестественно-естественных причин (Пушкин, Лермонтов и целая вереница вплоть до Рубцова), кто в силу истощения поэтической жилы, хотя жизненный путь влачился еще долго (Батюшков, Вяземский и опять же целая вереница). То есть Ершов вступил на поэтическую стезю в возрасте, когда у нормальных поэтов она уже заканчивалась.
"В Союз писателей (еще СССР) принят в 1989 году", (49 лет), то есть начал свою профессиональную деятельность в те годы, когда обычные люди уже подумывают о пенсии. И это типичный путь советского литератора. Легко и приятно было быть писателем, но трудно им было стать. И к тому моменту, когда путь унижений, уступок, компромиссов был пройден до конца, и соискатель оформил наконец свое желанное членство в Союзе писателей, он уже был выжат до конца, смирился со всем, был выдрессирован и готов писать и делать все, что укажут и не писать и не делать ничего такого, за что могут не погладить по головке.
Принадлежал Ершов к тому направлению в литературе, которое я, за неимением лучшего, опредляю антимещанским. Анти- не потому, что писатели этого направления против мещан. А потому что они вообще не признавали такой категории сограждан. Те, кого советская пропаганда называла мещанами, то есть люди, которые не лезли в передовики, а жили обычной жизнью. Работали, чтобы было на что жить, а не ради победы коммунизма, хотя к работе относились добросовестно. Главное для них было не на производстве, а дома: любовь, товарищи, увлечения. Потом семья, бытовые хлопоты.
Вообще-то в этой условно называемой мещанской литературе советский быт при всем внимании к его мелочам и деталям воссоздан весьма условно, создавая иллюзию благополучного сытого существования. Так оно виделось стороннему наблюдателю, либо как было в действительности, но только в райских застойных зонах, например, в заграничных командировках, под крылом обеспеченных родителей. Основная же масса нашего народа купалась как сыр в молоке в дефиците, бесквартирье, тяжелой работе, и советская жизнь отнюдь не была для нее идеалом благополучия.
* * *
Снилось Кружаеву: стоит он за кулисами огромного зрительного зала, в котором то затихает, то вновь вспыхивает овация и раздаются громкие выкрики: "бис" и "браво", адресованные ему за блестящее исполнение "Аппассионаты" Бетховена. Сердце колотится от счастья. Кружаеву хочется выбежать на сцену, протянуть руки к залу и кланяться, кланяться, а потом попросить тишины и сказать доверительно: он много лет мечтал сыграть "Аппассионату", и вот его мечта осуществилась чему они, зрители, были только что свидетелями. Сказать это и удалиться. Но ноги почему-то вдруг не идут вперед, отяжелели. Возникает недоумение: все аплодируют, а его жена, Татьяна, сидящая в первом ряду, глядит на него с иронией и криво усмехается? Он видит ее лицо, хотя и стоит за кулисами и занавес на сцене опущен. Странно, странно... В зале уже никого нет, кроме жены, хотя овация по-прежнему не стихает, а, наоборот, еще и усиливается.
Проснулся Николай Николаевич. В ванне шумела вода -- умывалась Татьяна, встававшая обычно около семи или начале восьмого.
Кружаев тотчас понял: шум воды трансформировался в его сонном мозгу в овации зрительного зала. А то, что он снова стал "играть" "Аппассионату", "выступать" перед публикой, тоже вполне объяснимо: мечтает же до сих пор разучить сонату, даже воображает иногда, как сыграет ее впоследствии через год или полтора.
Николай Николаевич, упорно занимавшийся фортепьяно, робел перед "Аппассионатой" и только мечтал когда-нибудь разучить ее, не надеясь, впрочем, что соната поддастся ему. Она -- для профессионалов, а уж ему остается только помечтать да позавидовать, как другие ее играют. Иного вроде и не дано.
А тут еще -- инфаркт. Больница, домашняя койка, уколы, таблетки, печальные мысли о смерти, о бренности человеческой жизни -- и, конечно же, к инструменту и не подходил, только глядел на него да тосковал. Но, едва оправившись, почувствовав улучшение, стал играть помаленьку -- музыка помогала выздоравливать во всяком случае, так казалось Николаю Николаевичу. Но чтобы теперь, после такой тяжкой болезни, которую, впрочем, полностью не излечишь (инфаркт есть инфаркт), засесть за "Аппассионату"? -- это же равносильно самоубийству. Но, с другой стороны, если все же рискнуть теперь, не откладывая ни на день, то к весне, пожалуй, у него что-нибудь уже будет получаться. Лилия Семеновна, наверное, не откажет хоть раз в неделю приходить ему на помощь, чтобы разобраться в самых сложных местах. Как только ко всему этому отнесется Татьяна? На то, что он играет, она смотрит сквозь пальцы, но играет-то он старые вещи, разученные еще до болезни, за новые пока не берется, вот и молчит жена. А возьмись он за что-то новое -- тут же скажет, зачем ему лишнее напряжение, нагрузки? недостаточно тех, что привели к инфаркту? Это одно. А второе: жена до сих пор считает, что у него с Лилией Семеновной был короткий романчик и вряд ли пустит теперь на порог учительницу. Ну, если и пустит, то потом ему сто раз выскажет да в такой форме, в какой умеет только одна Татьяна: спокойно, твердо, враждебно, с полной уверенностью в своей правоте. Ему и слова ответного не даст сказать, возразить не позволит: ехидно улыбнется, подожмет губы и отвернется от него, и выйдет в другую комнату. Вот ведь считает, что не может мужчина пропустить очень удобный случай, чтобы не завести роман с хорошенькой молодой женщиной. Для романс ситуация, конечно, была удобной, но романа-то не было. Это и бесило Кружаева иной раз, когда Татьяна при случае давало понять, что к музыкантше он, Кружаев, неравнодушен.
В душе Кружаева поднимается волна раздражения на жену на ее несправедливые и глупые подозрения и на многое другое чего сразу и не поймешь, не охватишь умом и чувством. Взять хотя бы вчерашнее, из-за которого Татьяна теперь будет не меньше недели дуться на него. Они, Татьяна и дочь Ирина, смотрели боевик по телевизору. Гнусавил торопливо и развязно переводчик. Мелькали такие словесные вольности, которые в конце концов вывели Кружаева из равновесия. Он встал с дивана в своей комнате, вошел и громко спросил без всяких предисловий:
- Неужели это можно глядеть и слушать каждый божий день?! Времени не жалко? И вообще... Ему тут же ответила Татьяна:
- Мы смотрим не днем, а по вечерам. -- И обдала мужа победоносным ироническим взглядом, давая ему понять, что отступать и уступать она не намерена.
Дочь только усмехнулась, коротко взглянув на него.
- Ну хорошо, -- сказал он тоже решительно. -- Тогда я поиграю. Я давно не играл. Кстати, вечерами мне это вообще не удается сделать из-за того, что все время включен телевизор. Ну надо же хоть какую-то меру знать. Я поиграю...
Он сел за пианино и стал играть "Песню без слов" Мендельсона. Татьяна же почти на всю катушку включила громкость телевизора и получилось, что он не слышал музыки, а она, вероятно, текста. Продолжалась эта "борьба" несколько минут, пока Николай Николаевич не понял, что ему вовсе не следовало ввязываться в ссору -- ничего он не докажет, а только в очередной раз себе сделает хуже, навредит, разволнуется и дело может дойти до очередного сердечного приступа, а в его положении это крайне опасно. Ему ли волноваться? Надо плевать на все это и беречь свое здоровье. Хватит с него того, что было в прошлом. Сердце действительно заболело, защемило. Николай Николаевич опустил руки, потом, посидев неподвижно за инструментом несколько секунд, закрыл крышку и пошел в свою комнатку. Но, вдруг круто развернувшись, снова вернулся: ему показалось, что сможет доказать жене и дочери, что их ежедневные сидения перед телевизором -- непростительно дорогая трата времени. Это одно, а второе и самое главное -- не обогащают же их заморские боевики.
- Ну вы поймите, наконец, что это примитив. Надо ведь понять. Слушать -- уши вянут, а глядеть и подавно. Вы же считаете себя образованными людьми, культурными даже. Значит, должны понять...
- Если тебе звук мешает, мы можем убавить. Так и скажи: мешает. А нотации читать не надо -- мы не маленькие, давно не маленькие. -- Татьяна встала с дивана, подошла к телевизору, повернула влево регулятор громкости.
Кружаев постоял несколько секунд, не найдя, что сказать, и ушел, лег на диван. Такой тоски, какая навалилась на него тотчас же, он давно не испытывал. Даже в больнице, немощный после инфаркта, он кажется не тосковал, как теперь. Тупик какой-то. Никому ничего не докажешь, ничего не объяснишь.
Он вдруг представил, что весь их большой дом на двести с лишним квартир (целая деревня!) сейчас, побросав всякие иные занятия и дела, сидит у телевизора. Ну пусть не весь дом, но многие жильцы его точно так же, как Татьяна, дочь Ирина "наслаждаются".
Тяжело вздохнул Кружаев, стараясь избавиться от вязкого потока мыслей и снова хоть ненадолго заснуть, пока жена и дочь не уйдут из дому -- жена на работу, дочь в школу. После вчерашнего хотелось побыть одному, хотя он и так целыми днями был предоставлен самому себе. И тяготился этим уже. А тут в одиночестве видел выход...
Стучала о полочку трюмо своими инструментами и флакончиками жена -- красилась, пудрилась, потом (он это отчетливо слышал) сходила зачем-то на кухню и уж потом стала одеваться и, наконец, ушла, не сказав мужу привычную, ставшую уже дежурной, фразу "не скучай". Ясно, теперь начнется соревнование, кто кого перемолчит.
Следом за Татьяной отправилась из дому Ирина и тоже молча. Каблучки ее сапожек простукотили по бетонным ступенькам лестницы. Стало тихо и одиноко, как-то по-особому грустно, словно про тебя забыли все и вся и ты знаешь, что никто и не думает, что есть человек, которому страшно одиноко...
Чуть сутулясь, Николай Николаевич некоторое время ходил по квартире, словно разминаясь, на самом же деле переживая вчерашнюю семейную сцену и ругая себя за то, что ввязался в разговор, ненадобность и даже абсурдность которого были очевидны. Но это сейчас, утром, а вчера вечером... Не даром говорят, что утро вечера мудренее. Утром он бы ни за что не полез к жене и дочери с нравоучениями, ему бы это и в голову не пришло, так как он уже вроде давным-давно усвоил, что они с Татьяной очень разные люди, а вместе живут лишь потому, что так было угодно распорядиться его величеству случаю: встретились, понравились друг другу, быстро поженились, быстро заимели дочь, а когда поняли, что ошиблись друг в друге, ни у него, ни у нее не хватило духу круто изменить жизнь. Вот теперь и мучаются. Кружаева иногда утешало только одно: их семья не исключение, не они одни с Татьяной живут по принципу необходимости -- многие.
Стучали часы в гостиной, стучали на кухне, словно перекликаясь. Потерянно бродил Николай Николаевич из угла в угол, пока не подошел к пианино, погладил рукой крышку. "Ну отличились мы вчера с тобой, откололи номер, теперь на нас долго будут дуться и косо глядеть". Он открыл крышку, осто-
рожно тронул клавиши, которые тотчас отозвались на его прикосновение, и по квартире поплыли звуки, проникая в каждый уголок, разгоняя тишину, которая в этот раз была особенно тягостной.
Стоял у пианино и вспоминал, как начал заниматься, и тот день, когда в их квартире появилась Лилия Семеновна, учительница музыки, найденная Татьяной через ее приятельниц. Получилось так, что знакомство со своей новой ученицей -- Ириной Кружаевой -- Лилия Семеновна начала с ее отца, так как Ирина к назначенному часу не явилась -- задержали в школе.
Кружаев извинялся, нервничал, на часы поглядывал, закипая от гнева и терзаясь неловкостью. А вместе с тем приятно было беседовать с молодой женщиной. Он просил жену: надо такую учительницу нанять, чтобы она не только музыке учила, а чтобы всем обликом на Ирину воздействовала положительно. Девушка-то с характером.
Учительница -- прелесть! Говорит -- и хочется ее слушать. Глядит так доброжелательно, ведет себя непринужденно. И себя Кружаеву захотелось показать в самом лучшем виде и потому признался, что любит музыку и с удовольствием стал бы заниматься, но не смешно ли это будет выглядеть -- возраст такой, что кое-чему учиться явно поздно? Мягко-мягко Лилия Семеновна возразила ему: если есть слух и желание, то возраст вовсе не помеха. Медведь ему на ухо вроде не наступал, а желание заниматься фортепиано -- давнее и стойкое. Вот только со временем туго, придется после работы, по выходным, в любую свободную минуту.
Не терпелось начать заниматься тотчас, не откладывая ни на час, ни на минуту. Еще студентом он пробовал заниматься фортепиано, но почувствовав и поняв, что это трудно, что нужна уйма времени, отступил, а позже жизнь взяла в такой оборот, что мечта стала призрачной и казалась неосуществимой.
Лилия Семеновна еще пуще подбодрила, подогрела: в тех семьях, где кто-нибудь из родителей играет сам, детей обучать проще и легче -- родительский пример положительно действует на них. Ну в таком случае он готов хоть сейчас же начать занятия, если это будет подстегивать Ирину -- очень хочется, чтобы дочь играла.
Лилия Семеновна пообещала помочь и ему на первых порах звук поставить, в азах разобраться, и если у него хватит воли и желания, то, глядишь, и освоит инструмент и будет для себя играть. И тут же (это Кружаев хорошо помнит) легко поднялась с кресла, оправила платье, прошла к пианино и, открыв крышку, как-то необыкновенно ловко и быстро села на стул, и...
Никогда не слышал Кружаев фортепиано в своей квартире. Никогда. Даже сердце в груди запрыгало от волнения. Лилия Семеновна играла пьесу, незнакомую Николаю Николаевичу, закончила, опустила руки на колени, повернула голову к Кружаеву и похвалила инструмент:
- Сочный звук. В магазине брали? С рук?
- С рук. Но, пожалуйста, еще поиграйте, прошу вас. Она кивнула и, сосредоточившись, заиграла и опять что-то незнакомое. А он замер, скрестив руки на груди. Квартира, вся до уголка и щелочки, заполнилась звуками, исходившими от стоявшего столько времени безмолвным неодушевленного существа, с которого только регулярно стирали пыль. И теперь оно. это существо, словно платило за внимание.
- А "Лунную" Бетховена... первую часть, могли бы? -- спросил Кружаев, когда Лилия Семеновна, окончив незнакомую Кружаеву пьесу, снова опустила руки на колени и повернулась к нему.
Она кивнула и начала "Лунную", а он так и стоял на отдалении, не в силах ни приблизиться, ни отдалиться и сесть на диван -- просто забыл, что надо бы устроиться поудобней, не до этого было.
Первую часть сонаты Бетховена Лилия Семеновна заканчивала уже при Ирине, которая, войдя в прихожую, сперва заглянула в комнату, потом разулась-разделась, прошла тихо к дивану и села безмолвно.
Потом, когда Лилия Семеновна, познакомившись с Ириной, поговорив с нею, условившись о первом дне занятий, ушла, дочь заметила отцу.
- А ты, отец, вроде ушибся об учителку.
- Высеку, Ирина, -- ответил Кружаев резко и быстро.
- Ну, ну, не буду, -- примирительно сказала дочь. -- Я к тому, что Лилиана эта вроде ничего тетка. Играет сносно, даже вроде бы хорошо. Ведь давно известно, что учат других те, кто сами ничего не знают и не умеют.
- Что бы ты-то смыслила? -- иронично спросил Кружаев. -- Тебе лишь бы громче -- вот и вся музыка.
- Ну уж! Это тебе так кажется... Пальчики у Лилианы гибкие. Натура хоть и нашенская бабская, но...
- Опять у тебя язык во рту хлябает, -- одернул дочь Кружаев. -- Подбери его немного.
Ирина вздохнула, но продолжала в том же тоне:
- Нет, ничего училка. К Левашовым ходит одна, так ее по-моему самуе еще учить да учить. Поваром ей бы к лицу было, а она музицирует. Ручищи, как у грузчика, пальцы -- соответственно. Нет, наша -- ничего. Культурная. Не зря же ты ей даже
шубку на плечи накинул... Ни мать, ни я такой чести давно не удостаивались.
- Ох, ты! -- только и воскликнул Кружаев. -- Хотя тут же добавил к своему невольному восклицанию: -- Вы же свои. А тут человек впервые у нас. И какой человек -- музыкант! Я музыкантов всегда боготворил, ты же знаешь.
- Знаю, -- отозвалась Ирина. А Кружаев не выдержал:
- Я тоже буду учиться. Давай, кто быстрее освоит.
- Обставлю я тебя, отец. Мне семнадцать, а тебе сорок с гаком. Я-то уже для занятий музыкой устарела, а ты и подавно. Только время потеряешь зря.
- Но я хочу, дочь, заниматься.
- А мне надоест -- брошу, -- сказала Ирина решительно и с вызовом в голосе.
- Бросишь -- будешь дура. Я вот в свое время спасовал -- теперь кляну себя. Уже бы играл. Придется все с самых что ни есть азов. -- Он вздохнул. -- Так что, прежде чем бросить, подумай хорошо, если ты считаешь себя умной и самостоятельной.
Славно было в тот день на душе, торжественно, словно в день рождения, когда знаешь, что тебя, вот-вот, придут поздравлять друзья, знакомые. Будет многолюдно, весело, празднично...
Какая была прекрасная пора!
Не жалея ни времени, ни сил занимался. Лилия Семеновна, нет-нет, да и выкраивала полчасика на помощь ему. Он, хоть и значительно медленней Ирины, но все же шел вперед. На исходе третьего месяца упорных занятий окончательно поверил в себя и понял, что уже теперь не спасует, не бросит. И не бросил даже тоща, когда нелепый случай внес в счастливую атмосферу тех дней полный разлад.
Однажды зимой, простудившись, не пошел на работу, остался дома и занимался музыкой помаленьку. Еще бы: целый день можно было сидеть за инструментом. Ирина должна была прийти позже обычного: у нее это стало системой. Татьяна -- на работе. Кружаев разучивал шопеновский вальс. Никак не давался один такт, не мог сообразить, как его играть. Позвонил Лилии Семеновне. Та посмеялась: по телефону еще никого не обучала музыке, и уж лучше она зайдет минут через двадцать ненадолго, так как все равно собирается в их сторону по своим делам. Все складывалось просто замечательно. Пришла Лилия Семеновна, раскрасневшаяся от морозца, и они сели за инструмент, но не успела она растолковать Кружаеву, как играть то место, на котором он споткнулся, домой неожиданно заявилась Татьяна. И Кружаев, и Лилия Семеновна почувствовали себя нелов- ко, смутились от того, что их внезапно застали одних.
Татьяна и вида не подала, что удивилась, застав Лилию Семеновну и своего мужа одних. А без учительницы выдала Кружаеву такой скандальчик, каких он давно не видел. Причем не с глазу на глаз, а при дочери.
Кружаев даже несколько дней не подходил к инструменту, Ирина вообще перестала заниматься. Музыкантом она стать не собирается. Для себя? Для себя можно и пластинки крутить, если захочется, -- отец их накупил в свое время целую гору.
Кружаеву было досадно за вчерашнюю свою несдержанность. Ну зачем он полез к ним со своей моралью? Они все равно не поймут его. Никогда их не переубедишь, а на сопротивление натолкнешься неизбежно. Второй инфаркт можно схлопотать -- и только, а доказать ничего не докажешь. У них с Татьяной уже давненько произошло омертвение отношений, тоже своего рода инфаркт, излечить который вряд ли возможно...
И вдруг ему стало плохо. Он, взявшись за сердце, ходил по квартире, надеясь утишить боль, успокоить, но не утишивалось, не проходило. Пришлось звонить в "скорую".
Его увезли в кардиологию. Оттуда, когда приступ прошел, сообщил жене по телефону, где находится, хотя, ох, как хотелось не сообщать. Исчезнуть как бы -- и все.
Выписали Николая Николаевича через две недели. Приехал он домой, когда не было ни Татьяны, ни Ирины. И не было... пианино. Он так и сел на диван от неожиданности. Татьяна давно собиралась это сделать: Ирину, дескать, уже не заставишь заниматься, а ему, Кружаеву, тоже пора прекратить -- не к возрасту и не ко времени его блажь. На место пианино можно секретер купить или еще что-нибудь из мебели.
Непривычно пусто было в комнате. Кружаеву и смотреть не хотелось на то место, где раньше стоял инструмент. Потому тяжело поднялся с дивана и ушел в свою комнату, чистую, ухоженную, но словно бы чужую. Да, все казалось в квартире чужим. Вздохнул тяжело, понимая, что сам виноват в том, что произошло. В чем вина -- сразу бы не объяснил, но чувствовать чувствовал. И знал: ничего уже не поправить, и "Аппассионату" Бетховена никогда не сыграть. Может, только во сне. Почему-то возникло подозрение, что пианино у них купила Лилия Семеновна: она всегда восхищалась инструментом и поменяла наконец-то свой старенький, обезголосевший, как она выражалась.
Рванулся Кружаев к телефону да осекся: зачем? Ничего уже не изменишь. Ничего...
О ЕРШОВЕ см
http://proza.ru/2019/11/22/255
Казаков. Стихи Биографическая справка
Владимир Лукич Казаков родился 14 мая 1939 г. в с. Анисимово Тальменского района Алтайского края.
До призыва в ряды Советской армии (ноябрь 1958) он окончил Анисимовскую семилетнюю школу и 2 курса Осинниковского горного техникума. Работал в колхозе и на Барнаульском хлопчатобумажном комбинате. Военную службу проходил во флоте, в т. ч. на крейсе "Свердлов". Там же начал публиковаться во флотской печати.
После демобилизации работал журналистом. В 1967 г. в Алтайском книжном издательстве выходит его первый поэтический сборник "Полынь-трава". В 1982-1997 работал редактором в Алтайском книжном издательстве
Его стихи выходили не только отдельными книгами, но и печатались в журнале 'Юность', 'Литературной газете', краевых и региональных периодических изданиях. В. Л. Казаков является соавтором нескольких коллективных сборников, среди которых 'Алтайское солнце' (Москва, 1979), 'Мать: антология стихотворений русских и советских поэтов о матери' (Вологда, 1992), 'Степь и море: сборник стихов' (Астана, 2001), а также в сборнике 'Час России: антология одного стихотворения поэтов России' (Москва, 1988), одним из составителей которого является известный прозаик В. П. Астафьев. Авторы сборника передали гонорар в детский фонд имени В. И. Ленина.
Ушёл из жизни В. Л. Казаков 5 марта 2015 г.
Стихотворения
К морю (Ялта, 1965 г) Море, ты такое огромное, Что, когда я вижу тебя, Мне не хочется говорить о мелочах, О текущем дне, пролетающем подобно птице (Мелькнула и нет ее), О деньгах и костюмах, о политике. Я хочу говорить О вечность, О человечестве, О жизни и смерти, О добре и зле. О героизме и любви. Я приехал к тебе, Море, не от праздности, Не кожу ласкать в ленивой неподвижности, Чтоб она стала матовой и красивой; Не жирок на солнце растапливать, Тот, что наживают в администраторском кресле Или на легких подушках 'Волг' и 'ЗИМов', Не флирт крутить, чтобы развеять скуку супружеской спальни. Я приехал к тебе обессиленным, удрученный и падший духом, Чтобы набрать силы для труда и борьбы, Чтобы сильнее поверить в жизнь, В прекрасное завтра, в людей. Море, я пришел к тебе, Чтобы сбросить усталость сорока шести лет. Чтобы сердце мое застучало сильнее И легкие вволюнапивались воздухом, А ноги жаждали ходьбы и бега, А голова - мыслей. Я долго бродил по твоим берегам Утром и днем, и вечером, Слушал плеск спокойных твоих волн И гром твоих неистовых прибоев. Я закрывал глаза и слушал гул твой, Вечный и успокаивающий, как хорошая музыка, И по мускулам моим разливалась тишина. Она шелестела в каждой моей клетке. И я засыпал и счастливо пробуждался. Море, я помню часы шторма. О, как я тогда бежал к тебе, Чтобы увидеть стремительные горы, Которые ты катило к берегам, Чтобы услышать громовый их удар о причалы, Подбежать под фонтаны брызг, Ощутить на губах твою соль И подышать освежающей пылью. Я хочу быть твоим братом, Море, Твоим двойником на земле, - Таким же глубоким и бескорыстным Таким же большим и сильным: И также гневаться грозно, И также ласкаться открыто, И одобрять, и утешать, И вливать надежды и желания, Но разве я могу стать таким? Пока хожу по земле и гляжу на мир этот, Ты будешь всегда стоять передо мной, Как глаза и улыбка любимой, Как недостижимое счастье свободы. Лирическая Самолеты, поезда и пароходы Разлучают нас с любимыми на годы. Остаемся с нашим сердцем мы вдвоем И тихонько песню грустную поем. Ах, зачем вы, корабли и эшелоны, Друг от друга отрываете влюбленных. Возвращайтесь же со всех концов земли, Самолеты, поезда и корабли. Вы в вагонах, и каютах, и кабинах Привозите наших верных и любимых, А потом вы, самолеты, поезда, Не летайте, не ходите никуда. Мужская вечеринка Едят да пьют, но не острят и не поют, Как будто все со скукою повенчаны. Узнать причину - невеликий труд: На вечеринке нету женщины.
Жалобы монарха О, горе нам, посланцам неба! Народом править - сущее проклятье: Голодный - требует он хлеба. Накормишь - просит демократии. Лавровый лист Нас жизнь по-разному почетом отмечает, У каждого свой поворот судьбы. Одних венком лавровым награждает, Другим лавровый лист кладет в супы. Умный и хитрый Рассуждая недвусмысленно, Прихожу к такому выводу: Умный всюду ищет истину, Хитрый всюду ищет выгоду. Котелок Он весь избит. Он обгорел. Изведал он огонь и воду, Зато он многих обогрел И спас в лихую непогоду. Две спички Пожаловалась спичке спичка: - Какая наша жизнь, сестричка! Лишь вспыхнула - уж догораю, Уж потухаю, умираю...- Моя судьба не такова, - Спокойно молвила вторая. - Я подожгла собой дрова И их огнем теперь пылаю! Таз Однажды таз заплесневел: Давно песку не видел, бедный... Хозяйка между многих дел Забыла, что он - медный. Мораль моя простая: Не вся посуда - золотая. Песенка водоноса (Шуточная. 1967 г.) На селе водопровод Всех избавил от хлопот, Ну, а я сказал всерьез: Вот теперь я буду главный водонос... Хороша вода! Холодна всегда! Не пивал такой водицы никогда! На пригорке - синий дом, И колонка - под окном. Только гляну на окно, А ведро уже полным-полно! Хороша вода! Холодна всегда! До чего же вкусна! Жаль, что в ведро очень Быстро наливается она! Приношу я два ведра - И свободен до утра. Где б еще ведро найти, Чтоб в колонку за водицею пойти? Хороша вода! Брать готов ее всегда - Утром, вечером и днем - Из колонки, что у милой под окном! Эх, хороша вода! Побегу за нею вновь - Под окошко, где Живет моя любовь. ВОСПОМИНАНИЯ О ПОЭТЕ
http://proza.ru/2020/05/21/515
Б. Капустин. Стихи Биографическая справка
поэт, журналист. Род. в Ростове-на-Дону. Вырос в Барнауле. В 1964 окончил барн. ср. школу N 27. Учился в Московском государственном университете на факультете журналистики и в Барнаульском пединституте на филологическом факультете. Служил в армии. Работал на краевом радио, в многотиражных газетах. Стихи публиковались в краевых и центральных газетах, журналах, коллективных сборниках. Алтайское книжное издательство выпустило всего две его книги: "Тайному другу" (1988), "Строгая зима" (1991). За первую был удостоен премии им. В. М. Шукшина. Похоронен в Барнауле на Черницком кладбище.
Трубачи
А трубачи у нас - что надо, не трубы - души их звучат. На гром рассветного парада домохозяйки не ворчат. Он не зависит от погоды, он освещает всех подряд. Здесь лейтенантские погоны яснее маршальских горят. А музыканты знают дело: ликует марш! Едва дыша, старательно и неумело учебный взвод чеканит шаг. Ах, как же хочется при полном параде влиться в этот мир! И улыбается, припомнив себя таким же, командир. Не скрыть волненья, как впервые, хотя пред ним из года в год суровой и седой России любовь и молодость идет. Он видит: в марше поколений и суть и спаянность одна. Звучи светло и вдохновенно, оркестр, связуя времена! ...Бывает - солнца не хватает, бывает - мир оглох окрест, - приди, послушай, как играет военной музыки оркестр! * * * Странная выставка эта - заводи, водоворот. Тысяча, что ли, портретов смотрит на праздный народ. Важно и молча - взирают. Гневно и грустно - глядят. По Эрмитажу гуляет, пряжкой сияя, солдат. Все-таки чуть грустновато в зримости грубой своей - средь мертвецов бородатых, в призрачном обществе фей. Все-таки тянет к живому. Но возле самой двери вдруг улыбнулась знакомо мадмуазель Самари. Встретила, остановила, светом наполнила зал. Что она там говорила? Что он там ей отвечал? Мимо скользнет справедливо кто-то, лукавством дыша: ишь ты - парижское диво! Надо ж - родная душа... Городской романс
Инструмент рокочет грустно, горе - не беда. Отравилася Маруся, девка хоть куда. Эти строчки роковые, глупые на вид, бабья летопись России бережно хранит. Мы-то, верно, знаем краше... Что поделать тут? Вот они, старухи наши, плачут и поют. Мы тихонько подпеваем (смеха не унять), слишком много понимаем, чтобы их понять, чтобы спеть светло, как прежде, грусти не стыдясь, слободской, жестокий, нежный городской романс. Перед зеркалом Как просто женщина уходит, и перед зеркалом стоит, и веко щеточкой подводит, и, закусив губу, дерзит, и в этой дерзости прощальной сквозит, позванивает смех, тот потайной, исповедальный, для одного, но не для всех, тот, что еще не раздарила, уже немыслимый теперь, когда разлука отворила, в зеркальных створках повторила стократ обшарпанную дверь... Два романа 1. Они садились визави и матерились о любви. Он подал розу ей в стакане пурпурно-красного вина. Покорно выпила она и закусила лепестками. Окрест прогресс проистекал. Плодились мухи и машины. Он возбудился без причины и трахнул об стену стакан. 2. Напился. Наелся, Наелся. Оделся. Не сказав ни слова, отчалил в полвторого. Так длится целый год -- вот скот! Напилась. Наелась. Отдалась. Оделась. Проводила. Закурила. Позвонила: -- Ушел в час двадцать пять, -- Вот... патриот. Е. Б. Ж. Е. Б. Ж. -- если буду жив. Так заканчивал дневниковые записи Лев Николаевич Толстой. Е. б. ж., по примеру Толстого. Е. б. ж., е. б. ж. повторять. Мати, мати, зачем ты такого отпустила по свету гулять. Ни башлей, ни любви, ни удачи. И умишко сточился уже. Но Господь дал Россию. А значит: -- Е. б. ж., е. б. ж., е. б. ж.! Неприлично и косноязычно. И противно свободной душе. Вся Россия твердит горемычно: -- Е. б. ж.. е. б. ж., е. б. ж... Мимо меня Мимо меня гудят деревья. Мимо меня течет река. Мимо меня прошла царевна. А царь валяет дурака. Жизнь пронеслась на легких крыльях Сиял огонь. И нет огня. Мать навсегда глаза закрыла. Мимо меня. Мимо меня. И если есть шальное счастье другого, нового огня, то суждено ему промчаться мимо меня. Мимо меня. Перед монголами Уже из глухого урочья, опасные, как полыньи, раскосые зарятся очи на главы златые твои. Уж силы не счесть оголтелой. И не отвратить. Не сберечь княгинино белое тело, веселую жлобскую речь. А, чтоб вам! Пируйте, гуляйте, играйте, покуда игра, булат, похмелясь, закаляйте. Булат не поможет с утра, когда в полшестого, на зорьке шарахнут и поволокут. Так вздрогнет Россия, что только века, как дымы, проплывут... * * * По марту шастают дожди, как будто девочки-подростки. Им платья явно не по росту, и тяжесть лета впереди. По марту шастают дожди. В их непонятливых глазах звучат весенние вопросы, их челки разлетелись косо, и что угодно, но не страх, в их непонятливых глазах. О, скоро будут пламенеть зарницы -- горестные знаки, познанья раннего изнанки. Ну, а пока что -- не уметь! И все же будут пламенеть. Ты их губами не лови, не тронь, стареющий беспутник, тебе ли вмешиваться в путь их? Ты жди декабрьской любви. Ты их губами не лови. Смотри на ветки за окном, на блики полночи веселой. Пускай рассветы будут школой незнанья. Действуй напролом -- смотри на ветки за окном. И если есть на свете дождь, то это значит очень много. Хотя и расплылась дорога, та, по которой ты идешь. И все же есть на свете дождь. Разговор с душой - Чего ты, дурочка, болишь, среди разгара красных дней, пророчествуя глушь и тишь, и рвань с веригами под ней? -- В разгар веселья твоего и мне бы надо захмелеть. Почём я знаю, для чего я предназначена болеть? И что я есть? Какая вещь? Не атом - атомова тень, из убегающих небес прикрывшая твой краткий день. О, мглистый холод, звёздный крик, но - эхо вавилонских рек, тебя потрясшее на миг, меня забравшее навек. ...Какая умница душа! Когда везение бурлит и жизнь бездумно хороша - она возьмёт и заболит. Эпитафия ...что-то от Тютчева, что-то от Фета, что-то еще от другого поэта, что-то от Даждьбога, что-то от Феба, что-то от Господа, что-то от неба... Марк Юдалевич о Б. Капустине
"Когда строку диктует чувство..." Впервые я услышал о Борисе Капустине от своей сестры Галины, которая много лет проработала директором 27-й барнаульской школы. Она любила рассказывать о своих питомцах, вслух размышлять о сложностях педагогического труда.
- Есть у нас один девятый класс, -- однажды увлеченно заговорила она, -- все учителя, включая и классного руководителя, считали его на редкость пассивным. В самодеятельности ребята не участвуют, по сбору утильсырья на последнем месте, стенгазету не выпускают, на собраниях не выступают.
Директор школы признавала -- все учителя относили это к душевной лени, равнодушию, даже эгоцентризму. И только удивлялись - что за подростки подобрались, перо в перо.
И вдруг тому же классному руководителю в откровенной беседе ученики рассказали: живут-то они не такой уж бедной, но своей, особой жизнью. Создали свою демократическую республику (заметьте, это было задолго до перестройки), избрали президента, назначили министров. В классе функционирует ФБР, которое однажды настояло сместить министра культуры за презрение к народу. Выходит и своя "подпольная" стенная газета "Сопли и вопли". Имеется даже тотализатор. Ставят обычно на учителей, вернее, на их особенности. Вот, например, из учительской выходит преподавательница. Хозяин тотализатора объявляет: "Вышла Злючка". (Все учителя, разумеется, имеют прозвища). Играющие выкрикивают цифры: одна, три, две, четыре... Это минуты, за которые Злючка дойдет до того класса, где у нее урок. Все зависит от того, будет ли она кого-нибудь распекать по дороге или поспешит в класс.
Без тени осуждения, даже с гордостью, сестра говорила об ученике этого класса Борисе Капустине, который и явился душой всей этой неординарной затеи. Он, кстати, был избран президентом класса.
Если она, что и осуждала, так это систему воспитания, сотканную, как она говорила, из формализма, серости, скуки, вызывающих и осознанный, и неосознанный протест школьников.
Этот случай я вспомнил, перечитывая стихи Бориса Капустина, раздумывая о его жизни. Со школьных лет он идет своим путем, и если чего боится, так это официоза, фальши, ходульности.
Характерна и его литературная судьба. Он давно уже сложился как поэт. И я совершенно уверен, что стихи его надолго переживут собранные в толстые и многочисленные тома опусы многих широко известных стихотворцев. Нет поэта Бориса Капустина и в непомерно раздутом списке членов Союза писателей Российской Федерации. Он не бывает на писательских собраниях, не встречается с читателями. Окруженный книгами и верными друзьями, среди которых немало почитателей его таланта, он живет, прежде всего, своими раздумьями, своей богатой внутренней жизнью.
Равнодушный к парадной стороне литературной жизни, Борис Васильевич как может помогает молодым. И они дорожат его точными оценками, его краткими, но емкими и дельными советами. Интересные стихи поэт рекомендует для напечатания.
Но сам он печатается редко. Вышли только две его книги - "Тайному другу" и "Строгая зима", к этому можно прибавить редкие публикации в газетах и журналах. Он не из тех, кто осаждает редакции и издательства. Стихи у него буквально приходится выпрашивать, то и дело слыша ответ:
"Подборка еще не сложилась", "Кое-что написал, но требуется доработка..."
Особый путь у Бориса Капустина в самом главном деле его жизни - поэзии. Он не говорит с читателем открытым текстом, не терпит риторики и декларативности. Большинство его стихов построено на незаемных и совершенно неожиданных деталях. Вот, например, как подмечено истинное отношение к гостю:
Но как в меня, однако, вперяла злобный глаз элитная собака.
В том же ряду и штрихи, рисующие образ одинокого, всеми забытого ветерана Великой Отечественной войны, который, не званый на сыновье застолье, по-своему справляет день рождения сына: Продал орден семейке крысиной, рассыпухи купил у армян... В такой же тональности еще более щемящая концовка стихотворения: Ухарь-сыночка дернет в Канаду. Да осядет могилка жены. Беспощадно жесткой, как сама жизнь, выглядит порой поэзия Бориса Капустина. Но это не делает ее заземленной, многие его стихи романтичны, на некоторых лежит печать смелой и своеобразной фантазии.
Привлекает и еще одна черта творческих исканий этого незаурядного поэта: высокая культура. Об эрудиции Бориса Капустина, широте его интересов и познаний говорят сами темы. Вот названия некоторых: "Сон Пестеля", "Кюхельбекер", "Чаадаев", "Грибоедовский вальс", "Воспоминания о Мойке, 12", "Посвящение коню Толстого", "У дома возлюбленной Блока", "Бах. "Чакона" и многие другие. Все эти стихи не иллюстративны, не просто познавательны, что свойственно многим произведениям поэтов социалистического реализма. Они оригинальны и драматичны, раскрывают людей с совершенно новой стороны. Решающую роль здесь играет пронзительная, яркая и неожиданная, как выстрел в тишине, деталь.
Рифмовать умеют очень многие, многие добиваются и версификаторского искусства. Наиболее упорные из них слывут поэтами. Но настоящий поэт - большая редкость. Их единицы. Именно к таким, бесспорно, относится Борис Капустин.
ЕЩЁ О КАПУСТИНЕ
http://proza.ru/2020/05/07/966
Кауров. Стихотворения БИОБИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Борис Андреевич Кауров (1924-1970)
поэт, член СП СССР (1961). Род. в с. Малый Куналей в Бурятии. Участник Великой Отечественной войны, военный журналист. После демобилизации (1949) учился в Литературном институте им. Горького в Москве, окончил Высшие литературные курсы при СП СССР (1965). На Алтае жил и работал с 1953. Первые стихи связаны с впечатлениями войны, пограничной службы. Здесь проявилась и главная тема творчества: мужество, крепкая муж. дружба, верность долгу, самоотверженность. Она потом зазвучала в стихах, посвященных целине, ее героям, в книге "Костры не гаснут" (1958).
Целинную тему продолжают сборники "Уходящим на Восток", "Цветы и снег", "Белые вербы", "Вдали и рядом", "Избранное". Преемственность поколений, высокое служение цели, самоотверженность для поэта не красивые слова, а смысл жизни. Ярко звучит этот мотив в поэмах "Глубокий след", посвященной алтайскому хлеборобу Герою Социалистического Труда А.А. Беккеру и "Ильичево поле" -- о становлении коммуны "Свобода" в Родинском районе. Писал стихи для детей ("Городок на целине", 1959, "О чем поют ручьи", 1962). Последние годы жил в Ленинграде.
Г. И. Соколова
Речка лебедь
Родники, начав свой лепет, воду попусту не тратят и рождают речку Лебедь, обнимаясь, словно братья. Эта речка, вспенив гребень, отразив леса густые, выплывает, словно лебедь, на простор таежной Бии. И, неся в долину льдины, в силу малых речек веря, Бия взмахом лебединым бьет в обской высокий берег. Обь, вобрав в себя все воды родников, речушек, речек, водит в море теплоходы, распрямив крутые плечи. И не зря пред нею, сильной, к океану путь распахнут. И не зря даны ей крылья лебединого размаха. Новичку Как положено по уставу, я сдаю тебе этот пост: флаг из шелка и берег правый, белый камень и восемь берез. Вот и все. Можешь слову верить. Только помни: не флаг на столбе, не березы, не камень, не берег - я Россию вверяю тебе. * * * В тишину гостиницы районной, что стоит на площади села, двух мужчин - усталых, запыленных - дальняя дорога привела. В синем небе, высыпав гурьбою, поздний вечер звезды сторожат. Спят соседи. Только эти двое в полутемной комнате не спят. Не друзья, не старые знакомые - просто люди встретились в пути. Одному - за сорок. А другому - безусловно, больше тридцати. И, сойдясь случайно в этот вечер, в тишине гостиницы, вдвоем, о своей любви, о первых встречах говорят мужчины за столом. Вот и все. Иные скажут: "Проза!" А они, открыв сердца свои, позабыв про седину и возраст, говорят, волнуясь, о любви. Поздний час. Сидят в тиши мужчины, о любимых женщинах грустят. Бьют часы. Да, простыню откинув, крепко спит беспечный холостяк.
Л. Квин. Встечи с патером Краткая биографическая справка об авторе
Прозаик и драматург Лев Квин, отрывок из мемуаров которого, я здесь привожу, был одним из самых интересных людей в нашей писательской организации за полвека ее существования. Его отличали богатая биография, большая эрудиция, знание четырех иностранных языков.
Лев Квин родился 20 апреля 1922 года в городе Риге. Еще гимназистом участвовал в работе подпольного Союза Трудовой Молодежи Латвии. В 1940 году был арестован охранкой и освобожден нашей армией. Сразу же ушел на фронт, участвовал в боях на Северо-Западном и 2-м Украинском фронтах. Участвовал в освобождении Венгрии. После войны работал в Советской военной администрации в Будапеште и в газете в Вене. И позже часто бывал в этих городах.
После демобилизации в 1953 был направлен в Алтайское отделение СП СССР и с 1953 года жил в Барнауле. Здесь вышла его первая книга "Экспресс следует в Будапешт". С тех пор - еще сорок семь отдельных изданий. Среди них романы "Город не спит", "Звезды чужой стороны", "Ржавый капкан на зеленой траве" и другие. Книги Льва Квина систематически издавались не только в Барнауле и Новосибирске, но в Москве и нередко за границей. Пьесы шли в разных городах страны. Писатель много занимался переводами с латышского, немецкого, английского.
В течение ряда лет Лев Израилевич был секретарем Алтайской писательской организации, членом редколлегии и редактором журнала "Алтай", членом редколлегии журнала "Барнаул". Избирался также членом правления Союза писателей РСФСР.
Награжден орденами Отечественной войны первой степени, Красной Звезды, Знак Почета, тремя орденами Венгерской Народной Республики, многими медалями.
Умер в 1996 году.
Приведённый эпизод относится к работе автора в идеологических органах нашей армии в Венгрии после войны и помещен в книге его мемуаров "Особняк на улице Вильгельмины"
* * *
Иногда подполковник Гуркин (непосредственный начальник Квина) давал инструкции в виде просто дружеского совета:
-- Знаете что, оставьте на время ваших прогрессивных мальчиков и девочек [то есть венгерских комсомольцев, с которыми работал Квин] и займитесь одними только католическими организациями.. Браунинг у вас с собой?
Я гордо похлопал по заднему карману своих брюк.
-- Вот и хорошо. Пусть он пока отдохнет у меня в сейфе, чтобы не очень мешал вам. Там больше головой надо работать. И своё знание венгерского языка лучше не афишировать, так больше узнаете.
А руководил молодёжной католической организацией патер Керкаи. С ним-то и довелось мне беседовать.
Патер приветствовал советского лейтенанта с такой порывистой радостью, что, казалось, встретились два брата после долгой-долгой разлуки. Однако, вот беда! патер не говорил ни по-русски, ни по-немецки. Пришлось общаться через оказавшегося под рукой крепыша, который немного знал немецкий.
Пошел у нас хороший разговор, такой нейтральный, об архитектурных памятниках, уничтоженных в боях, о тяжело восстанавливающейся из руин промышленности.. [При этом венгры] улыбались и часто кланялись, как китайские болванчики...
-- Офицер спрашивает, -- разговор перешел на деловые темы, -- работаем ли мы ещё с кем-нибудь, кроме учеников гимназии?
Патер, все так же братски заглядывая в глаза, отвечает через переводчика:
-- Нет. Иногда только по вечерам в клуб заходят случайные люди. Просто с улицы. Мы даже не знаем, кто такие.
-- Может ему сказать о рабочих с Чепеля? -- спрашивает переводчик патера по-венгерски.
-- Переводите только то, что я говорю, -- [отвечает патер] и ангельски улыбается.
...Тот самый патер Керкаи, глава католической молодежной организации, буквально через несколько недель после описанной здесь встречи подкараулил меня возле советской комендатуры.
-- О, какое счастье, -- на чистейшем немецком заулыбался он, -- что я вас встретил, господин старший лейтенант, да благословит вас Всевышний!
-- А вы я смотрю, очень быстро изучили немецкий.
Патер беспечно махнул крохотулей-ручкой, словно говоря: 'Немецкий -- что! Такие времена, чему только не научишься!'
Открыл портфель, не без труда вытащил увесистый том и, держа его на весу, сказал елейно:
-- Сообщаю с радостью, что я только что из Ватикана, от самого папы, и представьте себе, специально для вас выпросил там экземпляр Священного писания на русском языке.
Раскрыл крышку переплета и тут же прямо на улице нацарапал авторучкой на венгерском: 'Моему лучшему другу, старшему лейтенанту Лео Квину, на вечную память'.
-- Переводить я думаю не надо. Кто-то мне сказал, что за недели нашего знакомства вы блестяще выучили венгерский язык. Ах, какие способности!
* * *
Немного о квине
Квин был не только одним из самых интересных, но и самых авторитетных и, если можно так сказать, порядочных наших писателей. И человеком он был неравнодушным к окружающей действительности. Многим он помогал, многим сочувствовал, ещё большему количеству хоть чем-то пытался помочь. Особой зоной его внимания были ветераны Великой отечественной войны. Помню он собирал деньги на помощь тем из них, чья малообесченность не делает честь стране, числящей себя в победителях. Ведь насколько труднее помогать и уважать конкретных людей, чем раздувать идеологическую истерию по поводу великой победы.
Обратился он и к нам. Я только пожал плечами: с какой это стати помогать безымянным ветеранам, когда у меня дома ещё живы два таких ветерана и получают неплохую, вполне достойную пенсию (в трудные начало 90-х отец получал в 3 раза больше, чем я зарабатывал: с тех пор пенсии регулярно повышали и повышали, так что теперь уже моя весьма хилая зарплата в 3 раза больше отцовской пенсии). Кроме того, как редактор, ответственный за мемуарную литературу, я постоянно общался с ветеранскими организациями и никаких добрых чувств эти говоруны и профессиональные представители победившего поколения у меня не вызывали. Особую жалость вызывали всегда появлявшиеся в издательстве с грудью в орденах люди, по всей видимости действительно достойные, которые позволяли использовать себя как ширму политическим тщеславию и корысти.
Однако, я недооценил Льва Израилевича. Собранные деньги он сам разнес по квартирам и самолично вручил тем, кто, как он знал, действительно в этом нуждались. По тому, как обиделись на него ветеранские организации, что он не привлек их к этому делу, поступок писателя был в самом деле благородным и по замыслу, и по исполнению.
Или вот взять хотя бы тот случай с коллективным письмом, когда Квин выручил другого писателя. Один из наших писателей -- он после этого в расцвете сил, только с отвращением покинул наш край и живет в России -- попал в нехорошую историю. Тогда у нас строили в крае коксохимический комбинат в Заринске. Стоял шум да звон: комсомольская стройка, гигант металлургии на Алтае и всё такое. А то что эта стройка была ударом по экологии -- об этом ни гугу. А этот писатель взял да и написал. Ну и угодил в антисоветчики, хотя он не писал ничего такого, о чём бы не били в открытой притом печати московские защитники природы. Увы, "народная совесть" (а иначе, как совестью страны советские, да и нынешние российские литераторы себя не полагали) хранила трусливое молчание -- это в лучшем случае, а в худшем с опережением графика облаивала своего еще недавнего собрата и друга смердяковым за гнусную клевету на родной край и отсутствие гражданской позиции (просто для справки молодым: гражданской позицией в Советском союзе, как это имеет место быть и позже, называлось высказывать свое одобрение на всякую инициативу партии, правительства и др. органов Советской власти).
Лев Израилевич был единственным, кто публично осудив собрата (иначе, увы, было нельзя), сделал потом всё от него зависящее, чтобы выручить того из беды, и, наверное, если не целиком, то во многом именно его заступничеству тот обязан своим вызволением.
И это была не разовая благотворительность. А как не вспомнить, как выручил Квин Геннадия Володина, о чём я рассказывал в очерке об этом поэте, как он помогал мне с печатанием производственного романа... да всего и не перечислишь.
Ещё о Квине http://proza.ru/2024/12/25/348
Кирилин КРАТКАЯ БИОБИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Анатолий Владимирович Кирилин -- журналист, писатель, член СП РФ (1988). Родился в 1947 в Барнауле. После окончания ср. школы работал корр. краевого радио, после службы в армии -- на телевидении. В 1983 в Алтайском книжном издательстве вышла первая кн. прозы "Помаши мне из окна". Позднее издавался и печатался в Барнауле, Новосибирске, Москве ("Час выбора", 1984, "Чужая игра", 1987 -- Алтайское книжное издательство; "Под небом апреля" -- 1988, Москва, "Современник"). Публикации в журнале "Лит. учеба", "Сибирские огни", "Алтай". В начале 1980-х -- корреспондент, ведущий и директор популярной независимой телекомпании "ТВ-Сибирь". За участие в прорыве информационной блокады 19-21 авг. 1991 награжден медалью "Защитник свободной России". Тематика прозы Кирилина разнообразна, но всегда в основе ее современник с вечным поиском своего места в жизни, с трудным постижением нравственных основ мироздания. Регулярно печатается в журнале "Алтай", "Барнаул". Умер в 2024 в Барнауле
А. К. Миров
Место под солнцем. Отрывок из повести
Тетка Таня ворчит, исподлобья поглядывая на дочь Раису.
- Вишь ты, мать моя, царствие ей небесное, батрачкой была, теперь вот дочь. Что ж выходит, я только среди вас и жила по-человечески? - Она горько усмехается, оглядывая свои изуродованные артритом руки. - Угораздил же Господь... Ладно, не на всей земле так, вон в телевизоре...
- Тебе-то что с того? - не дает договорить дочь.
Она расчесывает перед зеркалом свои длинные каштановые волосы, помогая им быстрей просохнуть. Завтра поедет в город, надо на весну покупать обувь, себе и дочери. Вот же, бабья ветвь! - думает о своей семье. Дед погиб на войне, оставив бабку с ребенком, матерью Раисы, отец по пьянке захлебнулся в луже возле собственного дома, муж недельку поагукал над дочерью и умчался на северные заработки, а вскоре сообщил оттуда: не жди.
- Мужика бы в дом, - будто услышала мать, о чем думает Раиса, - хозяйство завели бы - и к столу что, и на карман. Город рядом, расти скотину да продавай.
Раиса вздыхает, разговору этому - ни начала, ни конца. Где они, мужики? Городские сватать не приедут, своих невест невпроворот, а здешних не осталось, кто в силе - все на отхожем промысле. Тут мать права: история повернула вспять. Вглядывается в свое отражение. Чистое лицо, на котором сейчас, как и в прежние весны, едва заметно пробиваются веснушки, чувственно-тонкие, четко очерченные крылья носа в сочетании с необыкновенным блеском карих глаз говорят, по словам подруги, о натуре пылкой, увлекающейся. Сама она ничего сказать по этому поводу не может, опыт невелик. Не успела даже понять, насколько пылко любит собственного мужа, тот, красавец - сердцеед, сгреб ее в охапку и без лишних проволочек утащил регистрироваться.
В остальном ничего особенного, - заканчивает она осмотр. Красавицей не назовешь, это уж точно. Фигуру зато удалось сохранить - будто и не рожала. И то сказать, пятый год дочке - довесок к невесте. Хорошо, свекровь не отпускает девочку от себя, в городе у них сытнее.
- Уж лучше б со своей скотиной управляться, - тянет старую песню мать, - чем барские плевки подтирать.
- Молчала бы! - злится Раиса. - Можно подумать, ты под своими коровами всю жизнь просидела!
Мать не слушает.
- Того и гляди, за ляжки начнут хватать... Иль уж хватают?
- А не жалко, добра-то!
Сгустился вечер. В тусклом свете поселок напоминает макет на картонке. Все распланировано до мелочей, расставлено строго по местам - и все мертво. Даже одинокой пичуги не услышишь: может, оттого, что молодые строения не успели обрасти деревьями, и птицам негде укрыться. Впрочем, это наверняка мало кого беспокоит, людям-то здесь хорошо, разве в плохом месте так густо стали бы селиться те, кто может себе позволить жить, где захочет?
Громко хлопнула чья-то дверь, послышалось невнятное бормотанье, а следом пьяный голос повел на одному ему известный мотив:
- Хаз-Булат удалой, бедна сакля твоя...
Распаренный, как после бани, крупноголовый мужчина с большими залысинами в градинах пота, цепко держась за штакетины, обернулся в сторону дома, хмыкнул удивленно:
- Бедна, да!
И следом заблажил что-то нечленораздельное.
Это был Сивченко, заместитель главы администрации области, пятидесятипятилетний незаменимый специалист в том, что касается связи, топлива, промышленности в целом...
- Хоть этот на своем месте, - говорили про него многие из управленцев чинами пониже.
Сегодня Сивченко вышел с песнями раньше обычного.
О КИРИЛИНЕ
http://proza.ru/2024/08/29/199
Кудинов. Ползунов На снимке памятник Ползунову в Барнауле
БИОБИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Иван Павлович Кудинов
писатель, член СП РФ (1967). Родился в 1932 в поселке Красные Орлы Залесовского района. После окончания школы работал сверловщиком на Барнаульском вагоноремонтном заводе, служил на Тихоокеанском флоте. После демобилизации (1956) -- сотрудник краевой молодежной газ., собкором "Комсомольской правды" по Алтайскому краю. Окончил Высшие лит. курсы при СП СССР.
Первая книга -- сборник рассказов "Цветы на камнях" (1961). Печатался в журналах "Юность", "Сибирские огни", "Сельская молодежь". Издал около 30 книг, в т.ч. "Хлеб без полыни" (1963), "Городская жизнь" (1966), "На земле" (1970), "Хлебозары" (1972), "Сосны, освещенные солнцем. Повесть о художнике Шишкине" (1973), в которых исследует процесс становления молодого современника, взаимоотношения человека и природы, тему преемственности поколений. Исторические романы "Стихия" (1977), "Окраина" (1980), "Переворот" (1990) выходили в издательстве "Современник" в серии "Библиотека сибирского романа", а повесть "Покушение" (1969) -- в серии "Молодая проза Сибири" и издательстве "Европа" на венгерском языке.
В 1991 на Алтае вышла книга "Избранное". В последующие годы написана и опубликованы повести "Лопухи" (альманах "Алтай"), "Шесть дней в июне" (журнал "Барнаул"), роман "Каракорум", завершивший ист. цикл ("Окраина", "Переворот"), который охватывает столетний период -- от зарождения молодой сибирской интеллигенции до ее тотального истребления в 1937. Возглавлял краевую писательскую организацию (1971-1976), ок. 20 лет (1972-90) редактировал альманах "Алтай". Избирался член ревиз. комиссии СП СССР, член ред. совета издательства "Современник" (Москва). Лауреат премии им. В. М. Шукшина и премии комсомола Алтая.
Умер писатель 7 ноября 2020 г
Г. И. Соколова
Эпилог романа "яблоко Невтона" о Ползунове
Случилось же это событие 23 мая, "пополудни в первом часу", как было записано в "Журнале испытаний и эксплуатации". При сем находились подле машины и генерал Порошин, торжественно строгий и сосредоточенный, и новый управляющий Барнаульским заводом Александр Ган, сменивший недавно тяжело заболевшего Христиани... Последний вскоре скончается, так и не увидев в работе ползуновскую машину, которая, пройдя испытания и пробный пуск в начале июля, ровно месяц спустя, седьмого августа, будет поставлена в рабочее положение. "Вода из систерны в верхний ларь через очепы людьми поднята была, - запишут в "Журнале". - В котле кипение и пары начали подниматься... и машина начала действовать, мехи имели движение... во все двенадцать трубок воздух идет довольный и примечено, что того воздуха на десять или двенадцать печей будет".
Гулко вибрировал воздух, пронизанный жаром и паром, подрагивали дощатые своды машинной храмины, жарко горели печи, переплавляя руду...
Потом будет подсчитано - и окажется: огненная машина действиями своими даст прибыли одиннадцать тысяч шестнадцать рублей и десять копеек с четвертью, превысив расходы почти в полтора раза. И это всего лишь за сорок дней "чистой" работы! "Чрез действие оной машины, - доносило горное начальство Кабинету, - несравненно полезнее и к выплавке металлов поспешнее, нежели от вододействующих при плавиленных печах машин".
Но восторги остались на бумаге, а дело шло своим чередом. Огненная машина проработала до глубокой осени, не без помех, разумеется, и перебоев невзгодных. А десятого ноября, в пятницу, обнаружилась течь в котле, водою огонь загасило - и машина заглохла. Попытка исправить ее и снова запустить оказалась напрасной. Поняли, что вышедший из строя котел залатать невозможно - он склепан из отдельных медных листов, а лучше б его литым сделать. А кто сделает? Нужны добрые, искусные мастера по литью, "художники", как говорил Ползунов, но таковых и днем с огнем не сыщешь. Эх, самого бы Ползунова сейчас к машине!
И все же причина была не в том, что не нашлось на заводе достойных умельцев - их и не пытались искать. Более того, уже через два дня после остановки, двенадцатого ноября, управляющий заводом Ган приказал убрать людей от машины, а саму огнем действуемую машину... законсервировать.
Пелагея Ивановна, прослышав о том, пришла в ужас и донельзя расстроилась: неужто Ползунов напрасно столько ума и силы вложил?!.. И кто знает, может, именно этот горький момент и подвигнул ее к окончательному решению - вернуться в Москву. Она и уехала в начале декабря, надеясь там и о пенсии похлопотать.
Вскоре после смерти Ивана Ивановича Пелагея составила челобитную на имя государыни, в которой просила назначить ей пожизненное пособие за мужа, "понесшего при постройке машины не малую тягость и изнурение", - особо подчеркивала. Но пенсия в то время полагалась офицерским вдовам не младше сорока лет. А Пелагее не было еще и тридцати. Хотя в той же челобитной она и уверяла государыню, что более "замуж идти не желает". Это был некий обет.
И сказать правду, Екатерина, высоко ценя заслуги и жалея рано умершего Ползунова, сострадательно относилась и к "несчастной вдове" и в помощи ей не отказывала. Нет, не бедствовала Пелагея. Буквально в последние дни жизни Ивана Ивановича (и по его же просьбе) ей были выданы четыреста рублей, пожалованных императрицей механикусу за его изобретение (и вовсе неоправданно задержанных Канцелярией горного начальства аж на два года!), а после смерти мужа Пелагея получила и еще двести сорок рублей - годовой оклад механикуса. Думается, этих денег - более шестисот рублей - по тем временам с лихвою хватило бы на три года безбедного существования.
Но и это не все. Как только Пелагея приехала в Москву, тут же вскоре и поступил указ государыни - выдать еще пятьсот рублей, дабы "несчастная вдова" (выражение самой императрицы) не имела нужды и прочих стеснений.
Однако в Москве Пелагее не пожилось, и она воротилась на Барнаульский завод - и осталась здесь навсегда.
Весной 1767 года капитан Семен Беликов (близкий друг покойного механикуса) доставил в Санкт-Петербург блик-зильбер и золото бликовое, а также и медную модель огненной машины в дар самой Екатерине Алексеевне. Вызваны были из Барнаула и Дмитрий Левзин с Иваном Черницыным, дабы в действии показали модель, кою своими руками сделали. И они ее показали, восхитив весь чиновный Кабинет и саму государыню, за что было и выдано каждому "в награждение" по сто пятьдесят рублей.
А что далее? А ничего! Модель хранилась в Петербурге - все "эрмитное" нравилось государыне. А машина и далее продолжала бездельно стоять.
Осенью 1769 года постигло несчастье генерала Порошина. Из Петербурга пришла страшная весть о внезапной смерти сына. Что с ним случилось - осталось загадкой. Известно одно: в то время Семен Порошин был уже отставлен от двора и командовал лейб-гвардейским полком не то под Нарвой, не то в Ораниенбауме. Блистательный офицер, незаурядный математик и литератор, Семен Порошин пользовался популярностью в широких петербургских кругах. А его "Записками" восхищались не только современники, но и позже, в XIX веке, просвещенные люди знали их и перечитывали.
Так, известнейший русский историк Ключевский, работая над пятой частью своего знаменитого "Курса русской истории", наряду с мемуарами Екатерины Второй, ее статс-секретаря Храповицкого и французского посла в России Луи Филиппа Сегера, использовал и "Записки" Семена Порошина, которого высоко ценил и называл неизменно "благородным Порошиным". (Заметим в скобках: имя Семена Андреевича Порошина можно обнаружить и в первом томе "Истории русской литературы", изданной в 1980 году в Ленинграде, где говорится о нем не только как авторе известных в свое время "Записок", но и как переводчике романа и авторе предисловия к роману французского классика Антуана Прево "Философ аглинский, или Житие Клевеландово".) Ключевский писал: "Он был не только математик, но и социолог и задумывал составить для Павла целый трактат под заглавием "Государственный механизм". - И добавлял не без горечи: - "Люди с крупными умственными и нравственными достоинствами, образованные и любившие горячо свое отечество, но скромные и прямые, подобно учителю математики при великом князе Павле Порошину, как-то плохо уживались при ее дворе..."
Семен Порошин и не ужился. Он был отлучен от двора Екатериной, судя по всему, за те самые "предерзостные" его "Записки" и отправлен в полк. Там он и скончался... в возрасте двадцати восьми лет.
Мне думается, судьбы Ивана Ползунова и Семена Порошина очень схожи: оба мелькнули, как метеоры на российском небо-склоне, и, не успев разгореться, погасли.
Внезапная смерть сына потрясла генерала Порошина, он, сославшись на ухудшение здоровья, в том же году уехал в Петербург.
Меж тем и Пелагея Ивановна, семь лет сдерживая свой "обет" не выходить более замуж, неожиданно для многих (может, и для себя) зимой 1773 года обвенчалась с Дмитрием Левзиным - и стала его женою. Да ведь и была она еще молодой, тридцатишестилетней женщиной, красивой и умной. Однако семейная жизнь оказалась недолгой: в 1775 году Пелагея Ивановна Поваляева-Ползунова-Левзина скончалась. А еще два года спустя умер и Дмитрий Левзин.
А что же стало с огненною машиной? В 1785 году управляющим Барнаульским заводом стал другой ученик Ползунова - Иван Черницын. Однако машина к тому времени была уже порушена. Тремя годами раньше, 20 марта 1782 года, начальник Колывано-Воскресенских заводов генерал Меллер, сославшись на некий указ Кабинета, велел "махину, стоящую близ стекольного завода" в виду ее "ветхости" разобрать - что и было сделано.
Позже ученики и последователи Ползунова хотели ее возродить, построить, повторить "огненную" машину - пытались в разные годы это сделать и сам Иван Черницын, и Афанасий Вяткин, и создатель паровой турбины для откачки воды из шахт Поликарп Залесов, и горный специалист Михаил Лаулин (тот самый Лаулин, который строил по проекту П.К. Фролова одну из первых в России чугунно-рельсовых дорог, связавших (сблизивших!) Змеиногорский рудник со Змеевским заводом), но машина так и не появилась. Наверное, в точности повторить никому не удалось. Да и кто мог "повторить" в точности, кроме самого Ползунова! Но жизнь обратного хода не знает.
И только восемнадцать лет спустя после смерти российского изобретателя англичанин Джеймс Уатт построит паровую машину двойного действия. Нет, и он не повторит "огненную" машину Ползунова, а создаст свою (и тоже неповторимую), хотя принцип оставался единым... Но эта тема скорее для специалистов.
А в чем же различие судеб этих двух выдающихся изобретателей, Ивана Ползунова и Джеймса Уатта? Думаю, есть одно главное и существенное различие: Ползунов умер, не дождавшись пуска своей машины, а Джеймс Уатт, получив патент на свое изобретение, прожил еще более тридцати лет. Ах, если бы Ползунову столько было отпущено... или хотя бы с десяток "лишних" лет, кем бы он стал, какие свои идеи воплотил бы в жизнь?!..
Но Джеймс Уатт вкусил (и по праву) полною мерой славы, всемирно был признан. А Ползунова потихоньку и в самой России забывали и лет через сто, уже в девятнадцатом и даже в двадцатом веках, основательно "упустили из виду", забыв о своем "эрмите", сыне Отечества. Забыли надолго - и не только забыли, но и могилу его потеряли... * * *
Прошли годы... века!
А раннее свежее утро такое же, наверное, как и сто, двести лет назад. Парусная погода. И знакомый маршрут: шагов триста по безлюдной пока улице - лишь сонные дворники лениво шаркают метлами по асфальту, крутая бетонная лестница спускается в зеленый и влажный сквер подле технического университета имени И.И. Ползунова, и узкая дорожка наискось, по диагонали, выводит к памятнику великого русского изобретателя... Здесь хорошо постоять в одиночестве, подумать и как бы вдохнуть воздух давным-давно отшумевших бурь - озон прошлого.
Однако сегодня кто-то меня опередил. Еще издалека увидел я стоявшего у памятника довольно молодого и статного человека, в высоких ботфортах с раструбами, в мундире горного офицера екатерининских времен, но почему-то без головного убора, темно-русые волосы ниспадали почти до плеч. Замедлив шаги, приближаюсь - и тотчас узнаю, скорее догадываюсь: механикус Ползунов! И странно, меня это вовсе не удивляет - как будто встреча проста и обыденна.
Ползунов стоял боком ко мне, слегка запрокинув голову, и с большим интересом изучал монумент. Вдруг повернулся и глянул с усмешкой, кивая на памятник: "Кто это? Фамилия моя, а фигура совсем незнакома".
И я с удивлением обнаружил, что лицо той "фигуры", на постаменте, округло-расплывчатое и простодушное (этакий фонвизинский "недоросль", Митрофанушка: "Нуль да нуль - нуль"), и лицо Ползунова, что стоял сейчас в двух шагах от меня, продолговато-строгое, умное, с жестко выступающими скулами ("Мы, все те, кто сын Отечества"), совсем не похожи - как будто лица двух разных людей.
Меня это крайне смутило еще и потому, что лицо Ползунова, стоявшего рядом, отнюдь не совпадало и с тем обликом и портретом, который пытался и я воссоздать. Там, в повести, он голубоглаз, с "пшеничной розвязью" волос, а этот, настоящий, как мне думалось в тот миг, скорее шатен, чем блондин... Увы, схема рушилась!..
И все же нахожу в себе силы и говорю, что памятник этот благодарные потомки установили ему, великому русскому теплотехнику, дабы имя его увековечить... Похоже, его это тронуло, взволновало, и он спросил: "Неужто помнят, не забыли меня потомки?" Да, да, поспешил я заверить, помнят... хотя было время забвенья, но теперь его имя не только на слуху, но и в названиях улиц, железнодорожной станции близ Барнаула, научно-исследовательского института в Санкт-Петербурге, Колыванского камнерезного завода и горно-металлургического техникума на родине его, в Екатеринбурге, есть теплоход его имени, Ползунова сегодня чтут, пишут о нем...
Он усмехнулся смущенно и перебил: "Порато много для одного человека". И я опять поспешил уверить его в обратном. Но он более ничего не сказал, круто повернулся и стал удаляться, все ускоряя и ускоряя шаги - и разом исчез, словно растворился в текучей утренней дымке...
Открываю глаза и пытаюсь понять - что это было? Обычный сон? Или сон "исторический", вещий? Вдруг возникает желание, острое нетерпение - тотчас вернуться к рукописи и многое переиначить, исправить, привести в соответствие с настоящим обликом Ползунова... Но внутренний голос останавливает: а где же "настоящий" портрет? Ведь это всего лишь сон, игра воображения, мистика... Да и в том ли суть? Правда истории не во внешних чертах и сходствах, кои безжалостное время затушевало и скрыло от нас, а в тех глубинных связях, без которых нет настоящего и немыслимо будущее.
"Бесчисленное множество прекраснейших подвигов не оставило по себе ни малейшего следа, - заметил однажды Монтень, - и только редчайшие из них удостоились признания..."
Вот к этим редчайшим и относится жизнь-подвиг Ивана Ползунова, оставившего по себе столь глубокий след... Аминь.
О Кудинове из воспоминаний
http://proza.ru/2020/05/21/539
Марченко. Ручеёк Соклассникам школы N 7
На реечной скамейке, под навесом остановки междугороднего автобуса сидел человек. Несмотря на теплую весеннюю погоду, на голове шапка, а полами, расстегнутой черной шубейки из синтетики, укрывал котёнка, который важно поводил мордочкой. Человек разговаривал с ним, привлекая внимание детей и взрослых. Образовались желающие угостить котёнка... Мужчина брал кусок булки, пытался кормить питомца. Тот упорно не ел хлеб. Мужчина отправлял подношение в карман. Словно извиняясь, говорил: "Проголодаешься, съешь".
Тонкий ручей продирался среди окурков и пропадал в луже, отражающей большой зелёный автобус. ...Утром мужчины здесь не было, когда я сошёл на бетонную площадку. Дед сидел на скамье перед барнаульским автовокзалом. Грелся на весеннем солнце. Хотел дать старику денег, но он, заметив мои рукодвижения по карманам, отвернулся. Седая борода давно не стрижена и не встречалась с расческой, возможно, всю зиму. Нависавшие над губами волосины, скрывали рот.
Женщина в годах, сидевшая недалеко от меня, открыла сумку, достала пакет с продуктами. Мальчику лет пяти сказала: "Ваня, покорми котика. У нас точно такой же на даче, а когда мы уезжаем домой, он так смотрит, словно говорит, "Ну, куда вы, как я тут буду без вас". Мальчик две отварных сардельки протянул мужчине, тот сконфузился; его виноватое неопрятное лицо стало еще скорбней, а тоскливый взгляд выдал человека застенчивого, но знавшего, так сказать, себе цену.
Задавив гордость, принял сардельки и стал кормить котёнка, хотя было заметно, что подобное угощение и ему пришлось бы кстати. Вдруг мужчина встрепенулся. Его морщинистое серое лицо замерло в какой-то болезненной муке. "Мне позвонить, -- вдруг тихо сказал, оглядывая сидевших и стоявших. -- А я телефон забыл дома"
Юная особа в синем коротком плаще сделала шаг к скамейке и подала мужчине роскошный аппарат.
- Вера, ну зачем? Сейчас убежит, и опять останешься без связи, -- говорил ворчливо молодой человек в новом кожаном пальто, в темно-синей шляпе. А мужчина суетливо говорил. Его голос стал хриплым, словно что-то сжимало горло.
-- Здравствуй, здравствуй. ...У меня всё нормально. ...Ты почувствовала? Хорошо. Живу у детей. У средней дочери. Помнишь, короля Лира? Я тебе говорил, когда они родились, когда пошли в школу. Давно это было. Тридцать с лишним лет. А старшей -- за сорок. Не волнуйся. Мне тепло. У нас тут в городе весна вовсю. Сегодня очень тепло. Я гуляю с котенком Дымкой. Ты его не помнишь. Хотя рассказывал...
Мужчина беседовал с кем-то, кто его хорошо знал. Пассажиры невольно слушали. А говорил он, не стесняясь, но и не "играя на публику":
-- Я вспоминаю наш детский сад. ...Да, да. ...Нравилась. Не смейся. ...Ей смеш-но. Я всё помню. ...Ты можешь проверить. Спрашивай. ...Что-нибудь полегче. Твоя подруга. Помню. Какая-то простуженная и рыжая. Убедилась? Так? ...Хорошо , как у тебя сломалась кукла. Она ломалась постоянно, мне было радостно, когда ты обращалась. Я ремонтировал твоих кукол. Значит, ты это забыла? А моя память лучше. Спроси еще что-нибудь. ...На выпускном, когда нас выпроваживали в школу, у тебя были светло-фиолетовые банты. А мне мама сшила настоящие брюки. А папа подарил ремень. ...Нет. Ни ра-зу. Учился отлично. Ты забыла? ...А помнишь ручеёк? В садике играли. Я выбирал тебя. А ты -- меня. Мой друг выбирал меня. Мы уходили вперёд. Ты шла следом. И мы снова держали друг друга за руки. Помню каждый твой пальчик. Даже шрам. Ты нашла пустую ампулу и порезалась. ...Плохо сегодня тебя слышно. Говори громче.
Мы "подслушивали" чужую жизнь.
С напускным равнодушием и спокойствием, я слушал мужчину. Он говорил:
-- У меня новое пальто. Ты его видела. Я тебе показывал. ...Ты плачешь? Не плачь. ...Надоело врать? Ну, почему? Ты меня не обманывала никогда. Я -- фантазёр? Не может быть! ...Когда? Когда тебе было двадцать два года. Отчего? ...Во время родов. Праздновали Восьмое марта. И ребёнок? Как же так? -- он вдруг заплакал. По его морщинистым щекам текли слёзы, а плечи тряслись, котёнок испуганно спрыгнул с колен и убежал под скамью. Мальчик позвал его, но тот сел и обнял себя хвостом.
-- С кем же говорил всё время? Могла и раньше сказать. ...Я не обижаюсь. Значит, ты умерла сорок восемь лет назад, а мне ничего не почувствовалось. Я... я... ну, с кем же я разговаривал, если тебя? ...Знаю, что смерти нет, но не понимаю. Не плачу, не жалею. Зачем ты обманывала меня столько лет? Я думал, что ты живёшь в Ростове. ...Звезды, говоришь, нет, а свет блуждает во тьме. Я разговаривал со светом? Да, как ты можешь столько лет? ...Я жил лишь мыслями о том времени, когда ты брала меня за руку? Ты и сейчас берёшь... -- мужчина посмотрел на руку, потом подул на кисть, -- Я разговаривал с твоей душой? Но так не бывает! -- с мукой почти выкрикнул он. -- А мне теперь зачем? ...Мне тоже. Что меня тут держит. ...Я врал тебе. Нет у меня никаких детей. ...Ты и это знаешь? Да. Тут люди. ...И я тебя. Вырос и стал смелым. ...То в садике. Я боялся причинить тебе... Обидеть. Я хотел, чтобы никто не знал. ...Пожить и помаяться тут? Лгунья. Прости. Я такой подлый и отвратительный. А ты -- добрая, -- мужчина улыбался, а слёзы текли по его заросшему седой бородой лицу. Вот мужчина с поклоном подал телефон, поблагодарил женщину. Мы, молча, следили за ним.
-- Он его не включал, -- удивилась женщина, обращаясь к мужу.
Люди засуетились, беря сумки и пакеты. Разворачивался автобус. Я ничего не мог понять. Спешил жить. Торопился на "ярмарку". Не понимал того пожилого человека.
Прошло много лет. У меня иное восприятие жизни, иные чувства. Теперь я понимаю того мужчину. Бездомные почти не удивляют. Течёт жизни ручеёк. Кто-то нас выбирает, кого-то, как нам кажется, выбираем мы.
...Когда прозвонит "телефон"? Не знаем. ...Пока. Что скажем? Будет ли рядом родственная душа, чтобы мы могли сказать последние слова, а нас бы выслушали и поняли, хотя бы в первый и последний раз.
О МАРЧЕНКО
http://proza.ru/2024/06/26/173
Мерзликин. Стихи На фото Мерзликин (справа) с земляком
Леонид семенович мерзликин (1935--1995)
Стихи многих даровитых поэтов имеют конкретный адрес. Свой "земной уголок" был и у Леонида Мерзликина. Он родился в 1935 году, на Алтае, в селе Белоярском Первомайского района. Родные края "с крутоярами, синими, с тихими плесами" стали источником его поэзии. В этой среде обитания его стихов гудят сосны над еланями, глядится в воду, как в зеркало, босоногая верба, одурманивает хмельным запахом конопля с чешуей темных листьев, зовет к себе кушаком-большаком перехваченная степь.
Но зрелые стихи у Мерзликина появились не сразу. Раньше он окончил культпросвет-школу в Троицке, отслужил действительную в Советской Армии, поработал в Калманской газете, а в 1959 году поступил в Литинститут имени Горького, который в 1964 году окончил.
Еще будучи студентом Литинститута, что случается не часто, издал в Москве, в издательстве "Молодая гвардия", первый сборник стихов Купава.
С тех пор в различных издательствах страны вышло еще 12 его поэтических сборников, последний - "Избранное" -- посмертно.
Помимо этого Леонид Семенович печатал многие стихи в периодических изданиях, в том числе, в журналах "Москва", "Сибирские огни", "Алтай", "Барнаул", во многих коллективных сборниках, в газетах "Литературная Россия", "Алтайская правда" и других.
В его стихах о малой родине часто слышится тревога за судьбу деревни, за судьбу первозданной природы. Поэт уверен, что с насилием над природой исчезает нечто большее, чем реки, леса и рощи. Так, обращаясь к кедру, он говорит:
"Гудишь и шумишь в поднебесье, а рухнешь в сметенье ветвей, обидно - одно мелколесье взойдет над могилой твоей". Леонид Мерзликин любил историю и написал немало стихов о прошлом, диапазон их велик - от стихотворения Жене декабриста до драматических баллад Скифы, Бунтари, Фараон... Стихи Мерзликина почти всегда отличались философичностью, глубоким подтекстом. Выход каждой его книги, будь то Россия, Таисья, Лада, и прозвучавший заключительным аккордом сборик Избранное становился событием для любителей поэзии. Не случайно на Алтае он был избран королем поэтов. Умер в 1995 году. Слово
Я не беснуюсь, не кричу, Я не бандитствую с нахрапу. Молчу. Я сотни лет молчу. Молчу, посасывая лапу.
Молчу, как ветер гулевой, Молчу, как окрик на морозе. Я в небо ткнулся головой, Остался пятками в навозе.
Мое молчанье, как дыра На зипуне у Пугачева, Как взмах, как отблеск топора, Удар! -- и горлом хлынет слово. И тело медленно сведет, Кольнут последние мурашки. А слово встанет и пойдет, Закосолапит без рубашки. Не станет сил ни у кого Его отдать на истязанъе. И будет страшен крик его, И будет радостно признанье.
Лебеди
Ах, годы, годы... Как вас ни лови, Вы -- лебеди, сверкающие перья, Лишь взмах крыла -- и вот уже поверья О лебединой песне, о любви.
Сверкнет перо и наземь упадет. А лебеди... Их много. Вереница. Скажи мне, окольцованная птица, Куда летишь и что тебя влечет?
Гляжу вослед, былое вороша. Любимая (страшит ли увяданье?), Ты для меня последнее гаданье, И мед и яд последнего ковша.
А если жест и слово невпопад, Не замечай, не надо исправлений. Ты слышишь? Где-то в роздыми осенней, В дали далекой лебеди летят...
Шапка
Если радость -- значит по рукам! По рукам и шапку к облакам!
Если злость ударила в висок, Ту же шапку с маху на песок.
У плиты могильной -- погляди -- Шапку молча держат на груди.
Кружка пива
Забыл, зачеркнул -- и не знаю! А было, однако же, а? С аванса веселая к маю Гудит, понимаешь, братва... Мы кинщику молча киваем, К буфету проходим втроем, Мы пену, конечно, сдуваем, А пиво, конечно же, пьем. За рыбкой ли там, за соломкой Мы все благодушны вполне, Мы даже довольны солонкой С крупинками соли на дне. Буфета фанерные стены Уже не отчистишь ничем. Какое же пиво без пены? И пена без пива зачем? Течет разговор несмолкаем За тем ли, за этим столом. Мы пену, конечно, сдуваем, А пиво, конечно же, пьем. И где оно, пьянки болото? Но вот прокрутилось кино, И время, как пену, кого-то В безвременье сдуло давно. И выпито пиво до донца. Россия. Канава. Загул. И кинщик с глазами японца В своей кинобудке уснул. Уборщица, сняв паутину, Трет стены до самых крылец. Какую смешную картину И жуткую выдал стервец!
Весна
Отнесли в кладовую валенки, Шубу дедову отнесли, Куры гнездятся на завалинке, Искупав гребешки в пыли.
У калитки крылами хлопает Рыжебокий любитель драк. Огляделся, к хохлаткам топает: Без хохлаток нельзя никак.
Вдруг он солнце заметил в лужице. Отвернулся. Взглянул опять. Не подсолнух ли это кружится? Вот бы семечек поклевать.
А коснулся -- и вскинул голову, Солнце каплею протекло. Рыжебокий моргнул и здорово Загорланил на все село!
* * *
Мне гор не надо золотых -- Я б не сумел распорядиться, А для заправки щей пустых И гвоздь заржавленный годится.
Придет поэт, желанный гость, Я щи поставлю. Не прокисли! От этих щей я сам, как гвоздь, Торчком и волосы, и мысли.
Нас посетит в ночной тиши Обворожительная Муза, Наговоримся от души И нахлебаемся от пуза.
А за окошком, в горсаду, Такие белые скамейки! И наплевать, что не найду В кармане завтра ни копейки...
* * *
А вышло так: от позднего тепла Проснулась нерастраченная сила -- Черемуха за баней расцвела, Хотя уже и осень наступала.
Неубранный прошел я огород И встал у новоявленного чуда. По лепесткам качается, ползет Какой-то жук. Зачем он и откуда?
Стряхну жука я в плети повилик, Нагну цветы и ласково подую, И счастлив тем, что осенью на миг В себе весну почуял молодую.
От запаха я вроде бы как пьян, И даже песня тайная найдется, И только жаль: черемуха семян От этого цветенья не дождется...
Фото
На песке разорванное фото, Плеч открытость, личика овал -- Все такое пляжное, и кто-то На четыре части разорвал. Я клочки разгладил и придвинул. Девушка, скажите, почему Стало грустно? Он ли вас покинул, Вы ль отставку сделали ему? Я бы помирил, да не умею Чье-го счастье строить на песке, Я бы оживил, да не имею Силы чудодейственной в руке. Мне бы задушевными словами С вами бы, живой, поговорить, И за то, что запросто я с вами, Вы меня не стали бы корить. И пускай узнал бы этот кто-то, И пускай бы он поревновал. На песке разорванное фото, Плеч открытость, личика овал. Нет, я не за рану ножевую, Но, однако, ставлю вам на вид: Страшно, если даже не живую, Вас он и терзает и казнит.
* * *
Запрягаю коня Махмудку. Выезжаю на край села. Рожь густая поперла в дудку, А местами колос дала.
Три разлатых сосны миную, Рожь колышется там и тут, Наконец-то ее, родную, Снова сеют и снова жнут.
И опять васильки, ей-богу, Как на шишкинском на холсте, Прихватил Махмудка в дорогу Ком репейника на хвосте.
И пою я не ритмы эти -- Абуда, лабуда, дуду! -- А про ту, что милей на свете Ничегошеньки не найду.
Жаворонок звенит высоко, Заливается... Надо ж! А? Самосвал громыхнул жестоко По бетонке и раз, и два.
Помашу я шоферу кепкой, Ни черта ему не понять. Мой проселок зарос сурепкой И муравкою... Благодать!
Немного о мерзликине
http://proza.ru/2020/02/03/332
БИОБИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Вильям Янович Озолин (1931-1997)
писатель, чл. СП России (1966). Род. в Омске. Отец -- известный сибирский поэт, участник освоения Арктики, был репрессирован в 1930-е. Рано начал трудовую деятельность: плавал матросом, был рыбаком на Сахалине, работал журналистом на Ямале, в Омске. С 1969 -- профессиональный литератор. В 1962 заочно окончил Литинститут им. Горького. Учился у известный поэтов С. Городецкого, И. Сельвинского. Автор поэтических сборников "Окно на Север", "Песня для матросской гитары", "Чайки над городом", "Возвращение с Севера", "Воспоминания о себе", "Год быка"; прозаических произведений "Черные утки", "Крюкова Север знает", рассказов, появившихся в период. печати, в т.ч. журнале "Новый мир". После смерти писателя в журнале "Встреча" опубликованы его дневники, продолжающие и углубляющие главную тему творчества Озолина: каким ты, человек, живешь на земле, какую цену платишь за мужество, бескорыстие, честность.
Г. И. Соколова
Песня
Я ждал ее - Придет весною, С водой, с зеленою травой, С пахучей желтою сосною, С веселой, свежей головой. Я вглядывался в поднебесье: Вдруг упадет, дождем звеня. Но все опаздывала песня, Все отставала от меня! Я - на причал, Она - с причала. Ко мне домой - Меня уж нет. Она меня не там встречала. Я ей не раз смотрел вослед. Один лишь раз в одной колонне Мы шли на дымный горизонт. Не до знакомства было. Вспомни. Был черный год - был тыл и фронт. Потом огромная работа - Восстановленье сил и дел. Пел песню, точно помню, кто-то. И, точно помню, я не пел. Тогда Слова еще мычались. Мотив похожим был на крик. Нас очень долго разлучали - Отвык от песни я, отвык. Я просто не узнал ее, Когда она пришла ко мне. Смотрю - какие щеки впалые! И вся пылает, как в огне!.. А я-то, я!.. Помятый, серый. Из-под фуражки - пыльный чуб. Куда там, к черту, в кавалеры! Какие песни! - голос груб. ...И осень, все-таки не лето, И отовсюду сквозняки. Ах, как легко она одета! Уйти бы лучше от реки...
В заполярном поезде
В нашем купе Нет пассажиров в курортных пижамах. Сосед чернобровый, Скинув малицу, мне говорит: - Нынче сорок капканов Везу в Байдарацкую тундру!.. От самого Карского моря До синих предгорий Урала - Сегодня большая охота! Напротив, под лавкой, Пес растянулся лохматый. О нем невозможно забыть - Даже во сне - он грозно рычит И тяжко о чем-то вздыхает... Грохочут железные нарты! Полярные камни Урала Эхом поют об охоте! На выставке пес этот Даже медали из бронзы Не сможет добиться. И рядом с какой-нибудь таксой Или болонкой, Прилизанной сукой диванной, Он заскулит и чесаться от скуки начнет! Он пес промысловый, Поджарый, с худыми боками! Снега за окном, Как песцы голубые, бегут... Может быть, в схватке с волками Завтра погибнет собака И, верная долгу, остынет Без стона В багровом снегу. Соколик
Не будь стервятником, не будь! Не бей голубок сизокрылых, Таких доверчивых и милых, И простеньких - ну просто жуть! Ты поищи себе, сынок, Кусок пожилистей, потверже, Что ты прославленный стрелок. Найди не жертву, а врага: Вот уж тогда и будь артистом - Срывайся с клекотом, со свистом! А бьешь - так бей наверняка! Бей так, чтоб захватило дух, Чтоб ты имел на это право И чтобы в воздухе кровавом Летели - перья, а не пух! Будь ясным соколом, стервец! Оставь ты куриц в огороде... "Соколик"! - говорят в народе. А это значит - молодец!
Панов. Стихи на фото Панов (крайний справа) среди передовиков строительства Коксохима
КРАТКАЯ БИБЛИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Геннадий Петрович Панов -- широко известный на Алтае поэт. Его стихи отличались актуальностью тематики. Лирическая окраска сочеталась в них с большим публицистическим накалом. Большая эрудиция, редкая начитанность и без преувеличения феноменальная память привлекали к нему литературную молодежь. И не один местный поэт обязан ему помощью и поддержкой.
Геннадий Петрович Панов родился в 1942 году в Новокузнецке Кемеровской области. Детство и юность прошли в селе Панова Ребрихинского района Алтайского края. После окончания средней школы учился в Барнаульском пединституте, работал в краевом агентстве "Союзпечать", в редакции районной газеты "Знамя труда", на комбинате "Химволокно". литературным консультантом газеты "Молодежь Алтая", в краевом Доме народного творчества, в редакции художественной литературы краевого книжного издательства.
Первые стихи были опубликованы в газете "Молодежь Алтая" (1960 г.), альманахе "Алтай" (1962 г.), коллективном сборнике "Рабочий-поэт" (1963 г.).
Автор поэтических книг Доброта, Застава, Июнь. Отрада, Высокий полдень, Тихий колокол, Отчина, Добрая воля, изданных на Алтае и в Москве. Член Союза писателей России.
Геннадий Панов неоднократно избирался членом бюро краевой писательской организации, членом редколлегии альманаха, а позже, журнала "Алтай". Был ответственным секретарем этого журнала.
Награжден медалью "За доблестный труд". В ознаменование 100-летия со дня рождения В. И. Ленина. В 1974 году Геннадий Панов удостоен звания лауреата премии Ленинского комсомола Алтая.
Умер в 1992 году.
* * *
Сказ - откуда есть пошли олонские да тобольские улицы
Первые купцы, земледельцы, посадские, ямщики, казаки... все это приливало в Сибирь с севера. В. И. Даль
-- И покинули море Белое, где окатыши-лешаки, работящие да умелые вологодские мужики,
да олонецкие брательники, да артельный тобольский люд. Под посконью кресты-нательники, что в земле новгородской льют.
Не серчай -- не скучай, речка Сухона, укрепите дух, Соловки! Там, за Камнем, землица - ух, она! -- широка до Оби-реки.
Хороша, черноземна пахота -- посади весло и взойдет! Говорят, облепиха-ягода золотеет, как в сотах мед.
А береза белей часовенки, а сосна -- стройна, как собор. Бор возвышенный, бор диковинный на угор бежит, на бугор.
А в бору смолевой излукою вьется-льется обской приток. Повстречаешься там со щукою -- захолонет нутро, браток!
...Шли на лодьях, как деды исстари, долгим волоком люди шли. И однажды пристали к пристани незнакомой досель земли.
И ударили враз топорики, под бухтинушку лег венец. Разберутся потом историки: где начало, а где конец.
Быль сплелась, будто грива конская. Мастерам поклон за труды, коль в согласье живут Тобольская да Олонецкая-Олонская третий век у большой воды!
Сказ об Иване Ползунове и его огнедействующей машине
Дабы сей славы (если силы допустят) Отечеству достигнуть... облегчая труд по нас грядущим. Так что я должен все возможные труды и силы на то устремить, коим бы образом огонь слугою к машине склонить. И. И. Ползунов 1. "...Господину механику су Ползунову приказать, чтоб сего ж июня 24 числа у той трубы, как дело балвана и литье, производить на мастерской кошт, которые при том будут работать..."
Два столетья прошло, а читать невтерпеж, как ходил Ползунов на духовный правеж Тараканьим усом шевеля над губой, немец-канцелярист упивался собой.
Унижая талант, педантично с листа он читал, как вбивал гвозди -- лично! -- в Христа: Тяжко слушать булыжно-облыжный приказ, будто мчится с горы на тебя тарантас:
поздно вспять отступать, только - грудью вперед. "Пусть уж лучше меня, а машина живет!"
Плюнет в реку, как хрюкнет с моста, иноземец -- и совесть чиста. Он за плату готов нашу речь. канцелярским шпицрутеном сечь,
самородную мысль растереть, как плевок, и крахмальным платком отереть свой сапог.
"Пусть уж лучше меня, но останется нить, чтоб огонь к той машине слугою склонить!"
"...И сколько они проработают, дней к выдаче по окладам их денежного жалования в документ не показывать... о чем господину Ползунову прикас для исполнения объявить..."
"Пусть уж лучше меня - колесом тарантас, но облегчится труд грядущим по нас!"
Ради дела стократ стоит сжаться в комок и принять, как Сократ, яд язвительных строк!
Не сдаваясь, терпеть -- все труды впереди! Лишь бы только успеть... И кольнуло в груди!
2 "...при литье в стеклянном заводе, у механикуса Ползунова к машине, из горну в выпуск медь нисколько не пошла... И видно, что оное производица от несмотрения ево, Ползунова, а особливо от нерачения плутов мастеров..."
Чад бессонных свечей. Чертежи, чертежи. Ад плавильных печей. Сквозняки-крутежи.
Раскаленная медь. Молот мал, да удал. Это надо суметь: расковать в лист металл.
Выгнуть сферу котла. Камнем выложить печь. Жить, сгорая дотла, и себя не беречь...
Горлом хлынула кровь. А потом -- забытье. И, уже отходя, он увидел Ее!
И машина огнем задышала (пора!), пар в движенье привел (молодцы мастера!) поршень, вал-кривошип (взад-вперед, взад-вперед!) Пот волнения прошиб любопытный народ.
И вздохнули большие меха для литья. Серебристым потоком хлестнула струя.
У Стеклянного взвоза, у самой реки, помянули механика ученики, осенили перстами творенье его... Он не дожил до пуска неделю всего!
О поэте Панове
http://proza.ru/2020/02/12/828
Попов. В разобранном виде КРАТКАЯ БИОБИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Виктор Николаевич Попов (1922-1999)
писатель, чл. СП РФ (1967). Родился в Туле. Окончил среднюю школу взрослых. С 1939 работал на Тульском оружейном заводе, вместе с ним эвакуированными на Урал в г. Златоуст. С 1946 -- журналист. Работал в многотиражной газете "За Родину" и "Верх-Исетский рабочий", собств. и спец. корр. газ. "Сов. Колыма". С 1952 жил в Барнауле. Первый рассказ "Женька" опубликовал в альманахе "Золотые искорки" (Новосибирск, 1953).
Основные произведения: "Начало биографии" (1961), "Алтайские были" (1961), "Закон-тайга" (1965), "Непогода" (1966), "Пожар в Назаровском" (1970), "В свои ворота" (1981), "Отчий дом" (1986), "Страна Цезерония" (1988), "Перевал "Подумай"" (1991) и др. Заядлый рыбак, автомобилист и путешественник. Результатом поездок стала документальная повесть "Тракт -- дорога сибирская" (в соавторстве с журналистом О. Петровым), опубликованная в журнале "Сибирские огни". Перевел с якутского сборник рассказов Н. Габышева "Счастье Уллы". На болгарский язык переведен сборник Попова "Сибирские рассказы". Осн. мотивы творчества -- надежность в дружбе, порядочность, воспитание в человеке любви к своим ближним, к родной природе.
Г. И. Соколова
"...В разобранном виде"
Фамилия ответственного секретаря газеты "Советская Колыма" была Садетов, имя, отчество - Христофор Павлович. Редакционные киты звали его попросту: Христофор. Глядя на китов, мы тоже звали ответственного секретаря Христофор. Только между собой. Не потому, что боялись недовольства. Боялись насмешки. Уж чем-чем, а словом пригвоздить Садетов был мастер.
Литсотрудником в горнопромышленном отделе работал Анатолий Голосовский. Любимым его жанром была индустриальная информация. Он с утра садился за телефон и трудился очень продуктивно. Информашки его были предельно сжаты по объему и емки по мысли. Больше всего Голосовский презирал однообразие. В цикле информации (штук десять-двенадцать ежедневно) он никогда не повторял начала. "Включившись в предмайское социалистическое соревнование, бригада Н. с честью несет стахановскую вахту. Ежедневное задание она выполняет на 110 процентов". С такой душевностью он сообщал о передовиках производства в одной заметке. Другая начиналась совсем иначе: "Бульдозерщик (на "материке" - бульдозерист. На Колыме говорили: бульдозерщик) Г. с честью несет трудовую вахту, посвященную всемирному празднику трудящихся 1 Мая. Сто семьдесят процентов нормы для него не предел..." Третья информация открывалась по-третьему: "Своим самоотверженным трудом показывает пример остальным членам коллектива экскаваторщик прииска "Не бей лежачего" Д. Его показатели на праздничной вахте значительно превышают производственную норму..." Мы очень уважали Анатолия Голосовского. У нас даже существовало определение беззаветного служения жанру информации: "голосовщина".
Христофор Павлович Голосовского тоже очень уважал. Обычно информационные сведения газета давала без подписи. Это несправедливо. Колыма должна знать не только передовиков наземных и подземных разработок. Стахановцы пера заслуживали не меньшей популярности. Первым это понял ответственный секретарь газеты "Советская Колыма" Христофор Павлович Садетов. Однажды в очередном цикле коротких производственных сообщений он рассекретил анонима: "Информацию для сегодняшнего номера собрал А. Левоногов".
Голосовский на псевдоним почему-то обиделся и сказал об этом на летучке. Христофор Павлович смутился, здорово переживал и попросил прощения:
- Извини меня, Анатолий Сергеевич, я как-то не подумал. Псевдоним действительно не звучит.
Свою неловкость ответственный секретарь исправил уже в следующем номере. Сообщение об авторе материалов не завершало цикл, а открывало: "Автор информации сегодняшнего номера Влас Дорошевич". В дореволюционной России Влас Дорошевич считался королем журналистов.
Рассказывали о других воспитательных шагах Садетова, о том, как он приводил в чувство людей, потерявших почву под ногами и, так сказать, воспаривших. Не знаю, что в тех рассказах быль, что - небыль, поэтому пользоваться ими не буду. Вспомню лишь о том, что памятно самому.
Если Христофор Павлович Садетов был, некоторым образом, журналистской легендой Колымы, то подлинной притчей во языцех на Крайнем Северо-Востоке страны являлся Владимир Владимирович Парамонов, начальник Тергинского горнопромышленного управления. Полковник МВД, завзятый бабник, белотелый, холеный великан с внешностью Шаляпина и с претензиями премьера художественной самодеятельности.
Властью в своей вотчине он обладал всеобъемлющей, бесконтрольной и пользовался ею на всю катушку. Для него было рядовым делом, приехав на прииск, переодеться в теплое и, захватив с собой начальника прииска, который, не ожидая приезда руководства, расхаживал по полигону в легком летнем обмундировании, спуститься в шахту. В вечную мерзлоту. Парамонов ходил по забоям, интересовался житьем-бытьем шахтеров. Угощал папиросами, присаживался на запасную стойку, покуривал, не торопясь. Шахтеры смотрели на него влюбленно и преданно. (Во мужик! Фасон не держит!) На полковничьего спутника, стучавшего зубами от холода, поглядывали со злорадством. (Так тебе, сука, и надо! Гражданин начальник прииска!) Мог Парамонов, если его "Победе" не уступал дорогу грузовик, вытащить пистолет и стрелять по баллонам впереди идущего. Патронов тогда на Колыме ни для каких нужд не жалели, не отчитывались за них тем более.
Но это он мог, это он себе позволял для удовольствия. А истинной его страстью были радиопереклички, потому что они - масштаб! Территория управления - три Бельгии и еще половинка Нидерландов! Люди, что перетянутые струны, звучат от дуновения. Парамонов их не видит, но он их чувствует. Он - не на земле, он - в пространстве. Его голос простерт над сопками и распадками, ответы на его вопросы моментальны. Спроси он, сколько тигров на земле, кто-то ответит, не задумываясь, поинтересуйся здоровьем английской королевы - сообщат тут же. Это я не из головы. Это в минуту откровенности Владимир Владимирович мне сам сказал.
Голос у Владимира Владимировича был, дай бог. Где-то я то ли слышал, то ли прочитал, что от шаляпинского баса раскалывались рюмки. Парамоновского голоса во время радиоперекличек, думается, не выдерживали сопки. Особенно когда дело касалось начальников, не обеспечивающих выполнение и перевыполнение. Разговор с такими стервецами Парамонов начинал совершенно одинаково:
"Эй ты, хрен (он говорил не "хрен", а гораздо проникновеннее) в разобранном виде! Ты на кого работаешь? На Трумэна? Или на Адэнауэра? Может, еще на кого, кто тебе деньги платит?" Хрены оправдывались и обещали приложить все силы и исправить положение...
На редакционном совещании я рассказал о Парамонове, о его причудах и о ходовой фразе, которая на Терге стала чем-то вроде парамоновского удостоверения личности.
Христофор Павлович сказал:
- Все эти вольности - от безнаказанности. Ты этого голосистого разок накажи. Ты же газетчик.
- Я ему и намекал и прямо говорил, что страдает, прежде всего, его собственный авторитет.
- Это ты, брат, своего полковника неправильно ориентировал. Словесная тяжесть у нас - что-то вроде приложения к авторитету. На Колыме уже давно все по спирту равняется. Если крепость - так не ниже девяноста шести процентов. Если махорка - чтобы чистым никотином была окроплена. Если чай - пятьдесят граммов на литр. То же и со словами. Чтобы не отскакивали они, как от стенки горох, а чтобы из души да прямо в душу. Суррогаты не признаются. Так вот и ты - не суррогатом.
- Я-то могу, да вы не пропустите.
- А ты поломай голову.
Ломать голову я не стал: незачем тратить время на прожекты. Уехал на свою Тергу и думать забыл о том разговоре. Христофор Павлович недели через две позвонил:
- Ну, как твой словесник, не разнообразит творчество? И что ты по этому поводу предпринять надумал?
- Я еще головы не доломал, - пошутил я на свою беду.
- И не доломаешь, - утешил меня Христофор Павлович. - Это крепкое ломается. Резиновое только гнется... А я придумал. Сегодня с попуткой к вам выберусь. Заказывай гостиницу. И тему подбери. С чем у вас там сейчас завал?
Завал у нас, как всегда, был с ремонтом экскаваторов. Ему Христофор Павлович и уделил внимание. Потратил на это два дня. На третий я его проводил. А на шестой в газете "Советская Колыма" появилась критическая статья. Сама по себе статья на тергинцев потрясающего впечатления не произвела, они и не такое читывали. Тем не менее, едва газета появилась в продаже, ее тут же расхватали. Уж очень привлек слушателей радиоперекличек заголовок, который начинался с многоточия. Ударная мощь статьи целиком обрушивалась на Парамонова. В полном своем виде заголовок выглядел так: "... в разобранном виде". Для принятия мер статью послали непосредственно многоточию. Многоточие в ответе редакции усиленно оправдывалось, обещало приложить все силы и исправить положение...
После статьи Парамонов вроде бы характером помягчел и на радиоперекличке к начальникам, допустившим отставание, обращался: "Эй ты, одиозная личность!" По моим наблюдениям, изменение обращения начальников не радовало, а, пожалуй, даже вводило в недоумение. Когда критика начиналась с "хрена", то все было ясно, все стояло на своих местах. А "одиозная личность" хрен его знает, что это такое... * * * В "Советскую Колыму" Борис Шмыгунов пришел из газеты флотской. Небольшого роста крепышок в тельняшке, выглядывающей из разреза джемпера, он здорово напоминал симпатягу бурундучка: быстрый, непоседливый, черные глаза полны выжидательного любопытства. Словно их хозяин прикидывает: чем еще в подлунном этом мире можно поживиться? Нельзя ли его, этот самый мир, целиком перетащить в свое гнездышко? Нет, не то, чтобы Борис был неразборчив в средствах. Честняга отменный, только уж чересчур рачительный. Это еще куда ни шло. А вот постоянная его настроенность на семейное "моралите" иных весьма и весьма тяготила. И в рабочей обстановке и в домашней, по случаю и без случая он убеждал нас быть однолюбами. Особенно старался Борис в присутствии своей жены, пухленькой, златокудрой простушки Сонечки.
В Магадане тех лет развлечений было мало. Дом культуры имени Горького, кинотеатр "Аврора", ресторан "Север". Вот и все. Кто хотел, смотрел в "Авроре" "Кубанских казаков", "Сказание о земле Сибирской", "Незабываемый 1919-й" и другие тогдашние кинопрезенты. Кто не хотел сказаний о казаках-весельчаках, тот шел в Дом культуры на оперетты "Одиннадцать неизвестных", "Свадьба в Малиновке", "Марица"... А кто не хотел выучивать наизусть кинопродукцию и оперетты, направлялся на "Север". Мы, газетчики, не любили ни того, ни другого, ни третьего. Особенно не устраивало нас общение с интеллектуальными завсегдатаями ресторана. Мы предпочитали семью Шмыгуновых. Комната в доме номер пять по улице Дзержинского. Поместительная комната и очень уютная. На стенах - бархатные панно с лебедями и лебедушками, в багетных рамках - репродукции с картин знаменитых живописцев: "Утро в сосновом лесу", "Аленушка", "Охотники на привале". В общем, все по тогдашнему рыночному времени модное, все самое современное.
Нас не интересовали ни "Утро", ни "Охотники", ни "Аленушка". Нас манил раздвижной овальный стол, окруженный пол дюжиной венских стульев. Стол и умение Сонечки в считанные секунды превратить бытовую рухлядь в сказочную скатерть-самобранку. Перо, помимо моей воли, стремится поведать вам, не искушенным, о том, насколько совершенным было Сонечкино кулинарное искусство, насколько... Стоп, перо! Уймись по этому поводу, другие у нас с тобой задачи.
Шмыгунова мы вспоминаем, о нем и речь. Складчины наши волновали Бориса совсем не той стороной, что нас. Кулинарная одаренность Сонечки была для него поводом выступить перед нами с очередным пламенным призывом: быть однолюбами. Тогда наградой за нашу моральную стойкость и чистоту явится достойная каждого из нас женщина. Такая же единственная и неповторимая, как его Сонечка. Сколько же шел, сколько он шел к своей Сонечке! И ни одной женщины он не знал. Соблазнов было сколько угодно, но он все миновал и пришел к своей единственной не кружными тропками, а путем прямым и открытым. Да-да, его Сонечка у него первая женщина в его жизни. Увлекшись, он обводил нас торжествующим взором и проникновенно заключал:
- И Сонечка это может подтвердить. Ты можешь это подтвердить, Сонечка?
Каким образом проверила Сонечка девственность мужа, не знаю. Но она утверждающе трясла головкой и торопливо заверяла:
- Конечно, Боренька!..
Золотые кудряшки танцевали на ее плечах, в свою очередь, готовые подтвердить, что Борис Шмыгунов говорит истинную правду.
Что ж, истинную, так истинную. Но почему так часто? В любую правду, если ее навязывать с утра до ночи, перестаешь верить.
Первым засомневался Христофор Павлович:
- Неужто в самом деле? Морячок при всех статьях. Драил клешами Одессу-маму. И вдруг... Не может такого быть.
Однажды в отделе пропаганды, где Борис работал литсотрудником, раздался телефонный звонок:
- Слушай, Борис Владимирович, Садетов говорит. Зайди ко мне, тут чертовщина какая-то...
Борис двинулся в секретариат. Сами понимаете, что в секретариат вдруг потянуло многих. Одному спросить, почему сменили в статье заголовок. Другому - уточнить, сколько строчек Садетов отводит отделу под репортаж о слете стахановцев... Все по делам и все по неотложным. И все присутствующие заметили, что с Борисом Шмыгуновым стало твориться что-то непонятное...
Возник Борис перед Садетовым и шутливо возвестил о своем возникновении:
- Старшина второй статьи Шмыгунов по вашему приказанию явился.
Ответственный секретарь шутки не принял. Он выдвинул ящик стола, достал бумагу и протянул старшине второй статьи.
- Может, поможешь разгадать загадку, единственный и чистый?
На бланке под крупным, четким грифом "КОЛЫМСНАБ" ютился сотворенный рядовой пишущей машинкой текст:
"Исполнительный лист. В бухгалтерию издательства "Советская Колыма". Согласно заявлению, поступившему из Одессы, с литсотрудника Бориса Владимировича Шмыгунова надлежит удерживать из ежемесячной зарплаты всех видов 33 (тридцать три) процента на содержание ребенка Олега. Управляющий "Колымснаба" - закорючка.
Удостоверяла обращение в бухгалтерию гербовая печатка - оттиск, сделанный с обратной стороны рядового пятака.
Борис протянул бумагу Садетову. Оперся руками о стол и вроде бы зашатался. Кто-то услужливо подставил ему стул.
Молчание затянулось. Прервал его Садетов:
- Как же так, Боря? Ведь ты же никогда, как бы это сформулировать...
И тут Борю прорвало.
- Нет! - закричал он. - Неправда! Нас было трое. Почему Валька показала на меня? Почему я один должен платить?
- Может, это не Валька? Может, другая мать-одиночка? - участливо спросил Христофор Павлович. - Ты подумай хорошенько. Напиши в Одессу всем, кого подозреваешь в материнстве.
- Не-е-т. Только она... Валька на такое способна. Больше никто.
- Смотри, - сказал Садетов. - Тебе лучше знать.
- Но почему не тем двоим, почему мне?
- Откуда ж я знаю. Наверное, потому, что ты на Колыме и денег у тебя больше, чем у других.
Мы слушали очень серьезно. Разве можно смеяться над чужой бедой? Потом молча разошлись. Не дождавшись общего ответа, Борис стал ловить нас поодиночке и спрашивать, где же справедливость?
Что мы могли ему ответить?
Полчаса, а то и час он нас терзал. Потом Садетов пришел в отдел пропаганды и протянул Шмыгунову бланк:
- А теперь, девственник, успокойся и посмотри внимательно. Посмотришь - подумай.
Борис посмотрел, подумал и после этого вновь забегал по кабинетам.
- Мужики! Сегодня вечером ко мне. Целиком за мой счет, никакой складчины. Сонечке - ни-ни... Сами понимаете...
Вечером собрались. Я там был, мед-пиво пил. Лекции о моральной чистоте не слышал. И еще раз был, и еще много-много раз - все равно не слышал.
Сергеев. Стихи В отрывке из романа В. Сергеева "Бобровая охота" рассказывается о его выступлении на 3-м совещании молодых писателей.
КРАТКАЯ БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Владимир Сергеев родился в Чите 31 мая 1930 года.
В 1934 году семья переехала в г. Ачинск, в 1937 году - в Барнаул.
В 1948 году окончил десятилетку, в 1954 году филфак Ленинградского университета - болгарское переводческое отделение и отделение журналистики. В 1960 - 1962 гг. учеба на Высших литературных курсах в Москве.
После университета работал в газетах "Магаданская правда", "Советская Чукотка", заведовал Красной ярангой в пос. Энмелен Провиденского района, был редактором магаданского радио.
По окончании ВЛК -- снова в Барнауле.
Впервые, еще мальчишкой, со стихами о Сталинграде выступил перед ранеными 18 ноября 1942 года.
Первая публикация в журнале "Звезда" (N 6 1952 г.).
Первая книжка Вместе с вами вышла в Магадане в 1956 году.
В Союз писателей принят 29 февраля 1960 года.
Его темы: любовь и дружба, война и мир, добро и зло. Привлекали юмор и сатира. Переводил первые стихи первого чукотского поэта Виктора Кеулкута, первой чукотской поэтессы Антонины Кымытваль, первого эскимосского поэта Юрия Анко, а также с якутского, алтайского, немецкого.
Умер в 1994 году.
* * * Последний луч поднялся по пригорку, Ночную смену принимать пора. Пастух нашел за кочкой гимнастерку, У нарты позабытую вчера. "Ну, так и есть... Недоглядел... Ведь надо!.. Теперь другую доставать изволь..." Ее олень, отбившийся от стада, Всю изжевал - олени любят соль.
Осенью
Настало законное время для осени С ее оголенными, тихими чащами, Со стаями птиц, отдаленно кричащими, С добротными, четкими клиньями озими. Все то, что полно было силы и смелости, И трудной порой, не теряя решимости, Сумело атаки стихийные вынести, Пришло к своей мягкой, уверенной зрелости. А воздух наполнен тончайшею сладостью, И лужица первою пленкою хрустнула; И ты приближенье раздумия грустного Встречаешь с негаданной тихою радостью.
Берёзка
Как живой костер зеленый, Всеми листьями зажглась... И стою я, изумленный, Отвести не в силах глаз. Возвратился я оттуда, С той студеной стороны, Где считается за чудо Куст в полметра вышины. Догадайся про такое, И в душе франтихой будь, Уж она б тогда с собою Сотворила что-нибудь. Только ей совсем нет дела, До того, что целый час Кто-то смотрит обалдело, Отвести не в силах глаз. Ни огромнейшего роста, Ни фигурного листа, Ни других красот, а просто - Чистота и простота.
Ещё о сергееве
http://proza.ru/2019/06/02/1178
Сидоров. Весельчак БИОБИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Виктор Степанович Сидоров (1927-1987)
писатель, член СП СССР. Род. в Уссурийске Приморского края в рабочей семье. Работал слесарем на Барн. меланжевом комбинате, в многотиражных газетах "Алтайский текстильщик", "Строитель", в краевом к-те по радиовещанию и телевидению. Публиковал в период. печати и коллект. сб. очерки, стихи, фельетоны, рассказы. Первая пов. "Тайна белого камня" вышла в Алтайском книжном издательстве (1959). Автор повестей "Федька Сыч теряет кличку" (1963), "Я хочу жить" (1971), "Сокровища древнего кургана" (1983) и др. Неск. изданий (одно из них -- в Москве, в изд-ве "Дет. лит-ра") выдержала "Повесть о Красном орленке". Главные герои произведений Сидорова -- дети, в увлекательный мир которых автор умел проникнуть. Лауреат премии комсомола Алтая (1968). Похоронен в Барнауле.
Г. И. Соколова
Весельчак Он был самым обыкновенным поросенком: полненьким, шустрым, с маленькими зеленоватыми глазками, с белыми прямыми ресницами, с тонким крученым хвостиком и розовым пятачком. И имя у него было самое обыкновенное - Васька.
Во дворе обитало немало жильцов: и куры, и овцы, и корова Милка, и черный лохматый пес Демон, - однако бабка Меланья больше всего благоволила к Ваське. И кормила его сытнее, и спал он в отдельной клетушке, на охапке всегда свежей соломы.
Кто другой давно бы возгордился этим и заважничал бы, а Васька - нет. Напротив, он оставался общительным, компанейским и готов был в любую минуту прийти каждому на помощь.
Утрами, едва из-за огромных бронзовых сосен поднималось солнце, Васька, бодрый и свежий, выбегал из своей клетушки, сладко потягивался и ласковым взглядом окидывал оживленный двор. Здесь было все привычным и родным. Куры уже, как всегда, разгребали у плетня кучу перегноя; под навесом, тяжело вздыхая, жевала жвачку Милка; овцы беззлобно терлись друг с другом лбами, а у поленницы лениво грыз старую кость лохматый Демон.
"Ах, как хорошо на свете! - думал Васька. - Как просто и радостно. И какие все славные и милые".
И он, заглянув на всякий случай в свое пока еще пустое корытце, бежал к друзьям, чтобы поприветствовать их, а если понадобится, то и быть им полезным.
Первым делом он навестил овец. Их вид почему-то всегда удручал Ваську. Они казались ему какими-то уж очень унылыми и недовольными. Вот и сейчас сбились все в тесную кучу, опустили головы друг другу на спины и стоят, стоят неподвижно на своих тонких ножках. О чем они думают? Что у них за тоска? Может быть, их кто-нибудь обидел?
Нет, Васька никак не мог остаться равнодушным к их непонятной грусти и пройти мимо. Жить всем должно быть приятно и весело.
Он много раз видел, как овцы сходятся лбами. Что ж, если надо, если это доставляет друзьям удовольствие, Васька сделает для них все.
Он выбрал самую задумчивую овечку, набычил, сколько мог, голову, чтобы поискусней боднуть, и решительно двинулся вперед. Но овца оказалась высокой, и розовый пятачок пришелся ей не в лоб, а в грудь. Она отпрянула и с недоумением уставилась на Ваську, как бы спрашивая: чего тебе надо?
Ваське надо было немного: слегка поразвлечь друзей. И он, входя в азарт, принялся наскакивать на овец, поддевать рылом животы и дружески покусывать за тонкие ножки.
Овцы сначала испуганно жались друг к другу, потом не выдержали, забекали и в панике попрыгали на улицу через пролом в плетне. Васька тоже бросился вслед, но не допрыгнул до пролома и упал на спину. Он вскочил, слегка ошарашенный, заглянул в щель: где же овцы? Они врассыпную мчались к лесу.
"Ах какие шутницы! Ах как ловко провели они меня!" Васька почесал о плетень ушибленное место и, еще более повеселевший, направился к Милке. Он любил добрую шутку.
Милка отдыхала. Мельком глянула на Ваську и отвернулась, будто не заметила его.
"Какие у нее печальные глаза, - подумал Васька. - И как тяжело она вздыхает. Бедняжка! Это, конечно, от одиночества".
И он ласково потерся о Милкин бок. Милка и этого не заметила. Тогда Васька, обежав вокруг, принялся трепать и дергать ее хвост. Милка лежала кроткая и терпеливая.
"Боже мой, - сказал про себя Васька, - до чего ей, однако, грустно". И куснул за сосок.
Милка вздрогнула и неожиданно резво вскочила на ноги, чуть не придавив Ваську. Потом, диковато косясь на него, затрусила через двор.
Васька благородно проводил ее до воротец на выгон и, довольный собой, вернулся, чтобы малость поиграть с курами. Сначала он вместе с ними взялся разрывать у плетня кучу перегноя. Но это занятие показалось слишком неинтересным и скучным. Тогда Васька стал бегать за курами. Они кудахтали по-сумасшедшему, носились по двору, теряя перья, пока не разлетелись, кто куда мог.
Васька вздохнул с сожалением и пошел к своему лучшему другу - Демону. Тот, видимо, уже поджидал его - улыбался, показывая длинные желтые зубы.
Васька, соблюдая собачий этикет, поднял заднюю ножку, чтобы расписаться на поленнице, но с непривычки не устоял и завалился набок. Однако он тут же быстренько поднялся и подошел к Демону обнюхаться.
Демон приглушенно зарычал и коротко гавкнул, наверное, сказал "здравствуй".
Васька сделал подобие стойки и тоже хотел гавкнуть, но из его горла вылетело лишь нежное и ласковое хрюканье. Впервые Васька пожалел, что еще не научился лаять по-собачьи. Как это порадовало бы славного, милого Демона!
Похрюкав, Васька дружески рыльцем поддел лохматую башку Демона. А тот вдруг укусил Ваську. Укусил бессовестно больно. Васька завизжал, завертелся волчком. На шум выбежала бабка Меланья, схватила палку и так отделала ею Демона, что он надолго забился в свою конуру. А Ваську бабка Меланья обласкала, почесала брюшко и повела кормить.
Васька, вероятно, был непротивленцем - он совсем не помнил зла. Сытно поев, он как ни в чем не бывало снова отправился к своему другу.
Демон, когда увидел бегущего к нему Ваську, задрожал, словно в сильном ознобе. Сначала он спрятался в сараюшке, но Васька нашел его там. Тогда Демон, как последний трус, кинулся наутек.
Солнце меж тем скатилось за густые ветлы на той стороне реки, и Васька, притомившийся за день, отправился спать в свою клетушку, где уже лежала охапка свежей соломы.
"Ах, как хорошо жить, - сладко зевнул Васька, вспоминая прошедший день. - Скорей бы, скорей завтра!"
Ведь завтра он снова увидит своих друзей и снова будет им полезен...
На другой день он выбежал из клетушки, как и прежде, бодрый, веселый и любвеобильный. Выбежал и огляделся: где же друзья? Где они, такие милые и славные? Кому помочь, кого развлечь?
Но двор был тих и пуст. Овцы дремали почему-то за оградой, положив головы друг другу на спины. Милка лежала на лугу, обмахиваясь хвостом. Куры бродили по улице. Не было и Демона. Куда исчез - неизвестно.
Васька удивился: "Почему они не заходят во двор? Ведь здесь так уютно и хорошо, так светло и весело. Почему?"
Он беспокойно забегал вдоль плетня. Он призывно хрюкал, нежно повизгивал. Но никто не шевельнулся, никто даже головы не повернул в его сторону.
Вдруг Васька остановился потрясенный: "Что же мне делать теперь?.."
Скворешнев. Стихотворения "Евгений Скворешнев (Скворцов) родился в городе Ярославле [если не ошибаюсь в 1949 году], но своей поэтической родиной считает Алтай. Окончил Алтайский сельскохозяйственный институт, работал заведующим отделом сельского хозяйства в районной газете 'Горные зори'. В настоящее время [1975] -- корреспондент краевого телевидения. Учится заочно в Литературном институте им. А. М. Горького. Печатался в газетах 'Молодежь Алтая', альманах 'Алтай' и журнале 'Сельская молодежь'."
К этой короткой справке, найденной мною в одном из старых изданий ["Песня юности", Барнаул, 1975] добавлю, что после годового курса повышения квалификации в исправительно-трудовом учреждении общего режима он в начале 80-х годов перебрался в Новосибирск ("как Герцен в Лондон", говорил он тогда), где время работал теле- и в основном радиожурналистом [в 2002 году он вел регулярные передачи на Новосибирском муниципальном радио].
Примечания: В данной подборке собраны именно его любовные стихи, и все же, мною также включено стихотворение "Катунь", формально относящееся к пейзажной лирике, но по всему тропическому (от "троп", а не "тропики") набору рисующее женский портрет: тот самый идеальный облик возлюбленной, без которого явно или подразумеваясь любовная лирика уже не любовная лирика.
Стихи о любви
Птицы замерзают на лету
Птицы замерзают на лету... Воробью отказывают крылья... Снегиря напрасные усилья... Падает синица в пустоту... Птицы замерзают на лету.
Вьюга ли виновница несчастья, стужа ль крылья намертво свела - недостало зернышка участья, не хватило капельки тепла.
Певчей жизни гибельные точки у ольхи, березы и сосны - инеем прикрытые комочки птах, не долетевших до весны.
Через горы, реки и границы мы несемся, мучась и любя. До весны не долетают птицы - я не долетаю до тебя.
И когда, сорвавшись на полвздохе, падаю в последнее пике, радуюсь я каждой малой крохе на твоей протянутой руке.
Столько лет лечу тебе навстречу, медленно теряя высоту... "Как живешь?" - ты спросишь. - Я отвечу: "Птицы замерзают на лету".
Катунь
Вижу, поднявшись под облака, в выступ скалы уперев можжевелину, как заползает в ущелье река, словно змея заползает в расщелину...
Тянет и тянет. Опять и опять Цепью вершин вы к Катуни прикованы - с первого раза ее не понять, с первого взгляда вы - очарованы.
Можно ее не понять, невзлюбить, не разуметь ее пение дробное, но чтоб суметь навсегда позабыть - вряд ли на свете возможно подобное.
Стану над берегом. Не по себе. Если рискнешь, не останешься в целости - тем, "то спуститься решил по тебе, ты не спускала их риска и смелости.
Ангел и черт! Ты сошла с высоты белых снегов, став тропинкою горною, все говорят - непокорная ты, а почему ты должна быть покорною?
Ты ворвалась в этот мир побеждать, петь и звенеть, разливаться и плавиться, не для того, чтобы всем угождать, не для того, чтобы каждому нравиться.
Ты завлекаешь на берег крутой, как завлекает красивая сверстница, как ты опасна своей красотой, Чуйского тракта сестра и соперница.
Я подарил тебе лучший июнь, все остальное в судьбе - безвременщина, ты будоражишь все чувства, Катунь, как будоражит красивая женщина.
Мы расставались. Отбросив цветы, ты выбегала за мной на обочину - в яблоке сердца оставила ты незаживающую червоточину.
Все испытал я с тобою сполна, больше того я вовек не изведаю... Ты победила, крутая волна - как ты прекрасна своею победою.
* * *
Еще пока не слышно капель, еще зима свое берет, поля белеют, словно кафель, и иней сыплется с берез.
Лесная тихая обитель в засахарившемся снегу - еще тебя я не обидел - уже обидеть не смогу.
Еще тебе я не казался и не чужим и не своим, еще тебя я не касался, уже мы рядом не стоим
Еще дрожит твоя ресница слезой хрустальной чистоты - еще хочу тебе присниться, как сниться можешь только ты.
* * *
Я к тебе приеду на лето Повидаться. Погостить. Просто выйти вместе на люди, порыбачить, покосить
И короткой жаркой полночью, самой первой ночью той, целиком, навеки, полностью буду твой и только твой.
Будет полночь в окна налита, высоко светить звезда. Я к тебе приеду на лето и останусь навсегда.
* * *
Я тоскую по разлукам нашим бывшим, по теплу твоей прохладной руки. Я тоскую, как тоскуют по семейной жизни убежденные холостяки.
Памятью о прошлом с места сорван, позабыв о хлебе и тепле, я тоскую по ушедшим нашим ссорам, я тоскую по тебе.
О стекло вагона палец сплюснут, я пишу им то, что только мы поймем. Пусть же крест на нашем прошлом станет плюсом, станет плюсом между наших имён.
Вот и все. А скоро будет станция с чемоданами, толкучкою, людьми... Что же без тебя с любовью станется? Что со мною будет без любви?
* * *
Я шутил, я смеялся, я мучил. Полюбил, чтобы бросить затем. Я казался тебе самым лучшим. Зачем? Беззащитная, ставшая властной, на плече моем робко спала... Отомстила немыслимой лаской - рассчиталась сполна.
Мы друг друга не ждем и не ищем... Но сама неповинна ни в чем, ты богатого сделала нищим, бедняка - богачом...
И сейчас, как последнее средство, как надежду и вызов судьбе, я тяну тебе руки и сердце. А зачем это нужно тебе?
* * *
Спасибо, что ты стала не нужна. Что это и награда мне и кара. Спасибо, что со мной ты не нашла того, что так мучительно искала.
Спасибо, что в любви была слепа, спасибо, что любви меня учила, спасибо, что на дерзкие слова могла ответить нежно и учтиво.
Что волосы мои любила мять, что ложью не был наш союз опошлен... Спасибо, что была ты словно мать - ведь разве можно быть на свете большим?
Спасибо, что любовь с тоской миря, ты поздней ночью открывала двери, спасибо, что ты верила в меня, когда уже я сам в себя не верил.
Пусть не найти прошедшего следы, но память остается светлой-светлой, мы - сильные - безверием слабы, вы - слабые - сильны своею верой.
Благодарю за то, что не верну, хоть приложи я душу и усердство... Твоя косынка на тугом ветру колотится, как бешеное сердце.
* * *
У него свое авто. Он всегда одет, как денди - туфли, галстуки, пальто, протеже, квартира, деньги. Все знакомые таят зависть к вашей модной паре, вот вы входите в театр - ах, какой он чудный парень! Я тобой забыт давно. Он влечет несокрушимо, У него свое авто - у меня своя кручина Но, вздыхая о тепле, сердце также поразимо, даже если на тебе лишь вельвет и парусина. Будут дети, дача, дом, гарнитур, рояль, участок, но не купишь даже в долг ни любви и ни участья. Трубку снявши, ты молчишь, онемев на миг от боли, - у тебя растет малыш, на меня похожий больше... Ваш уютный домик пуст. Ты глядишь на наше фото. Под браслеткой частый пульс, как гудки из телефона
* * * Быть русским, значит хлеб растить в ненастье.-А нет дождя - хоть кровью ороси.-Но все-таки, какое это счастье --Быть русским! Среди русских! На Руси!-Евгений Скворешнев ________________________________ Быть русским - это не на время Нам нужно жить и жить... века Во славу прежних поколений И до победного звонка!
Ведь русский носит в сердце зори... Поэту - лира, Слава в дом, России - чистые просторы С любовью, с радостью, с добром!
Быть русским - это вечный вызов! Где слово рубит будто меч Останки скверны и фашизма, Корыстолюбие и лесть!
Быть русским - это пламя в сердце! Где кровь бурлит, где пот со лба Быть русским - это бесконечность, Призванье, бремя и судьба!
Быть русским - это сквозь метели, Через забвение и боль Искриться, жить и свято верить В мечту, в правдивую любовь!
Где смех в слезах, где плач от счастья На грани смерти и безумств. От нас Россия ждёт участья, Геройских дел и светлых чувств...
Быть русским - добрым быть медведем И волком быть, оскалив пасть. Быть вечным символом Победы И ... в мире злобы не пропасть!
Быть русским - это быть счастливым И наяву, и помечтать О жизни нашей... справедливой И дом свой, русский, украшать!
* * *
Скрипнет и тихо откроется дверь. Встретятся руки и взгляды немые... Трудно поверить, и все же поверь - это впервые.
Это впервые и только к тебе (ты не ревнуй к этой женщине, мама). В этой поспешной вагонной судьбе хочется быть хоть с одной без обмана.
Что ж мы наделали? Что же стряслось? Грешные души в единую сливши - счастливы вместе, мы, может быть, врозь были счастливше?
Где-то гудят, проносясь, поезда... Ночь. Ты чужими руками согрета, и тишина, лишь несется звезда, как недокуренная сигарета.
Женщина в доме
Женщина в доме! Тревога! Пожар! Плещется пламя в оконном проёме. Невыносимый, мучительный дар - женщина в доме.
Ты не даешь мне ни ночи, ни дня. Ты на плече у меня в полудреме, самая близкая в мире родня - женщина в доме.
Тает надежда и плохи дела. Хлеб и вода и ночлег на соломе... Все это вынесешь, лишь бы была женщина в доме.
Выйдешь, плутая, к вечерней реке, только и выдохнешь: "Эй! На пароме!" Плачет сейчас от тебя вдалеке женщина в доме.
На виражах заносило меня, но ожидала на аэродроме, не упрекая ни в чем, не виня, женщина в доме.
Пусть наказанье, и кара, и месть, в горе и радости, солнце и громе, как хорошо, что ты все-таки есть, женщина в доме.
Встанешь, забыв о прошедшей судьбе, словно и не жил, и не было кроме, и улыбнется навстречу тебе женщина в доме.
* * *
Скворешнев -- мой ровесник -- ворвался в алтайскую литературу весомо, грубо, зримо. Ворвался, когда все места там были уже прочно заняты и распределены, и пристроиться новичку, даже с краю, было практически невозможно. Что ж характера и напора ему было не занимать. Буруны и завихрения скандалов постоянно отмечали его жизненный и творческий путь, и, из того немногого что я сумел выловить из Интернета, продолжают маркировать его след до сих пор. То он вдруг ставит на уши своих единомышленников по патриотизму -- людей, как правило, видящих в своей любви к родине (СССР, России или какой другой, какая не исключена объявиться еще на нашей памяти) надежный приют и сытый кусок хлеба, и вовсе несклонных отстаивать свои убеждения с риском для репутации, то он ссорится с коммунистами ("если есть немецкий Бухенвальд, то почему нет Бухенвальда советского -- Магадана?"), то еще что-нибудь выкинет.
"Хорошо было Пушкину, -- как-то пожаловался он. -- Можно было противника на дуэль вызвать, а тут сиди пиши жалобы в крайком, или отбивайся от жалоб. Я же поэт -- хоть эпиграммой мог бы пристукнуть противника, так ведь не дадут".
Скворешнев жил на удивление для благополучных размеренных советских времен, где всякое яркое анкетное пятно не поощрялось, активно и энергично. У него была масса друзей и знакомых. Однажды, увидев на его полках 2 экземпляра Мопассана из дефицитной тогда серии Библиотека всемирной литературы (чтобы подписаться на нее, люди, как на мебель, импортную обувь или одежду, занимали очередь с ночи), я попросил продать один из них.
-- Здесь нет ничего лишнего. Если ты видишь, что-то не в одном экземпляре, то все это я достал для друзей. Могу пару книг обещать -- большее не могу -- достать и тебе.
Судя по количеству дубликатов -- а на некоторые заглавия приходилось по 4--5 книг, можно было представить насколько обширен его дружеский круг ("но как ты жалок и обезоружен, когда бываешь нужен сразу всем и никому в отдельности не нужен"
-- эту запротоколированную в стихах истину ему еще предстояло постичь на собственном горьком опыте).
Мы с ним почти одновременно учились в Литинституте -- он был на 2 курса старше -- и довольно часто встречались. Ибо, как и Башунов, он был центром притяжения поэтических сил со всего Союза. Правда, в отличие от компании Башунова, где людей вместе сводили литературные интересы, в скворешневском разнопестром кружке царствовали совсем другие увлечения: пирушки (назвать сходки у него попойками язык как-то не поворачивается, там были розыгрыши, беседы, было настоящее артистическое общение -- мы с приятелем с большим успехом, в частности, читали на 2 голоса "Финдлея" Бернса-Маршака: я подозреваю, что не без режиссуры), неугасимый интерес к прекрасному полу, загородные вылазки на пляж, в лес, с волейболом, грибами, купанием (шашлыки тогда еще не вошли в моду, да и денег бы у нас на них не нашлось).
Иногда мы с ним спорили о литературе. Я активно не принимал советского ее изврата, он же купался в ней как рыба в воде, и считал ее нормальным для жизни и творчества состоянием.
-- Вот ты критикуешь Ивана Павловича К. (а я как раз написал разгромную рецензию на его роман о великом русском художнике Шишкине, которая после ее показа критикуемому автору была с его неодобрения отвергнута). А ты хотя бы задумался, какое место в литературе занимаешь ты и какое он? Он член Союза писателей, неоднократный секретарь Алтайского отделения, редактор "Алтая" (тогда, заметим, единственного печатного литературного органа в крае), член ... (то ли крайкома, то ли депутат Крайсовета, но что-то очень солидное, мандатное, с правом доступа в спецбуфеты), печатается в московских журналах. А ты? Студентик Литинститута, без имени, без звания. Прежде чем критиковать К., ты поднимись хотя бы до его уровня, завоюй право говорить определенные вещи. А так?..
-- Ну я думаю, в литературе судят по творчеству, а не по чинам.
Он как отмахнулся от досадливой мухи:
-- Пора уже вырастать из детских штанишек, и знать откуда дети получаются. Мы не в детсадике, чтобы нас воспитательница учила, что такое хорошо и что такое плохо. Так и давай говорить по-серьезному. Вот ты пишешь, что у него много литературных штампов, то есть, называя вещи своими именами, что он графоман. Ты что, думаешь, Америку открыл? Да это все знают. А то что он без таланта, без связей и блата, из деревни достиг такого положения -- это многого стоит. Графоманов у нас хватает, да еще поумнее, да и пообразованнее Иван Павловича. Да и тех, кто ради места в литературе готов расстелиться ковриком перед самым мелким начальником, если от того хоть что-то зависит -- тоже пруд пруди. А Кудинов их всех обскакал. Так что я его уважаю.
Ты думаешь легко дается писательский хлеб? Нужно все время быть начеку, вовремя сказать нужное слово, понять с кем и как нужно дружить, а от кого держаться подальше, знать какую тематику и в какой момент выбрать и куда с нею сунуться. И все меняется постоянно, как погода, и нужно не то что следить за ней, а угадывать ее. Да литература -- это борьба, и борьба увлекательная, интересная, затягивающая, для тех кто понимает в ней толк, у кого есть силенки и способности для борьбы. А у Вани [прошу прощения, но такая фамильярность постоянно в ходу в дружеских беседах], у него безошибочный нюх. Возьми историю с С. (Тогда он написал критическую статью об экологии на Алтае, которая больно задела руководство края). Сегодня все его клеймят, все от него отвернулись, а Кудинов упоминает его в своем "Дневнике писателя" и упоминает по-хорошему. И он это может себе позволить. Ибо он сумел вовремя подсуетиться. Смотри: только статья С. вышла из печати, а у К. уже готова отповедь. Он пишет все то же, за что его потом С. ругали в крайкоме, но пишет как бы сурово, но по-дружески. Вот и получается, что он вроде и не поддакивает начальству, как всем нам остальным пришлось (а тогда писатели выражали свой патриотизм депутациями к начальству и коллективными письмами-разоблачениями), а выражает свое собственное мнение.
А вот у тебя этого нюха нету, не чувствуешь ты слова, не умеешь критиковать веско и авторитетно. Возьми хоть [забыл фамилию, очень большой советский классик, он еще "Соленую падь" написал], вот кто умеет сказать, так сказать. В одном месте комиссар говорит у него: "Мы разберемся, со всеми разберемся, через 20 лет, но разберемся". А когда действие происходит? В 1917 году, прибавь 20 и получишь -- 1937. И все сказал про культ личности [а тогда это была не то что запретная, а закрытая тема: партия по этому поводу высказалась принципиально на XX и XXII съездах, и больше не надо эту тему будоражить], и все понимают о чем речь, хотя комар носа не подточит: придраться абсолютно не к чему.
-- Да, замечательно сказано. Куда Толстому с его высоким небом над Аустерлицем.
-- А ты не ерничай. Толстого тоже в свое время пропиарили (тогда употребляли, конечно, другие обороты), вот и восхищаются теперь все им. И [великим советским классиком] тоже будут в свое время восхищаться, и по его "Пади" учить историю будут, и это "со всеми разберемся" еще войдет в мировую классику рядом с небом Толстого.
Нужно отдать Скворешневу должное. Он говорил то, что все мы знали, говорил банальности, но говорил открыто, выкладывал их практически малознакомому человеку и оттого они будоражили, заставляли спорить, где-то даже вдохновляли. В отличие от других наших писателей, которые до сих пор вспоминая те времена как "золотые годы", покрывают их правду густым, липким, отвратительным елеем.
* * *
Для каждого поэта, как для танцев на льду, существует набор обязательных тем: родина, природа, поэзия... Первое место в этом списке занимает с большим отрывом любовь. Но и то нужно учесть, что большинство поэтов играют в этой части программы без вдохновения, скорее по обязанности: раз уж ты назвался поэтом -- пиши про любовь. О Скворешневе этого не скажешь. Для него любовь была главной, если не единственной темой и в жизни и в творчестве (трудно всерьез относиться к его стихам, идеологически обеспечивавшими очередную посевную, уборочную и так далее кампании, как к творчеству), и здесь он отрывался по полной.
Это удивительно, но ничего значительного советское искусство в этой области не создало. Удивительно, ибо в отличие от других сфер, любовная тематика была наименее подвержена идеологическому давлению. Как и бытовой юмор, она была одной из тех лазеек, где художник мог оторваться от гнетущей советской повседневности, хоть на миг сдезертировать с передовых рубежей на лоно подлинного искусства, проявить себя именно как поэт, а не "больше чем поэт" = боец идеологического фронта. Однако этой возможностью пользовались единицы, а если говорить об Алтае, то единица, ибо кроме Скворешнева другого поэта с ярко выраженной любовной тематикой у нас нет. Даже Капустин и Яненко скорее отметились на этом поле, чем творили, а Мерзликин топил тематику в мужиковатом балагурстве.
Скворешневским стихам о любви свойственны подлинные страсть и острота переживания жизни. Он вообще по преимуществу поэт темперамента, подобно тому как Мерзликин -- поэт интонации. Напор, темперамент поэта действуют как бы поверх слова, превращая в поэтические факты самые заурядные и банальные литературные штампы.
Каким образом это происходит, каким образом чувства выражаются в слове -- это довольно странная и не совсем понятная история. По крайней мере, попытка скрыться за тщательно отработанным словом, за "гармонией", уверовав, что "поэзия состоит из слов и предложений, а не из чувств", не приводит ни к чему, кроме искусственных построений. Поэтому упрек Скворешневу, что он не совсем точен в подборе слов не то что несправедлив, а немного не по месту: поэтический темперамент побеждает у него определенную напыщенность, словесную разнузданность и взъерошенность мысли. Скворешнев вбивает в читателя стихи напором, не давая ему опомниться, собраться с критической мыслью.
Любовная лирика Скворешнева имеет ярко выраженный драматический окрас. При этом изображаемые в миниатюрах-стихах ситуации настолько разнообразны, даже разбросаны и эклектичны, что по ним невозможно составить никаких "лирических" исповеди или автобиографии или портрета. И все же они лиричны.
То что в литературе называют любовной лирикой на самом деле объединяет совершенно различные подходы и темы. Есть поэты, которые именно описывают свои подлинные любовные переживания, весьма прозрачно камуфлируя их экзотическими имена возлюбленных и непривычными обстоятельствами места и времени (Петрарка и вся его школа). Другие просто рассуждают о любви вообще (как Маяковский) или упражняются в отработанных веками поэтических стандартах (Пушкин, например, который привел и привил любовные чувства на российской почве, и не только поэтической).
А третьи (Гейне), и Скворешнев как раз из таких, заняты исключительно собой и своей персоной. Любовь для них это лишь способ рассказать о себе, а вернее даже не рассказать, а проявить свое нутро, выразить себя. И Скворешнев выражает. От этого и кажутся так взаимоисключающи обстоятельства его стихов, хотя чувства везде одни и те же: любовь на грани, а часто и за гранью нервного срыва, постоянная инспирация, любовь на коленях перед возлюбленной, в мучениях, разрывах, недопониманиях.
А поскольку ничего подобного в реальной жизни не происходило, или, по крайней мере не в таких дозах (советская действительность последних десятилетий вообще была лишена драматизма, катилась сонно, вяло, так что глазам река жизни зачастую казалась прудом, поверхность которого оскорбляла взор щепками, пеной, пустыми пластиковыми бутылками и надорванными идеологическими плакатами "наши цель -- коммунизм", оттесняя экстрим в маргинальную область), то свои образы и ситуации Скворешнев черпал из наработанного поэтического арсенала. Его драматизм -- это не порождение жизненных коллизий, а внутреннее состояние, которое не отражает действительности, а ищет в ней формы для своего проявления. Поэтому хотя при строгом анализе его стихи и пестрят романтическими штампами, однако рвущееся наружу беспокойное нутро поэта придает им энергии и силы.
Каждое стихотворение Скворешнева -- это маленькая поэма, моментальный снимок происходящего в воображении героя, ситуация либо примеряемая им на себя, либо, возможно, списанная из собственной жизни, но с преувеличениями, обострениями, словно представленная через увеличительное стекло воспаляющего обыденность состояния героя. Между собой такие стихи-ситуации весьма мало связаны, поэтому поэтические сборники Скворешнева -- это нагромождения. Скворешнев -- поэт отдельных стихотворений, и именно по отдельности его стихи и следует читать.
Старцев. Черёмушка Биобиографическая справка
Петр Николаевич Старцев (1923-1994)
единственный на Алтае чл. СП России (1975) из кадровых рабочих. Род. в Барнауле. В 1942 призван в Красную Армию, участник Великой Отечественной войны, был рядовым стрелком, разведчиком. С боями прошел Украину, Румынию, Болгарию, Югославию и Венгрию. После демобилизации в 1947 работал контролером, контр. мастером на барнаушльском заводе "Трансмаш". С 1954 до выхода на пенсию -- машинист-компрессорщик комбината "Химволокно".
Первый рассказ "Водолазы" опубликован в 1958 в многотиражной газ., затем в альманахе "Алтай" был напечатан большой лирич. рассказ "Черемушки". Рассказ обратил на себя внимание читателей, дал название первой книге, вышедшей в свет в Алтайском книжном издательстве (1960). В том же изд-ве в разные годы увидели свет сборники рассказов "Весной", повести "Серебряные острова", "К родным берегам", "Шумели грозы", кн. "Первый снег", "Повести и рассказы", "Светлые родники". Самая большая удача писателя -- повесть "Рядовой". Действие ее происходит в трудную осень 1942, события показаны достоверно и впечатляюще, глазами очевидца. Повесть "Берег детства" выделяется искренностью, лиризмом, теплотой. С. награжден орденом Красной Звезды, Отечественной войны II степени, многими боевыми медалями.
М. И. Юдалевич
Черёмушка Сойдет снег, зазеленеют полянки, зацветет черемуха, и мы говорим: "Снова весна". И нам, людям осеннего возраста, припомнится своя весна. Далекая, но незабытая, она впорхнет в сердце, растопит в нем ледок времени, вызовет вздох. В такие минуты хочется побыть одному где-нибудь у реки, под ветвями ивы - в тишине ярче вспоминается прошлое.
Как это было? Ах, да... Широкая, залитая светом улица. Посредине ее чуть заметна колея от колес, а от нее до самых заборов мелкая подорожная травка. Перед деревянными домиками - палисадники, две - три березки, черемуха или кусты смородины.
На гладкой полянке, вытоптанной босоногой детворой, шум и смех, азартная игра в бабки.
Я слежу за малышами. Мне тоже хочется поиграть, но приходится сдерживаться - не мальчишка, семнадцать лет, к тому же ученик кузнеца.
Солнце прячется за горой. На крыши спускаются из синевы усталые голуби. За ворота, на скамеечки, выходят хозяйки, беседуют, лущат семечки. А с дальнего конца улицы, заняв всю ее ширь, идут мои сверстники-парни - неторопливо, со смехом и шутками. За ними, немного отстав, плывет пестрая стайка девушек. Они без умолку смеются. Иногда какая-нибудь побойчее из них заведет частушку, но, поймав осуждающий взгляд со скамеек, смолкнет, и снова слышится беспричинный, задорный смех. Парни приближаются.
- Здорово, кузнец! Тащи гармозу, Андрей.
Дома я еще раз оглядываю себя в зеркало, поправляю воротничок вышитой рубашки, приглаживаю непокорный темно-русый чуб и, хитро подмигнув себе, выскакиваю на улицу.
Растягиваю и сжимаю старую отцовскую хромку. Обветшалые меха вздуваются. Охнув, хромка сыплет переборы.
Сашка, прозванный Маленьким за свой рост, пристраивается рядом и звонко выбрасывает в затихший городок первую частушку. Девушки откликаются.
Такая перекличка продолжается долго.
Мы сидим на бревнах, на высоком берегу. На воде уже блещут редкие огоньки бакенов. Лента реки из светло-голубой превращается в темно-синюю, лес за ней темнеет, хмурится, а частушки все взлетают и взлетают к редким звездам, пока не устают мои пальцы. Я обрываю игру, и новый куплет, начатый высоким незнакомым мне девичьим голосом, всплеснулся над берегом и, не встретив поддержки, задрожал и оборвался бы, не рвани я меха с новой силой. И тогда голос крепнет, звенит так, что ему откликается эхо за рекой.
- Кто это? - спрашиваю у Сашки.
- Дашка Колосова, с Береговой улицы, А что?
Я не ответил, продолжаю играть. Без перерыва перехожу с "Подгорной" на "Барыню".
Незнакомка вышла первой. Проплыла близко, бросила на меня задорный, вызывающий взгляд, застучала каблуками. Вот топнула перед парнем, и выскочили сразу несколько, закружились под хлопки. "Эх! Эх!" - завздыхала земля.
Но я почему-то следил только за ней, за Дашкой.
После пляски парами разошлись по берегу. Началась игра. Двое - парень и девушка - обходили всех и спрашивали: "Меня или огород?" Если парень хотел посидеть с другой девушкой, он называл имя, и ее приводили. Если замены не требовалось, отвечали: "Огород".
Я не любил этой игры и обычно, не находя слов для разговора со случайной подружкой, тихо играл какую-нибудь песенку. Меня считали скучным.
И вдруг игра приобрела для меня смысл. "А что, если..." - Я почувствовал, что начинаю краснеть, но все же решился.
- Позовите Дашу.
- Смотри, Андрюшка, наломают береговые бока, - пошутил рассыльный.
- Не твоя забота, - грубовато ответил я.
Она подошла тихая, настороженная. Я ожидал увидеть ее по-прежнему веселой и озорной и потому несколько растерялся. Подражая тем парням, которые пользовались у девушек успехом, пригласил небрежно:
- Садись, Даша.
Высоко вскинулись разлетные брови.
- Откуда знаешь меня?
- А разве ты не знаешь, что меня звать Андреем?
- Спасибо, что сказал.
- Садись.
- Нет, я постою.
- Да садись же. - Я взял ее за руки и насильно посадил рядом. Помолчали. Я мучительно соображал, о чем же говорить еще. Даша вздохнула.
- Чего ты? - вырвалось у меня.
- Я думала, ты не такой,- задумчиво проговорила она, и мне стало стыдно. "Дурак",-выругал себя и обрадовался, увидев рассыльных. Но Даша опередила меня.
- Огород, - сказала она как-то поспешно. Меня это удивило.
- Почему же осталась?
- Сыграй что-нибудь, только потихоньку.
Я заиграл, едва касаясь ладов. Даша помолчала, прислушиваясь, и неожиданно стала подпевать с тихой грустью. Мне казалось, что она, отдавшись песне, забыла про меня. Ни разу не взглянула, не улыбнулась. Растягивая меха, я на миг коснулся ее прохладной шелковистой руки и вздрогнул. Гармошка издала короткий, жалобный звук. "Что со мной?"
Я тоже любил петь, но почему-то боялся, что сейчас у меня ничего не получится. Начал почти шепотом. Неожиданно ее плечо коснулось моего. Я замер. Даша не отшатнулась, и скоро сквозь тонкую рубашку я почувствовал тепло ее тела. Забилось сердце.
Река, звезды, друзья - все исчезло. Остались только я, она и песня.
- Даша! Мы пошли! - донеслось из темноты.
Она замолчала и выдохнула:
- Хорошо!
Потом вскочила и снова стала прежней, озорной. Не подавая руки, простилась:
- До свиданья, кузнец.
- Постой, Даша, - кинулся я за ней.
- Чего, гармонист? - В вопросе слышалась откровенная ирония - так спрашивает тот, кто чувствует свою власть.
- Завтра придешь?
- Не знаю, - крикнула издали.
Она засмеялась, побежала упруго и, мелькнув светлым пятном на синем фоне реки, растаяла.
На другой день проснулся раньше обычного. Вспомнил Дашу, и сразу стало весело. Выскочил на крыльцо и замер: старая раскидистая черемуха перед окнами пышно зацвела. По-весеннему свежий, густой и терпкий запах щекотал в носу.
- Смотри-ка, мама! - позвал я.
- А ты только увидел, сынок? Вчера еще зацвела... Да что с тобой?
- Ничего, мама.
В тот день молот наполовину потерял вес, а раскаленная болванка легко плющилась от первых ударов.
- Ишь ты: силенка появилась. Да тише ты, черт!- ворчал кузнец, когда я начинал усердствовать сверх меры.
В тот день я выспросил у кузнеца, где живут Колосовы. А вечером меня ждало огорчение. Даша не пришла. Не пришла она и после того, как я прошелся с гармошкой по ее улице. Их крепкий бревенчатый дом притягивал меня и отпугивал. Но зайти, понятно, нельзя - наши семьи были незнакомы, а другого повода не мог придумать.
Стороной узнал, что отец Даши, истовый кержак, посадил ее в чулан за то, что она осмелилась "хороводиться" с мирскими.
Моя гармонь по вечерам исторгала теперь из своей потрепанной души новые для нее, невеселые песни.
"То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит..." -
плакала гармонь, грустило обиженное сердце, недоумевающе пожимали плечами друзья, просили:
- Да не тяни за душу, Андрей,- вжарь "Барыню".
Я нехотя повиновался. Девушки взмахивали платочками и выходили на круг.
В одну из таких минут я снова увидел Дашу.
Что сделалось с моей гармонью! Словно прибавили ей еще столько же голосов. Но Даша плясать так и не вышла.
Ленька Хомутов наклонился ко мне, зашептал:
- Дашка пришла... одна. Устроим... Пусть кержак бороду рвет.
Я сунул кому-то гармонь, отвел его в сторону.
- Не тронь ее, Ленька! Слышишь?!
- Да ты что, взбесился? Может, жениться на ней думаешь? Держи карман. Голытьба ты, понял?
- Все равно не трожь! А не то...
- Чего?! - зеленые, злые глаза Леньки потемнели. -Не вздумай мешать.
Я знал Леньку как заядлого драчуна, но решил не сдаваться. "Будь, что будет, но Дашу в обиду не дам. Никому, никогда!" Выбрав момент, шепнул ей:
- Провожу. Есть разговор.
С берега мы уходили последними. Шли рядом, не касаясь друг друга.
- Ты сегодня невеселая, - первым заговорил я.
- А что тебе до меня? Ты-то веселишься...
- Неправда, Даша. Если б ты знала, как я тосковал эти дни.
- Это под "Барыню"-то?
- Не веришь? Спроси у девчат.
Я почувствовал, что она вздрогнула. Перед нами, расставив ноги, руки в карманах, стоял Ленька. В переулке маячило еще несколько темных теней.
- А ну, отшейся, кузнец! Я провожу.
Даша спряталась за мою спину. У меня сами собой сжались кулаки, застучало в висках.
- Ну что, ты оглох?!
Я шагнул навстречу.
- Полегче! Наколешься.- В Ленькиной руке слабо блеснула полоска ножа.
Я ударил его коротко, без взмаха. Работа с молотом пошла на пользу: Ленька, удивленно охнув, упал.
- Бежим.
За нами уже близко слышался торопливый топот сапог, и все же я успел захлопнуть калитку, провел Дашу в палисадник под нависшие ветки черемухи. Прислонившись плечом к стволу, перевел дыхание.
- Испугалась? - Взял Дашу за худенькие девичьи плечи, легко привлек к себе. Платок ее во время бега свалился, косы упали на грудь. Она была немного Ниже меня, и когда подняла лицо, я увидел ее большие темные глаза. В них еще был испуг и немая просьба. О чем? Губы прошептали что-то невнятное или, может, только дрогнули, но я увидел их, и неодолимое желание поцеловать ее хмельно вскружило голову. Я испугался одной мысли, что она сейчас отвернется, и торопливо ткнулся куда-то около ее носа. Даша нервно затеребила край платка.
- Зачем ты это? - в голосе ее слышались слезы.
Что можно было ответить? Спасибо, что ночь была темная и Даша не могла видеть моего стыда и за неудачный поцелуй, и за дерзость.
Она потянулась рукой за веткой. Снежинками посыпались на нас лепестки. Они густо покрыли ей волосы, белыми точками легли на темное платье.
- Уже отцветает, - заметила она.
- А я ждал тебя, когда она только распустилась. Почему не пришла?
- Нам нельзя встречаться, Андрей. - Она впервые назвала меня по имени. - Сегодня отец куда-то уехал, но если ему скажут...
- А как же быть, Даша?
- Не знаю, - шепотом ответила она.
- Тогда я буду приходить к вам.
- Нет, нет! Лучше уж я, когда будет можно. Сюда, под черемуху. А на берег не ходи. Ладно?
"Беспокоится за меня", - обрадовался я. И снова потянулся к ней. Она отгородилась веточкой.
- Пахнет-то как!
- Черемухой. И ты... ты... тоже похожа на нее. Хочешь, буду звать тебя Черемушкой?
Она кивнула, и веточка отошла в сторону. На этот раз я не торопился: знал, Даша не отвернется.
Побежали вечера то тревожные и тоскливые, когда я ждал ее, напрасно просиживая под черемухой до первых петухов, то радостные и удивительно хорошие, когда она приходила. Черемуха давно осыпала последние лепестки, созрели ягоды, и мы ели их, пока язык и губы не становились сладкими, шершавыми. Гармонь была отдана в "ремонт". Мастер "добросовестно" чинил ее несколько недель...
Городок наш пустел. Далекая германская война вытягивала из него отцов и старших товарищей. Мать вспоминала отца, часто плакала, старела на глазах, но я был безрассудно весел.
Началось похолодание, облетели листья, так надежно укрывавшие нас. Выпал снег. И без того редкие встречи стали еще реже. А перед рождеством на мою голову грянул гром.
В кузницу зашел Ленька и, не скрывая злорадства, сказал:
- Дашку-то просватали, кузнец.
Дрогнула рука - ударил мимо наковальни. Полоса железа грохнула о колпак над горном, словно в набат.
- Врешь! -И хотел схватить Леньку за грудь, но он проворно выскочил за дверь.
- Приходи играть на свадьбе, может, рюмку поднесут.
Отшвырнул молот и побежал домой.
- Иди, мать, к Колосовым, сватай Дашу, - выпалил я.
- Что ты надумал, сынок? Разве отдадут? Вера у них...
- Черт с ней, с верой, - ихнюю приму. Иди, мама, иди.
- Богатые они: знаю, толку не будет... Ну, будь по-твоему.
Вернулась она быстро. У меня упало сердце.
- Бородач и в дом не пустил. Поздно, говорит, хватились. Чем расходоваться, мол, на свадьбу, купи лучше штаны жениху. Иуда! - заключила мать и заплакала.
- Украду! - стукнул я кулаком.
Два дня кружил около ее дома, высматривал лазейку через забор, строил планы. В субботу вечером стали собираться девушки. Прошел и жених, корявый верзила, но "хозяин", у которого и дом, и пашня, и лошадь. "Девишник, - догадался я. - Значит, завтра свадьба. Черным днем будет это завтра".
Последней к дому подходила подруга Даши. Остановил ее.
- Кузнец? Чего тебе?
- Вызови Дашу, хоть на минутку.
Должно быть, на моем лице было написано само отчаяние. Девушка перестала насмешливо улыбаться, задумалась.
- Ладно. Только позднее, и на минутку, не больше.
Мглистые, холодные сумерки долго не сгущались, будто старались отдалить миг встречи, хмуро посматривали на меня из-под козырьков домов. "Обманула, не выйдет Даша. Неужели так и не увижу, не загляну в большие, глубокие глаза?"
Но вот скрипнули ворота, вышла Даша, без платка, шубейка внакидку. Дунул ветерок и, как листок к дереву, кинул ее ко мне на грудь, прижал.
- Андрюшенька! Не по своей воле... Силой выдают.
- Не хочешь за Степку?
- Постыл он мне.- Забилась, затрепыхала близко у сердца.- Удавлюсь.
- А за меня?..
Подняла залитые слезами глаза.
- Не спрашивай.
- Убегом согласна?
Смотрит в глаза, будто в душу заглядывает, ищет ответа.
- Но куда?
- В село. Дядя там. Не найдут.
Опять скрипнула калитка, прижались мы за угол. Вышел бородач, осмотрелся, потом резко захлопнул дверку.
- Меня ищет. Бежим?
Закружились снежинки, засыпая наши следы.
- Да куда бы тебя спрятать? - засуетилась мать. - Хата-то у нас - вся тут. Искать будут. Вон разве под печь?
Мать выгнала из-под шестка единственную курицу, подмела, настелила половиков.
- Собери в дорогу, мама, а я за лошадью к кузнецу...
Через полчаса, нахлестывая коня, я мчался обратно. Развернулся, осадил у крыльца.
- Готово. Где же Даша?
- Искали ее. Все перерыли, да не нашли, - сквозь слезы посмеивалась мать. - Вылазь, дочка.
- Из-под печки выпорхнула курица, за ней Даша.
- Едем!- Накинул на Дашу тулуп, уложил в сани и, прикрыв сверху охапкой сена, взбежал на крыльцо.
- Спасибо тебе, мама, прощай!
- Ну, буланый! Но, дорогой! Вези нас поскорее сквозь снег и ветер... Но кто там, у ворот, четверо с кольями?
- Укараулили гады.- Кидаюсь в сени, хватаю тяжелый безмен. Дашу уже выхватили из саней, бородач взмахнул над ней бичом.
- Опозорила, стерва!
- Не трожь! Убью!
Бич застывает в воздухе, а на шею ко мне бросается мать.
- Не надо, сынок. Засудят. Не судьба...
Я отталкиваю мать, но она со слезами падает на снег, крепко охватывает мои ноги.
- Андрюшенька, прощай! - кричит Даша сквозь слезы.
"Прощай, моя Черемушка! Прощай!"
Последний раз увидел ее через неделю. Идет, платком бабьим накрылась, посматривает жадно на наши окна, будто что-то увидеть очень хочет.
Выскочил на крыльцо.
"Даша", - хочу крикнуть, а язык словно присох, не поворачивается. Увидела она меня, вспыхнула и платком укрылась. Быстро-быстро зашагала прочь, не обернулась. Успел разглядеть: похудела, синева под глазами и словно лицо не то - нет в нем такого, что так ее красило прежде.
"Милая, что с тобой?"- шепчу. И улица не улица передо мной - туман в глазах. А в груди... Эх, в груди не пожар, залило ее свинцовой тяжестью - не вздохнуть.
Снова подошла весна, да только не оживила улицу моя обновленная гармонь веселой песней. Одни грустные полюбились ей...
- Хватит! Не могу. Продавай домишко, мать, уедем...
И черемуха повяла - не цветет. Недосмотрел осенью. Вбил кто-то в ствол несколько ржавых шпилей и загубил красавицу.
Перед отъездом узнал, что Даша живет в соседней деревне Завалишихе - и живет несладко. Потянуло увидеться, и уж если не поговорить, то хоть взглядом перекинуться, да только под каким соусом явиться к ней - не придумаю. Как-то шел из кузни после работы, да так задумался, что чуть головой в воз сена не уткнулся. Чиркнули по лицу стебельки, и таким запахом обдало, что, может, от этого запаха, а может, от мысли, что это сено Даша косила, голова закружилась.
Вскинул голову - на возу незнакомый мужик скалит из бороды зубы:
- Прогулял ночь-от, трубочист, на ходу спишь.
В другой раз ответил бы я ему, а сейчас только немытый кулак показал и - бегом домой. Ну не шляпа ли? В сенокос вся деревня на лугах страдует, и где же лучше увидеться с Дашей, как не там? А матери скажу, что на охоту пошел.
Дома почистил отцовскую берданку, из которой и стрелять-то страшно было, до того она была вся расхлябана, зарядил несколько патронов, умылся и - за ворота.
Иду вдоль реки по заливным лугам, где тропинкой, где напрямик к Завалишихе, и не птицы вокруг меня поют-высвистывают - внутри что-то заливается, трели выводит.
Вот и первые покосники, все больше женщины да старики. Гребут, страдуют. Даши здесь нет, и я спешу дальше.
- Эй, охотничек, помоги, - окликает задористая бабенка, наверное, солдатка. Дурачась, она силится поднять огромный навильник сена, смотрит на меня игриво и выжидательно. Делать нечего. Подскакиваю к ней, и мы с трудом вскидываем навильник на вершину стога, где топчется, уминает сено бородатый дед. С вил отваливается пласт и шапкой накрывает наши головы. На миг чувствую прикосновение к лицу разгоряченной и, как сено, дразняще-пахучей щеки солдатки.
- Оставайся с нами, - шепчет она.
Сбрасываю с головы пласт.
- Некогда. - И громче: - А ты не захватывай больше глаз.
- А если я такая горячая на работу?
Солдатка подбадривается, выпячивает грудь.
- Надорвешься.
- Жалеешь, так помоги.
- Говорю, некогда.
- Ведь зря ноги бьешь, всех уток мы распугали, а сорок-то и здесь хватит - и сереньких, и пестреньких, и в горошинку. Любую выбирай, - кричит вслед солдатка.
Ее слова покрывает смех, а дед сверху поддразнивает:
- Нужна ты ему - он, видать, свою сороку-белобоку давно подстрелил.
...Дашу я заметил еще издали, узнал по косам, да, кажется, и срежь она их - узнал бы. Она тоже подает на стог сено. Видно, как напрягается вся ее хрупкая фигурка и дрожат еще не окрепшие в работе загорелые руки. Вот кому я помог бы! Но наверху ее муж Степан, разненавистная этакая, корявая, как лапоть, морда. Обойти их нельзя: с одной стороны тянется озеро, с другой - река. Я не боюсь, что муж узнает меня - мы с ним не знакомы, - боюсь, что Даша как-нибудь выдаст себя, и тогда на встречу рассчитывать будет трудно. Но Даша не оборачивается. Вот она поддевает вилами новую охапку сена, поднимает, и мне кажется, что сейчас она не выдержит, переломится пополам.
- Этакий верзила, а забрался, где полегче, - не выдерживаю я.
Степан косит глазами в мою сторону, сплевывает.
- Проходи, стрелок, пока ребра не мяты.
В это время Даша оборачивается - и длинный черешок вил, вздрогнув, втыкается в землю. В ее глазах испуг и радость. Как много, всю жизнь может рассказать один взгляд любимых глаз! Он не заблестит лукавым блеском наигранной веселости, не затуманится ложным налетом печали, чтобы вызвать сочувствие, а, наоборот, широко распахнет душу - на, читай!
- Уснула, стерва?! - кричит Степан.
Глаза Даши испуганно вскидываются вверх, нет, за сеном муж не видит ее.
- Да подожди ты, глаз запорошила, - оправдывается она.
- Глаз? - Степан опускает похабную шутку...- Проморгает.
Обида, какая-то отчаянная решимость мелькает в Дашиных глазах, и навильник с силой летит вверх прямо в грудь мужа.
- Тише ты, ведьма, запороть можешь! - Степан едва успевает отскочить в сторону. В этот момент мне жаль, что торчащий из сена трезуб не воткнулся в живот Степана.
Чтобы не вызвать подозрений, я ухожу, не оглядываясь, до темноты брожу вдоль озер, жду ночи.
К шалашу, который я приметил за кустом ракитника, крадусь на цыпочках под частый и монотонный скрип невидимых коростелей. Перед ним догорает костер. Когда ярко вспыхивает какая-нибудь подсохшая веточка, я вижу задумчивое лицо Даши. Иногда она настороженно поднимает голову, вслушивается в ночные звуки, и ложка в ее руке, которой она помешивает в котле, роняя капли, висит неподвижно.
Но вот она, словно проснувшись, проводит по лицу рукой, зовет мужа кушать.
В шалаше, видимо, продолжая начатый допрос, слышится голос Степана.
- Так не скажешь, где та трешка, что я привез из города?
Он выходит на свет и останавливается над съежившейся в комочек Дашей.
Тень его, огромная, неуклюжая, ложится поперек луга, наполовину теряется в темноте - видны одни толстые, как дубы, ноги.
Даша не отвечает.
- Или хочешь этого попробовать?
По лугу маячит тень кулака.
Под моей ногой резко и некстати трещит сучок. Даша с тревогой, Степан с недоумением оглядываются на куст, где я затаился.
- Да подавись ты своей трешкой, - за божницей она! Пей, может, захлебнешься! - в голос кричит Даша.
- За божницей? А не врешь? Ужо дам чертей, коль набрехала.
Степан торопливо идет к лошади, спутанной неподалеку, и вскоре удаляется в сторону деревни.
Шурша ветками, выхожу из куста. Навстречу, не окликая, не спрашивая, бежит и припадает ко мне всем телом моя Черемушка.
Ясно и покойно мерцают с высоты звезды теплой июльской ночью. Кого завораживают, кого манят они в свою звездную глубину? Зачем так лукаво и таинственно подмигивают они? Разве не дано нам с Дашей чуть ли ни за год разлуки любоваться их прекрасным сиянием?
Свежескошенный луг дышит запахом освободившейся от трав земли, умирающими цветами, зрелым дыханием погожего лета.
С высоты недометанного стога видно, как от реки луг начинает медленно заливать нежно-белесая дымка тумана. Она густеет, переливается в озеро, становится плотной, и вдруг крик первого петуха в деревне слышится совсем рядом.
- Ну, как ты живешь, Даша? - в десятый раз спрашиваю я.
- Как видишь, - в десятый раз со вздохом отвечает она.
- Бьет он тебя, издевается?
- А какой муж не бьет жены? Может, и ты бил бы...
- Я?! Даша?!
Она долго не хочет рассказывать, как над ней куражится Степан. Пьяный заставляет плясать и петь песни, среди ночи поднимает готовить обед, швыряет в крапиву мелочь и заставляет искать все до последнего гроша, едет в телеге - ее заставляет бежать следом. И все только из-за того, что она любила и любит другого. И этот "другой" - я. Нет, не принесла наша любовь счастья - ни ей, ни мне,- одно горе. Так зачем же о ней складываются сказки, поются песни? Опять предлагаю ей бежать.
Она как-то судорожно отстраняется от меня, прячет глаза.
- Нет, Андрюша, у меня будет ребенок, а зачем я тебе такая.
- Ребенок? - Я тоже невольно отшатываюсь от нее, точно она оказалась в чем-то виноватой передо мной или обманула мои самые хорошие ожидания, потом меня охватывает злоба на всех и вся, и только некоторое время спустя, приходит жалость. И как ни трудно мне согласиться с этим "третьим лишним", как ни больно, я снова привлекаю ее к себе, еще сам не веря своим словам, шепчу утешения.
- Я уеду отсюда и пришлю тебе адрес. Никто не найдет. Согласна?
- А если найдут? Пригонят по этапу? Я умру со стыда, Андрюша. Лучше уж так видеться, мне все-таки будет легче.
Красться, как вор, за тем, что давно принадлежит мне?
- Нет.
Туман затопил уже весь луг, подкрался к нашим ногам, по-коровьи лижет влажным языком бока стога. В деревне кричат не то вторые, не то третьи петухи. Близится мягкий топот копыт, пофыркиванье чьей-то лошади. -
- Уходи, Андрей, - не отпуская от себя, шепчет Даша, - уходи.
Да, мне пора уходить.
- Так договорились? Приедешь? - спрашиваю я. Она кусает губы, - должно быть, боится разреветься - и то кивает, то качает головой.
- Прощай!
Невидимый разминулся с встречной лошадью и вовремя: вставшее солнце быстро разгоняет туман, открывает переда мной пестрый от влажных копен притихший луг.
- Ну как, охотничек, подстрелил сороку? - окликает вчерашняя солдатка, сочно потягиваясь у знакомого стога. - Э, вижу, что промазал, дурачок зеленый...
Чтобы не встречаться с ее насмешливыми подругами, я круто сворачиваю в сторону.
* * *
По крутому взвозу взбиралась груженая подвода. Лошадь то и дело останавливалась и, тяжело поводя боками, косила на меня глазом.
- Но, милая! Но!
Лошадь дергала, и небогатый скарб - сундук да деревянная койка, да несколько узлов - тоже дергался и съезжал к задку. Наконец, лошадь одолела подъем и остановилась на гребне под соснами. Я бросил вожжи, вытащил из сундука гармонь и, найдя глазами в толпе низких домиков снизу то, что мне надо, заиграл, подпевая вполголоса:
"Скрылася, скрылась родная избенка,
Скрылась родная семья"...
Мать положила мне на плечо руку.
- Хватит, Андрюша.
Я упрямо мотнул чубом и продолжал играть, вкладывая в песню всю грусть по оставленному там, в городке. Мать не выдержала, громко зарыдала. Я осекся, погладил ее по волосам, помог сесть на телегу, и отдохнувшая лошадь пустилась легкой рысью. При каждом толчке телега подпрыгивала, узлы шевелились, что-то стучало о пустой чугунок, и звук, похожий на колокольный звон, разносился по лесу.
Так мы уехали в соседний город. "Теперь, может, и полегче будет", - думал я. Да разве убежишь, спрячешься от тоски-кручины, когда она лежит у самого сердца? Не было еще такого быстроногого коня, который ускакал бы, увез от нее, да и не будет!
- Ничего, сынок, пройдет время, и забудется все. Время - хороший доктор, - говорила мать.
- Хороший, да не совсем.
Может, кого и лечит, но только не вылечить ему моей раны: глубока она. Написал Даше и ждал целый год. Казалось, притупилась, приутихла боль. Начал я опять будоражить улицу, приглядывался к девчатам - все искал похожую на Дашу. Скоро отыскалась такая. Все приметы ее - и косы и глаза... А все-таки не Даша. Но девушка нравилась мне.
- Не женись, Андрюша. В армию скоро, - уговаривала мать.
И тут ударил набатный колокол.
- Революция! Долой войну!
Отлегло у меня: теперь и жениться можно. Свадьба вышла скромная, незаметная. Остались мы вдвоем с Галей, и забылся я. Привлек к себе, шепчу:
- Дашенька, Черемушка моя...
Спохватился, да поздно - уронила невеста голову, поняла все, сверкнули первые горькие слезинки. Радости большой так и не получилось.
Но не то время было, чтобы отдаваться печали.
Налетел вихрь, вскинул пыль и мусор над городом и пошел вдоль заборов, обрывая клочки разных директив и приказов. Перестала плакать моя гармошка. Подхватила невесть откуда занесенный суровый мотив и повела за собой латаную, драную толпу:
"Вставай, проклятьем заклейменный..."
- Вот дооретесь, придут каратели, они вам шомполов вложат, - ворчала жена, пеленая первенца.
- А мы воевать будем. Правда, Виктор? -Я брал сына на руки и грозил кулаком в темноту осенней ночи.
- Вояки нашлись, - продолжала Галя. - Один с дубиной, другой с орясиной.
...Как-то застучали в окно.
- Выходи!
Сенным оконцем выбрался наружу, затаился в мокрых лопухах.
- Как придет, чтоб сообщила, - услышал с крыльца. Зацокали подковы и у соседнего дома стихли. Звякнуло стекло. Взвыла собака. Грохнул первый в городе выстрел. Началось...
Вывел я огородами своего конька, плюхнулся на его широкую спину, ударил пятками. И закружила по лесам и селам моя неспокойная партизанская тропа. Обрядился в косматую папаху с алой лентой, перетянул ремнями грудь, повесил сбоку шашку и маузер. Тосковал об одном - осталась дома верная голосистая подружка с алыми мехами.
- Не кручинься, друг, вызволим твою милую, а то и новую достанем, - обещали партизаны.
- А оно бы кстати, - замечал кто-нибудь, - погрелись бы, а то, вишь, как жмет.
- С голодухи-то, пожалуй, не тово, - начинался обычный разговор.
- Чего не тово! Ежели вприсядку, то в самый раз.
- И когда эта зима только кончится?
- А чего тебе зима? Вон клест, ждет зимы не дождется, вьет гнездо да орехи пощелкивает.
- Ну, я не клест, меня орехами не накормишь - и баснями тоже. Пойти в разведку, что ли? Чегось, может, и раздобудем, Андрюха. Идешь? Аида к командиру.
Огородами подползали к хате и, разузнав новости, возвращались нагруженные провизией. В одну из таких вылазок хозяин хаты подал мне узелок.
- Это тебе.
- От кого?
- И не знаю. Привез связной из города. Женщина какая-то передала.
В узелке оказались теплый вязаный свитер, носки, перчатки.
- Ай да жена! - похвалился товарищам. - Знает, что партизану нужно.
Сняла зима суровую осаду, выбили мы белых из прибрежного села. Первая победа. Сколько радости, сколько надежды в глазах крестьян!
Кто-то пустил слух, что сверху на помощь белым идет пароход.
- Вот бы из пушки по нему, - размечтался командир.
- Будет пушка!- встрепенулся я.- Зря что ли мозоли молотом набивал.
У кузни, на самом берегу, запылал горн. Нашли трубу, обложили ее деревом, а поверх набили кованые обручи.
- А ну, заряжай, попробуем, - распорядился командир.
Заложили пороху и сунули в жерло двухфунтовую гирю. Собрался весь отряд и половина жителей села.
- Выцеливай на ту сторону.
- Не достанет.
- Километра на два швырнет.
- Берегись! - Я поджег порох и отскочил в сторону. Пушчонка слабо охнула.
- Не видать всплеска-то...
- Значит, в лес ушла...
- Да вот она гирька-то, дяденьки, еще горячая.- Босоногий карапуз выковырнул ее из песка в трех метрах от пушки. Все неловко замолчали. Кто-то из сельских хихикнул.
- Добавить пороху. Заряжай!
- Пароход! Пароход! - завопил карапуз. Все оглянулись.
Сверху на всех парах шел пароход белых. На палубе суетились солдатские фигурки, должно быть, устанавливали пулемет.
- Беляки! Тикай! - кинулись в село жители. Партизаны схватились за оружие, попадали кто где стоял.
- По пароходу из пушки пли! - зычно разнеслось над рекой.
Пушка страшно грохнула и перевернулась. В стороны полетели обшивка, обручи. Но на пароходе поднялась паника. Нос его круто развернулся к другому берегу и наскочил на мель. Видимо, одурев, капитан схватился за сигнал, и все вокруг огласилось суматошным свистом пара. Белые кидались в реку, вплавь добирались до берега, пытаясь скрыться в лесу. По ним неторопливо, на выбор, били партизаны. Победа была полной.
В стычках и схватках вела меня дорога к знакомым местам. И вот с криком "Ура-а!" мчусь я по опустевшему родному городку вслед за врагом, припавшим к шее вороного коня. Ближе. Ближе. Уже шашкой можно дотянуться до крупа вороного. Краем глаза вижу женщину, перебежавшую улицу. Плохой знак для тебя, беляк! Шашка, тонко свистнув, описывает полукруг, и я сдерживаю коня. У забора, широко открыв большие, черные глаза, прижалась женщина.
- Даша!
Глаза все те же, как тогда, под черемухой.
- Ура-а! - накатывается на улицу, и разгоряченный конь, встав на дыбы, махом уносит меня от крепкого бревенчатого дома, от юности, от глаз Черемушки. Хотел было заворотить коня, но только махнул рукой: бой продолжался...
Остатки врага стремительно откатываются к границе. На миг заглянул домой, прижался небритой щекой к лицам родных. И снова звуки горна вскинули меня на потное седло.
- Спасибо, родная, за посылку, - вспомнил я уже у ворот.
- Какую? - не поняла жена.
- За свитер, носки. Душу ты мне согрела.
- Чего-то не пойму я, Андрей. Не посылала я.
- Не посылала? Кто же мог?
"Уж не Даша ли? - мелькает догадка. - Кому больше. Не забыла Черемушка."
Еще не замолк горн, еще храпят раненые и уставшие лошади, последние удары сабель еще высекают искры, но уже нащупали пальцы знакомые до мельчайшей щербинки лады, подобрали победный мотив - "по долинам и по взгорьям"...
...Отковал я первый лемех, отогрелся у горна и у семейного огонька и вроде бы успокоился. Но заехал ко мне как-то Сашка Маленький и разбередил старую рану. Ни о чем я не спрашивал - сам навязался. Погостил три дня, справил свои дела в городе и уже по дороге на вокзал спросил:
- Рассказать?
- Говори.
- Мужа-то у Даши убили... И от своих ушла. В твоем доме и живет.
- Да не тяни ты.
- От Степана-то еще в восемнадцатом ушла, как ребенок помер. Ехал я однажды из Завалишихи, вижу, впереди будто Дашка шагает. Поравнялся - она. Веселая, ну как прежде была!
- Откуда? - спрашиваю.
- Развод взяла, - говорит, - со Степкой, пока он к свекору уехал, теперь в город.
- Эх ты, - говорю, - да виданое ли дело, чтобы баба первой на развод подала?
Заспорила она.
- А что революция баб не касается, что ли? Хватит, помудровали над нами.
- Вот это баба! Хоть ты и против нашего брата, мужика, но по старой памяти зла на тебя не имею - садись.
Едем, болтаем о новых порядках.
Перед городом разъехался я со встречной подводой и вдруг слышу, Дашка совсем не своим голосом, жалостливо, как побитая собачонка, по-своему, по-бабьи, ойкает будто от испуга.
Оглянулся, а с задка встречной подводы во все глаза смотрит на нее Степка.
- Ах ты, мать твою, - кричит, - развод захотела? Стой!
И за нами.
Дашка, куда недавний гонор девался, молит:
- Сашенька, понужни, понужни...
Степка уже близко, сапожищами топает, руки тянет.
"А ведь он ее, тово, думаю, сгоряча и захлестнет..."
Огрел задремавшую лошаденку, та аж хвостом от обиды закрутила. Оглянулся, а Степка уж шапку и ватник сбросил, шпарит за нами, не отстает.
Подпустил я его поближе да опять - по лошади. Веришь ли, он версты две отмахал. Под конец сапоги сбросил. Тут уж моей лошаденке пришлось потрудиться, но вывезла, не опозорила хозяина, - Сашка заливисто засмеялся. - По сей час смешно, как он на дороге сидел да по земле кулачищами бил, ругаться-то уж не мог - совсем запалился.
Пряталась от Степана Дашка по всему городу, пока его Колчак не мобилизовал.
И по сей час одна живет. Все вроде ждет кого-то... Может, передать что ей?
- Зачем? У меня семья.
И, что редко со мной случается, напился я в тот вечер и, говорят, обнимая столб, шептал что-то ему о рябинушке. Только, по-моему, это неправда - при чем тут рябинушка?..
Заложил я в том году садик перед окнами. Себе тополь, а супруга березу пожелала, детям же посадил по яблоне. Хотел еще черемуху пощадить, да посмотрела на меня жена этак выразительно, и отступил я.
Выросли деревья, выросли и дети. Разъехались кто куда.
Остались мы вдвоем, да и то ненадолго. Заглянула к нам седая, поманила пальцем мою подружку, и загрустил я в опустевшем доме.
А тут, как на грех, на пенсию пришлось выйти - совсем делать нечего. Днем еще в саду копаюсь, все-таки работа, и от разных мыслей отвлекает, а ночью лежишь без сна, и невольно прошлое припоминается.
Заметил я, что все тяжелое и грязное в жизни словно бы призабылось, а вот хорошее да светлое крепко держится.
Только это светлое-то у меня нет-нет да и туманом подернется, а бывает так: когда вспомню о своей Черемушке, кольнет в сердце - и грустью, как волной, затопит.
"Полно, забыть бы пора", - упрекну себя, а сам одну за другой папироски раскуриваю. И что еще странно: чем больше стараюсь забыть о Даше, тем чаще о ней думаю (даже, чего прежде не случалось, сны начал о ней видеть).
Промаешься так-то ночь, смотришь, уже и окно посветлело. Потянуло меня очень навестить ее, - авось блажь пройдет. Загляну в зеркало, и смех возьмет: борода и виски отсвечивают, а в голове мысли какие-то шалые: "Вот тебе и бес в ребро..."
"Зачем ей такой нужен?" - спрашиваю себя, а втайне знаю, твердо знаю: ждет меня Даша, пока не приеду, ждать будет - такая уж она есть.
День отъезда выдался по-осеннему дождливый. За окном вагона сквозь дождь стараюсь рассмотреть дороги и перелески, по которым провела меня неспокойная молодость, и чем ближе к родному городу, тем ярче рисует память картины юности.
Вот и река, на берегу которой по всей ночи голосила моя давно отжившая гармошка. Здесь я встретил ее. А вот улица, на которой жил.
"Где эта улица, где этот дом?"
...Дом почернел и осел в землю. Ба, и черемуха на том же месте, неужто от старого корня выросла? Редкие листья чуть тронуты желтизной, роняют на землю тяжелы чистые капли, вроде плачут.
Чье это лицо мелькнуло в окне?
Брякнула щеколда.
"Даша"! - чуть не вырвалось у меня. Нет, не она, другая, совсем не похожая, полная пожилая женщина.
- Вам кого?
- Я хотел бы видеть Дашу... Колосову Дашу...
- А вы ей кто будете?
-Я?..
Женщина пристально всматривается в мое лицо.
- Уж не Андрей ли, извините, не знаю, как по батюшке?
- Он самый, - обрадовался я.
На миг лицо женщины осветила улыбка, но тотчас сбежала, спряталась в уголках опущенных губ.
- Что же я держу вас под дождем? Заходите. - И зябко повела плечами.
Раздеваясь, я бросил взгляд на стены и встретился с веселыми, озорными глазами Дашиного портрета.
Устоявшийся густой запах в комнате показался мне незнакомым, как и все вещи в ней, поблекшие от времени и старомодные. И как ни старался я, не мог найти ничего напоминающего о своей юности.
- Где же Даша? - спросил я, стараясь прочесть ответ в глазах женщины, но она отвела их в сторону, а с губ ее, как листок с дерева, слетело чуть слышное:
- Умерла. - И еще тише: - Этой весной.
Она еще говорила о том, как Даша всю жизнь ждала, верила, что я приду, жила этой надеждой, но я уже, словно сквозь вату, слышал этот грустный, раздумчивый голос.
Я опоздал. Я хотел вернуть прошедшее, и забыл, что черемуха цветет только весной.
Фролов. Стихотворения БИОБИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Иван Ефимович Фролов
поэт, первый в Барнауле член СП СССР (1950). Род. в с. Колыбелька, ныне Красноозерского района Новосибской области в 1918. Окончил Томский учительский институт (1940). Участник Великой Отечественной войны, активно сотрудничал во фронтовых газ. После демобилизации работал корреспондентом краевых газ. "Алт. правда", "Сталинская смена". Первая книга стихов -- "Моя Кулунда" (1950). Автор сборников "О самых простых и скромных" (1952), "В добрый час" (1955), "Хорошо, когда ты нужен" (1956), "Край, в котором мы живем" (1957). Основной мотив творчества -- село и его люди, природа степной Кулунды. Много писал для детей (сб. "Хлеб идет", "Про Надю"). Первый руководитель краевой писательской организации (1951-55), один из создателей альманаха "Алтай", Алтайского книжного издательства. Умер в 1957
Г. И. Соколова
Кулунда
Я еду сегодня. И писарь спокойно Нагнулся над чистеньким бланком: - Куда? В Ташкент или Крым? Ереван или Гродно? - И я отвечаю: - Алтай, Кулунда. - С Бурлы выходило огромное солнце. В пшеницах - густой, устоявшийся пар. Лицо удивленное писаря-горца Я вспомнил в вагоне "Татарск-Павлодар". О если б и ты побывал в этой новой Степи и увидел поля и сады! ...Встречает знакомого парня степного Родная земля Кулунды. Равнина. Равнина. Ни яра, ни пади. Равнина - на север, Равнина - на юг. Как будто гористую землю разгладил Гигантский горячий утюг. Здесь воду качают полынные ветры. Идет на поля ледяная вода. Здесь смотришь и видишь на сто километров: Полсотни - туда и полсотни - сюда. А солнце! Вы видели солнце степное! Его живоносная кровь горяча. Оно не скрывается здесь за горою, Оно до последнего светит луча. А травы! Кавказ и весь мир обыщи ты - Высоких таких не отыщешь вовек. Не зря Кулундой степь назвали джигиты, Ища жеребенка в высокой траве*. ...Я дома, гляжу на сады восхищенно. На эти живые холмы у бахчей. Вот, словно поспевшие грозди паслена, На вербах повисли семейства грачей. Я дома... Хлопочет с закусками мама И книжку торжественно мне подает: - У нас трудоднище-то в семь килограммов, А в книжке моей, погляди-ка - пятьсот!.. - Как в детстве, на вышке дозорной опять я, Волнует меня необъятный простор, И осени гладкое желтое платье Блестит изумрудами круглых озер. Иду по тропинке у тихой старицы. Направо, налево - куда ни взгляни - Разливы волнистые спелой пшеницы И щетка высокой колючей стерни... Гляжу с восхищеньем на этот бескрайний, Навеки родной кулундинский простор. Меня на ходу смуглолицый комбайнер К себе поманил, завязал разговор. Щекочут мне щеки и на ухо шепчут Колосья заветную тайну полей. Комбайнер в пылище. И зубы, как жемчуг, В счастливой улыбке светлей и светлей: ...Так вот ты какая, Сторонка родная, Ты - закром Алтая, Моя Кулунда! И в песнях и в думках Тебя вспоминая, Тобою я жил и в разлуке года. Я счастлив, шагая По землям целинным, Что ветром душистым и мятным дышу, Цвети ж, золотая степная равнина, Цвети сплошняком от Оби к Иртышу! Я сын твой. Я ездил и видел немало. Но в самых прекрасных больших городах Тебя мне всегда и везде не хватало, Мечта моя, Песня моя, Кулунда!
Осень в Кулунде
Степь лениво попрощалась с летом, Воздух терпким запахом объят. Занялась вечерним туалетом Озорная стайка воробьят. Утки - те качаются от жиру. Штабеля половы высоки. Вот, гусят построив по ранжиру, Повели колонны гусаки. Под осиной, Рыжая плутовка, Проклинает суслика жена: Провалил, мол, хлебозаготовки - Не осталось в поле ни зерна. Степь коровы оглушают ревом. И дорогу, выключив мотор, Уступает вежливо шофер Равнодушным к технике коровам. До того отяжелела осень, До того нелегок перевоз, Что расплющен низ автоколес, У бестарок задымились оси. Плодоносят каждая долина, Все поля, фруктовые сады - И сдается, будто Украина Перешла на место Кулунды.
Соловьи
Чета соловьиная в пади, В которой калина цветет, Все время свистит да руладит И за сердце песней берет. Заслушался песней и - Гоже! - Захлопал в ладоши солдат, - Вот малые птахи, а тоже Имеют понятие, брат. Я слышал, товарищ, такое: С земли улетая своей, Чужой африканской зимою Небось не поет соловей. Грустят молчаливые птицы И ждут - не дождутся весны: Чужие под ними гробницы, Чужие селенья видны. Еще и снега не растают, Но нету преград соловью, С подругою он улетает В сибирскую рощу свою, Где вербы, березы, да ели, И каждая ветка - твоя. Где первые песни запели И прадед и дед соловья. Где были и радость и лихо, Где лес отразился в пруду, Где он с молодой соловьихой Встречался в колхозном саду. Где ландышем травы объяты, Где лес от черемухи сед, Где их малыши-соловьята Впервые увидели свет. И разве сейчас не об этом Поет молодая чета, Поет задушевным дуэтом, Свои прославляя места?
* Кулунда по-казахски - жеребенок в траве.
Н. Черкасов. Стихотворения Биобиографическая справка
Родился поэт Николай Михайлович Черкасов (1938-1993) 19 июня в с. Панфилово, что расположено недалеко от Барнаула в Калманском районе, в большой крестьянской семье:
"Здесь проявилось то благородное чувство душевной ответственности перед землей, перед людьми, без которого поэзия перестает существовать", -- так отозвался о стихах Николая Черкасова известный советский поэт Василий Федоров.
У водоема хилого открыто и светло стоит мое Панфилово - родимое село.
В 1943 г. матери пришла "похоронка" на отца, погибшего под Ленинградом:
Школа запомнилась будущему поэту замечательной учительницей русского языка и литературы, которая в трудные послевоенные годы приобщала деревенских ребят к сокровищам русской классики - к Пушкину, Гоголю, Тургеневу, Некрасову...
Все вехи биографии поэта - в его стихах.
С 1955 г. Н. Черкасов на целине - строит совхоз "Комсомольский" в Павловском районе.
В конце 1950-х - три года армейской службы. Тогда же увидели свет его первые стихи. После демобилизации работал в Барнауле прессовщиком, молотобойцем, слесарем. В 1961 г. окончил школу рабочей молодежи. В 1966 г. Алтайским книжным издательством был выпущен первый сборник стихов "Отава". В том же году поэт участвовал в совещании молодых писателей Урала и Западной Сибири, в 1969 г. он - участник 5-го Всесоюзного совещания молодых писателей в Москве. Начало 1970-х отмечено выходом в свет одного за другим поэтических сборников "Ковыли", "Утро", "Грани".
В 1975 г. Н. М. Черкасов был принят в члены Союза писателей СССР, в 1977 г. окончил Высшие литературные курсы в Москве.
За свою недолгую жизнь Н. М. Черкасов создал много прекрасных стихов, выходивших отдельными книжками (очень емки их названия: "Милая родина", "Исток души", "Простор полей"), публикациями в коллективных сборниках и периодических изданиях (журналах "Новый мир", "Наш современник", "Молодая гвардия", "Сибирские огни", "Алтай"). Пробовал себя поэт и в прозе (рассказы "Ванюха", "Солдат и бакенщик", "Длинная дорога"), занимался переводами стихов украинских, белорусских, алтайских и российско-немецких поэтов. Плодотворным оказалось сотворчество с композитором М. Стариковым - песня "Грустит село по городу ... а город по селу" полюбилась в народе.
В жизни был Николай Михайлович, по отзывам друзей, человеком неуемным, очень русским: заядлым охотником, удачливым рыболовом и грибником, запевалой в дружеских застольях. Был замечательным мужем и отцом, надежным товарищем.
"Поэт в России больше чем поэт"... Обладал пророческим даром и Николай Черкасов. Вот стихотворение, написанное более тридцати лет назад. На первый взгляд, оно посвящено экологии. Теперь мы можем понять, что не только ей.
Умер Н. М. Черкасов 23 июля 1993 г. Похоронен в Барнауле. С 2003 г. на родине поэта проходят литературные чтения его имени. В 2004 г. учреждена краевая литературная премия им. Н. М. Черкасова.
В. К. Корниенко
На родине
На родине крушина зацвела, от запаха ее хмелеют сосны. И снова от села и до села березы бродят разнотравьем росным. По берегам лопочут тальники, склонясь над неторопкою волною. И коростель-отшельник у реки непримиримо спорит с тишиною. У сельской школы, светлой и большой, шумит мое несбывшееся детство, и на душе моей так хорошо, как будто мир я получил в наследство. И хочется неодолимо мне с любым прохожим дружески обняться... Здесь от любви к родимой стороне стальное сердце может разорваться.
* * *
По утрам, когда отава в росах и заре еще вовсю гореть, хорошо с прибрежного откоса в даль непоправимую смотреть. Пар исходит от речных излучин, светит запоздалая звезда, слышен над рекою скрип уключин, да мычат на выпасах стада. И понятны, до чего понятны в этот предрассветный благовест каждый шорох, каждый звук невнятный, что далеко слышатся окрест. И короче кажутся дороги те, что беспокоили вчера, и ложатся на душу тревоги с легкостью лебяжьего пера. Я несу их, словно посторонний (дескать время будет - разберусь). Ты не каркай, сонная ворона, я твоих пророчеств не боюсь! Что мне смерть, коль жить я только начал! Что мне неизведанная грусть! лишь бы не оставила удача, в остальном, я знаю, разберусь. Разберусь, где мед, а где отрава, радости и беды сберегу... Край ты мой, заречная отава, влажные следы на берегу.
* * *
Уронила кукушка слезу, уронила в сосновом лесу... По гнезду ли, по горькой ли доле - я не знаю, но верю вполне: настоящею полнилась болью та слеза, что припомнилась мне. Перед этим весенним разливом, перед небом светлынь-бирюза плач кукушки не мог быть фальшивым, не могла быть поддельной слеза. Уронила кукушка слезу, уронила в сосновом лесу... И пошло, и пошло с той поры: лишь заплачет кукушка утрами - зацветают густые боры голубыми с проливом цветами. И тогда мне становится жаль (пусть простит мне залетная птица) эту милую сердцу печаль, что не сможет в словах повториться. Уронила кукушка слезу, уронила в сосновом лесу...
* * *
Появились забереги в омуте, словно запотевшая слюда. Посмотрите и навек запомните, как прозрачна в омуте вода. Каждую песчинку обособленно видно на предельной глубине. Хорошо здесь одному, особенно в тихую погоду при луне. Минет время, отсчитает четками молодые буйные года, станет жизнь прозрачной и отчетливой, как в осеннем омуте вода.
* * *
Я хочу пройти по тем дорогам, по которым шел не торопясь, от родного отчего порога укреплять с ХХ-м веком связь. Связь не ту, что связывает часто
* * *
Что нам мелочь, для царей природы, коль масштабы захватили в плен? Захотели - вспять послали воды, пожелали - море до колен. Над землей, поднявшись выше крыши, мы сквозь грохот турбовинтовой не хотим, иль попросту не слышим, как кричит птенец полуживой. Холодно, со знанием и толком, в живодерню превращая трон, бьем картечью, травим ядом волка, заодно и бедолаг ворон. А потом мы день вчерашний ищем... И, наверняка не от добра, может, человека два из тыщи ели чудо-рыбу осетра. Прихотей и нужд туманных ради, ломимся в природу, жизнь губя, потихоньку, полегоньку грабим, не кого-нибудь, самих себя.
двух людей, два мира, два крыла. Я хочу лишь подтвердить причастность ко всему, чем Родина жила...
Шумилов. Очерк Сиротина Биобиографическая справка
Шумилов Иван Леонтьевич (1919-1981)
русский советский писатель-фронтовик, поэт, командир партизанского отряда "Сибиряк" в Белоруссии, автор записок "В тылу врага", романа "Жажда", повестей и рассказов, сотрудник газеты, школьный учитель.
Родился в селе Ильинка Павловского района Алтайской губерния, (ныне Шелаболихинский район Алтайского края). Был пятым из 11-ти детей в семье. Отец - Леонтий Ефимович Шумилов, мать - Федосья Андреевна. Окончив четыре класса сельской школы, работал в местном колхозе на должностях учётчика, счетовода и почтальоном. После окончания семилетки учился в Барнаульском торгово-кооперативном техникуме на учётно-экономическом отделении, работал бухгалтером в селе Ключи. В 1939 году Шумилов поступил на факультет русского языка и литературы в педагогический институт, но затем был призван в армию.
Встретил Великую Отечественную войну в приграничном округе, недалеко от города Молодечно. В июле 1941 года попал в окружение и в плен под Гродно. Через несколько дней совершил вместе с двумя товарищами побег и присоединился к партизанскому отряду. Сражался в составе отряда рядовым, командиром взвода. В 1943-1944 годах возглавлял штаб партизанского отряда "Сибиряк" в Барановичской области, затем стал его командиром[1]. В это время начал вести дневник о жизни партизанского отряда; этот материал был впоследствии положен в основу записок "В тылу врага".
За боевые заслуги был награждён Орденом Красной Звезды и медалями.
В 1946 году возвратился в Ильинку, где работал учителем, завучем и директором школы. В 1960 году переехал с семьёй в село Павловск, был сотрудником районной газеты "Новая жизнь".
Первый рассказ Ивана Шумилова был опубликован в 1948 году в литературном альманахе "Алтай". Членом Союза писателей России стал в 1979 году. Умер в 1981 году. Похоронен в Павловске.
Сиротин. Петушок ивана шумилова Проходят десятилетия. В глубь времен отодвигаются годы нашего детства. Как сохранить свежесть, яркость, необычность впечатлений, ощущений наивной той поры? Что-то могут дать фотографии, какие-то записи, документы. Но все это сухо, односторонне. Есть ли тут выход?
Маленькая, в шестьдесят две странички, книжечка "Петушок" поражает огромным тиражом - в 160 тысяч экземпляров! Беру, читаю (вернее перечитываю, в который раз) повесть И. Л. Шумилова. Книга издана в 1975 году, в расцвете творческих сил писателя. Описываются события первых послевоенных лет, случившиеся в наших местах, у Оби, в Барнауле.
Герой повести - подросток, потерявший обе ноги, пальцы рук, но нашедший, с помощью добрых людей, достойное место в жизни. Люди помогли раскрыть художественный талант парня. Светлая повесть! Интересно следить за ее перипетиями - правда жизни выражается добротным художественным словом. Здесь все родное, сильно напоминает наши места. Перечитывая картины - пейзажи, словно попадаешь в послевоенную пору, в те места, где ходил, проезжал, останавливался, собирал ягоды, работал на сенокосе:
"Где-то там, в таинственной и загадочной дали, земля сливалась с небом, но четкой границы между ними не обозначалось: на том месте полосою тянулась неясная синеватая дымка. Зато ближе к реке все было ясным и резким: темные ленты кустарников по берегам проток и озерушек, белесые травы на лугах, пестрое стадо коров.
Протоки, выходившие из Оби, текли не прямо - они огибали рыжие холмы и гривы. Отсюда, сверху, с высокого левого берега, они казались огромными серебряными дугами впаянными в луга".
Да ведь здесь зафиксирована сама вечность! Тысячи лет все здесь, у Оби, повторяется: Прикасаешься к вечности. Удивительные ощущения, которые дают строки. Это наша и его, Ивана Леонтьевича, Родина:
Как можно вернуть далекие впечатления? Перечитыванием книг И. Шумилова.
С любовью, знанием жизни, характеров героев - детской и взрослой психологии написана повесть.
Завершается она оригинально: гимном любому праведному творчеству. Вот что говорит мастер юному герою, устраивающемуся на работу в художественную мастерскую: "- Когда ты рисуешь или кистью пишешь, у тебя все внутри должно в это время петь. Впрочем, так в любой работе: если внутри поет, значит, ты любимое дело делаешь:
- А что там внутри поет? - осмелел Вася. - Петушок какой, что ли?
- Да, да, петушок! - обрадовался он удачному слову. - Это такой петушок: такой петушок: который: среди ночи нас может поднять с постели и погнать к своей работе. Правильный петушок!"
И у автора этих строк, безусловно, был такой "петушок" - огромная творческая сила, которая вела его по всей жизни - особой, неповторимой:
В библиотеках края разные книги. Отдельно стоят "В тылу врага", "Жажда", "Деревня Ивановка", "Стефка", дополняя, по-особому, книжный ряд, где подобрались книги русских, советских и зарубежных писателей. Скромное, но свое место в литературе их автор, И.Л. Шумилов, занял. Говоря о литературе Сибири, Алтая, некорректно промолчать о Иване Леонтьевиче Шумилове.
Прошло более двух десятков лет после смерти И.Л. Шумилова. Пришло время ответить на вопросы, которые оставил писатель, выразивший жизнь русских людей в годы войны, в послевоенное время, в 60-е, 70-е годы ушедшего от нас века.
* * *
Интересно определить причины, условия, сопутствовавшие мальчишке из бедной крестьянской семьи, что жила в глухой алтайской деревне Ильинка, причины, благодаря которым Ваня Шумилов стал писателем Иваном Шумиловым.
Несомненна его природная даровитость. С пяти лет отчаянное стремление к учебе, знаниям. Ничто не останавливало просвещения: ни малый рост и возраст, ни километры до школы.
Родители, учителя глядя на пытливого мальчишку, диву давались тогда, в середине двадцатых годов XX века. Время трудное было, но и интересное! В первую очередь, устремленностью народа, десять лет назад свершившего Революцию, к учебе, знаниям.
Очевидно, эта огромная волна всколыхнула Ильинского парнишку.
Главным его учителем, стала великая русская литература, перед которой И.Л. Шумилов преклонялся всю жизнь. Схватывая на лету правила русского языка, постигая его силу и красоту, с большим тщанием и усердием читал и перечитывал Пушкина, Лермонтова, Л. Толстого, Некрасова, Островского, Гончарова, Лескова, Гоголя, Чехова: НЕ прилагал больших усилий к заучиванию стихов, - сами собой встраивались в душевный ряд "Мороз и солнце, день чудесный", "Однажды в студеную зимнюю пору", другое. От рождения дано ему было видеть за чудным художественным словом картины, которыми восхищались Пушкин с Некрасовым и которые эти поэты (и другие) выражали посредством могучего русского слова.
"Кто же они, эти писатели? Как, благодаря чему, они, в отличие от большинства людей, могут создавать интересные, занимательные рассказы, стихи, повести?" - вероятно, мальчик не раз задавался такими вопросами. И наверное, уже тогда, подспудно, неосознанно созревала мечта о возможном собственном литературном творчестве. Смышленого парня озадачивают разной бухгалтерией: он учетчик, счетовод, почтальон. Никому из взрослых не придет в голову помочь ему определиться по другой линии:
Впрочем, все в жизни делается не напрасно. И раннее приобщение мальчика к труду, общение со взрослыми, кроме реальной помощи своей бедной семье, дали разные впечатления, наблюдения, совершенно не похожие на те, что давала школа:
И недаром среди новых героев его книжек есть и такие, кто с ранних лет зарабатывает на жизнь, обеспечивая близких, семью.
Середина тридцатых годов. Коллективизация, индустриализация, напряжение народа преображают жизнь в стране. Открыты многие возможности. Дети бедняков учатся в школах, училищах, техникумах, институтах.
И хоть учился Ваня Шумилов не на то, о чем тайно мечтал, но годы занятий в Барнаульском торгово-кооперативном техникуме, несомненно, дали ему многое. Пытливый паренек, как губка, впитывал разнообразные знания, брал разные книги в библиотеке, общался с преподавателями. Кругозор его к концу тридцатых годов значительно превышал уровень знаний, требуемый товароведу:
:Мудро ведет жизнь! Многое нужно претерпеть. А когда представит жизнь возможность, лови "жар-птицу", мечту свою. Ценен, благотворен опыт, постигнутый в гуще жизни! Сказано: "Препятствиями растем". Их преодолением:
Распределяется молодой способный работник торговли в отдаленный райпотребсоюз, в Кулундинской степи. Осваивается с должностью, коллективом, начинает пользоваться авторитетом. Но как только подворачивается возможность приложить природный талант на литературном поприще, так переходит работать с детьми. Там он нужнее:
Иногда надо рискнуть в жизни! Иван Шумилов, прекрасно разбиравшийся в тонкостях торгового дела, решительно порывает с ним, как только директор школы предложил ему место преподавателя. А предложил после бесед с И. Шумиловым, в которых почувствовал все нужное, что есть у того для учительского дела. Превосходное знание литературы (хотя и не учился специально для этого!), любовь к детям, поставленную выразительную речь, энтузиазм, внутреннюю энергию (тот самый "петушок").
От обаяния и знаний новенького учителя в школе становится светлее:
Еще далеко до времени, когда И.Л. Шумилов начнет писать первые очерки, рассказы, повести, но течение жизни выправляет - именно к этому! Конечно, от учителя литературы до писателя дистанция порядочная, но значительно ближе, нежели от товароведа до писателя:
Иван Шумилов, рассказывая детям о творчестве русских, советских, зарубежных писателей, поэтов, еще выше поднимается как человек, педагог и как будущий писатель.
"Все, что не делается, делается к лучшему", - похоже, это про него, двадцатилетнего парня:
И. Л. Шумилов, родившийся в 1919 году, из военного поколения. Люди этого времени становились рано взрослыми, это они защитили нашу страну от коричневой чумы.
Воин Иван Шумилов осенью 1941 года должен был заканчивать службу в Советской Армии. Но волей рока все вышло по-другому:
К вечеру 22 июня от оборонительных рубежей на реке Неман остались "рожки да ножки". Сотни вражеских самолетов тучей носились в небе Западной Белоруссии, сбрасывая тысячи бомб, несших смерть всему, что было внизу.
Гибли на глазах солдаты, офицеры, мирные жители. И. Шумилова ранило в ногу. Сдюжил, оправился. Вместе с другими пошел в белорусские леса - создавать партизанский отряд. Мстить врагу.
Человеку всего 22 года. В этом возрасте еще гуляет в голое ветер, творятся глупости разные. Но только не в военное лихолетье:
Родина в опасности! Вот главное чувство людей, волею обстоятельств влившихся в партизанские отряды Белоруссии.
Русский Иван Шумилов стал начальником штаба одного (из многих) партизанских отрядов. Назначили за ум, хладнокровие, дружеское расположение к людям, умение толково объяснить.
Впереди всякого действия идти должна мысль! Значит, нужно предельно быть внимательным, наблюдательным и постоянно анализировать, как в шахматах, в которые И. Шумилов играл сильно. Командиру отряда, начальнику штаба доверили свои молодые жизни партизаны. Иван понимал это. И когда ночами, при свете лучины или керосиновой лампы, просматривал карту боевых действий отряда, планируя операцию, и когда записывал последние события в записную книжку. Делал это в тайной надежде, что если судьба сохранит ему жизнь, то он после победы, после войны, поведает людям о подвиге партизан его отряда, о спайке, общности славян, всех советских людей, благодаря чему и ковались победы над наглым, сильным врагом.
Наверное, именно в настороженности ночной тиши, в белорусских лесах и созревала дальняя, тайная цель - описать войну, которую он, его друзья, вели. За великую Родину, за отцов, матерей, братьев, сестер, что ждут где-то в огромных дальних пространствах Советского Союза.
Будущий писатель впитывал суровую прозу военного времени. Начальник штаба часто был обычным партизаном: ходил в разведку, прятался в домах белорусских днем, чтобы ночью нанести внезапный налет на врага.
Видел немцев рядом: в доме, сарае, поле. Переодетого в гражданскую одежду начальника штаба партизанского отряда фашисты принимали за: белорусского парня! Какой выдержкой надо было обладать в экстремальных случаях, а их было немало.
Многое из лично пережитого потом войдет в повесть И. Шумилова "В тылу врага".
Как бы не плоха, безрадостна была война, но она, кроме прочего, ускоренно формирует лучшие качества человека. Чтобы выжить, совершать дерзкие вылазки, нужны были смелость, осторожность, наблюдательность, единение с природой и главное - единение между собой.
В кругу партизан, похоже, пришло осознание того, на чем держится русский, советский дух. Общность, спайка, взаимовыручка. "Один за всех, все за одного". Дружба солдатская, партизанская. Когда все равны - перед жизнью, смертью. Когда нет эксплуатации одних другими. Когда командиры делают одно дело с подчиненными, а не укрываются в землянках и блиндажах. Если это есть, тогда возникает добавочная сила, которую ощущают все. Сила, делающего каждого намного крепче. Сила, защищающая и отряд, и каждого партизана. Общность, общинность - вот эта сила.
Такую силу Иван Шумилов ощущал постоянно, может быть, она и подвигнула его на написание дневника, заметок:
И потом, когда он станет писателем, он и в мирной жизни будет обнаруживать эту скрытую силу. Она будет незримо присутствовать в жаркой, яркой работе на сенокосе, на уборке урожая, на току и даже на обыкновенных гуляньях селян, когда под раскатистую гармонь лихо, энергично пляшет стар и мал: И писатель покажет эту спайку народную, эту русскую крепь.
Наверное, само небо подарило нашему народу эту силу. Силу единения. В решающие, узловые моменты наша страна спасалась этой силой:
Только в 1946 году Иван Шумилов вернулся на Родину. "Здравствуй, Ильинка!" - про себя он поприветствовал малую Родину, бедную, плохо обустроенную, отдавшую все силы фронту.
Кто-то из фронтовиков поступал в Литературный институт, но "его университеты" утверждены были в гуще деревенской жизни. И он жадно внимал рассказам, воспоминаниям земляков о всем том, чем и как жила алтайская деревня в годы войны.
Потом он напишет "Деревню Ивановку", наверное, самую сильную свою повесть. И главная ее героиня - Анисья Чупина навсегда войдет в сердца многих читателей. Но это случится много позже. Перед этой книгой пройдет и работа в школах Шелаболихинского района, и обретение любви, семьи, детей. И верным другом ему, ночами просиживающему за написанием рассказов и очерков, повестей, романа "Жажда", станет его жена, помощница Валя, Валентина Матвеевна Шумилова.
Вместе они будут ходить в школу, учить там детей, растить троих собственных детей, вместе будут учиться и заканчивать учительский институт.
Жизнь не только ставила его в самые трудные положения, из которых, порой, он выходил живым только чудом, но жизнь дарила и светлые полосы.
Он был счастлив в своей семье. Его уважали, любили здесь. Он пользовался большим авторитетом среди учеников, среди селян, среди читателей.
А все потому, что Иван Леонтьевич любил жизнь, людей. Принимал их такими, какими они есть. Мудро шел по жизни. И сама жизнь дарила ему ценное, нужное для писателя. Он естественно встраивался в сельскую жизнь, как ее выразитель, певец ее труда, ее светлых сторон.
Просматриваю его ранние книжки: "Рассказы" (1954 г.), "Как я воспитал Петьку", "Мать" (1959), "Трещину" (1960). Чувствую ту, далекую жизнь обыкновенного алтайского села. Наивную, но добрую, открытую. Незримо льется добро от студентки Нюры и ее жениха, тракториста Павла ("Весенний гул"). И причастность добрых наивных людей к некоей космической тайне можно почувствовать в заключительных аккордах рассказа: "Взявшись за руки, они (Нюра и Павел - А.С.) долго стояли молча, а во тьме необъятных полей, слившихся со звездным небом, волнами перекатывался весенний гул, и, казалось будто от этого мощного гула и мерцают звезды".
Жизнь определяет судьбу и путь человека. Если кто-то из писателей жил исключительно одним литературным творчеством, освобожденный от других дел и забот, то Иван Леонтьевич служил жизни и людям в двух-трех ипостасях. Его хватало на учителя русской литературы, на писателя, а потом, когда Шумиловы в 1960 году переехали в Павловск, то и - на журналиста районной газеты "Новая жизнь". Значит, энергия, сила, и "петушок" Ивана Шумилова, его знания питали послевоенную жизнь земляков с утроенной силой.
Правда, и получал за эту отдачу он от жизни, от людей много. Не составляло труда, по тем или иным наблюдениям, впечатлениям, написать десятки доброкачественных рассказов, очерков, статей. Подшивка "Новой жизни" хранит множество ярких материалов И. Шумилова, которые на общем газетном фоне явно выделяются, делают честь газете. И кто знает, где случилось больше от него отдачи - то ли от его книг, то ли от газетных, крупных, сочных материалов, затрагивающих животрепещущие вопросы, проблемы людей, сел Павловского района:
Иван Леонтьевич, возглавляя отдел писем райгазеты, погружаясь ежедневно в суету и круговерть дел газетных, считал главной своей обязанностью писательский труд. Днем не всегда удавалось поработать над "Стефкой", "Петушком", "Королевскими музыкантами", другими книгами, но уж ночью - он свободен!
Вспоминаю его рукописи. Сколько в них исправлений! Какая тщательная работа над мыслью, словом, фразой! Это он, кто с первого раза, представив ту или иную ситуацию, картину, мог выразить ее - точно, ясно, образно, художественно. Но - правил, переписывал. Часто просил это сделать свою жену.
Валентина Матвеевна в Павловской школе преподавала в начальных классах и часто рассказывала мужу интересные истории с ребятами в школе.
Иногда Иван Леонтьевич, сам педагог от Бога, обнаруживал в этих рассказах что-то особое ценное, "живинку" какую-нибудь. Записывал в книжечку, надеясь со временем вернуться к случаю, истории. И возвращался. И тогда создавались маленькие шедевры - с воспитательно-педагогическим уклоном:
В Павловск, к Шумиловым приезжали маститые алтайские писатели - Николай Дворцов, Георгий Егоров, Марк Юдалевич, наведывались поэты - Геннадий Панов, другие. Благодаря писателю И.Л. Шумилову, да еще набиравшему тогда, в шестидесятых-семидесятых годах, силу художнику Геннадию Борунову, наш старинный поселок на карте культуры Алтая не был темным пятном, обочиной.
А среди творческих работников районки Иван Леонтьевич пользовался таким авторитетом, что спустя два десятилетия после его ухода из жизни, отмечая юбилей писателя, его коллеги дружно, восторженно вспоминали своего старшего друга, наставника.
Для людей он делал все. Валентина Матвеевна, так утверждавшая, видела как и в Ильинке, и в Павловске к нему шли самые разные люди. За советом, помощью, просто излить душу. Это сама жизнь, которую он так неистово любил, приходила к нему. Вникая в ситуации, постигая корни и причины трагедий, проблем, помогая людям своим мудрым, взвешенным словом, он и брал от жизни, людей много. И что-то потом уходило в его живые, душевные, умные строки:
Беда к Шумиловым пришла в Павловске, хотя недомогание Иван Леонтьевич ощущал раньше, в Ильинке. Это эхо войны, холодных, сырых партизанских будней отозвалось туберкулезом, иногда болезнь скручивала его, отправляя домой, в больницу, в далекий санаторий - к Черному морю. Больное тело требовало лекарств, покоя. Но душа писателя, привыкшая к раздумьям, постоянной внутренней работе, продолжала интенсивно трудиться. В такие дни он много читал, перечитывал классиков. Обдумывал сюжеты будущих рассказов. Внимательно следил за литературным процессом в стране. Выделял творчество Василия Белова, Василия Шукшина, Валентина Распутина, Виктора Астафьева. Радовался успехам советских людей в труде, культуре.
Плодотворной оказалась его дружба со своим младшим братом Александром Леонтьевичем Шумиловым, фронтовиком, а потом руководителем ряда районов края.
По воспоминаниям младшего брата будет написан превосходный рассказ "Как мы захватывали плацдарм". Потрясающая точность деталей, правдивость, художественное совершенство дают возможность прочесть его на одном дыхании.
Роман "Жажда" И.Л. Шумилов начал писать тогда, когда гостил у брата, руководившего степным районом края. Подобные ситуации в хозяйствах Павловского района были (жажда карьеры, власти), но здесь, среди земляков, хорошо знавших писателя, сложнее было постичь тайны и пружины социального механизма, перемалывающего одних людей и возносящего к вершинам власти других: Возможно, "Жажда" не совсем удалась: Выскажу собственную мысль: засилие тогда в нашей литературе жесткой цензуры, идеологии не позволили, как того хотел писатель, обнажить и характеры, и фабулу романа:
К концу семидесятых годов болезнь завладела его телом основательно. Похоже, он осознавал скорым исход: Врачи, глядя на рентгеновские снимки, удивлялись: как, имея "это" можно не только существовать, жить, но и продолжать творить? А он продолжал писать! В районке печатались "Белка в колесе", другие рассказы. Он и в больницах творил.
Помню один из последних апрельских дней 1981 года. Тогда я встретился с моим тестем в палате Шелаболихинской туберкулезной больницы. Передо мной сидел пожилой человек, явно больной, но с живыми проницательными глазами, внимательно следящими: Писатель, прикованный к больничной палате, на каких-то листочках делал наброски к будущим рассказам!
Но ни рассказов, ни повестей больше он не написал: 17 мая 1981 года Ивана Леонтьевича Шумилова, русского писателя, воина, учителя, мудрого человека не стало.
Ясный майский день. Попрощаться с И.Л. Шумиловым пришло более тысячи человек. Из Барнаула приехали писатели Алтая. Все его помнят, ценят, все сочувствуют горю нашему, горю общему.
Признание: Писатель Шумилов признан был при жизни. Его книги издавались большими тиражами.
Их можно найти практически в каждой библиотеке Алтайского края. Творчество его разноплановое: для детей, юношества, взрослых, пожилых, для тех, кто любит книги о войне, о любви, о мирном труде...
Юдалевич. Поэзия Краткая биографическая справка
поэт, прозаик, драматург, публицист, член СП России (1956). Родился в 1918 в Боготоле Томской губернии В 9-летнем возрасте вместе с семьей переехал в Барнаул. Окончил здесь среднюю школу (1936), затем Омский пединститут, где до августа 1941 преподавал литературу. Участник Великой Отечественной войны.
Первые стихи появились в военнной газете. После демобилизации работал в газете "Алтайская правда", "Сталинская смена". Тогда же вышел 1-й сборник стихов "Друзьям" (1948). Известность принесли поэма "Алтайский горный инженер" (1952), пьеса "Ползунов" (1954). В 1957-63 избирался ответственным секретарем краевой писатательской организации, редактировал альманах "Алтай", вел семинары молодых литераторов.
Автор более 50 книг, которые издавались в Барнауле, Москве, Томске, Новосибирске. За историко-публицистический очерк "Барнаул" присуждена муниципальная премия (1996). На алтайском и барнаульском историческом материале написаны повести "Газетчики" (1961), "Голубая дама" (1981), "Пятый год" (1985), поэмы "Молчана", "Крутояры", пьеса "Так добывалась правда", сборник стихов"Золотая давность" (1998).
Выступает в жанре литературных мемуаров: "Однополчане" (1980), "Два сантиметра неба" (1996). Пишет книги для детей: "Андрейка на целине" (1964), "Костик-Хвостик" (1974), "Кто поймал Жар-птицу и другие легенды старого Барнаула" (1988). Автор многих публицистических статей. В 1996 опубликована сатирическая пьеса о современности "Страна моя, Метания", в 1998 -- роман о Колчаке "Адмиральский час". В 1993 основал и редактирует журнал "Барнаул", член редколлегии росийского журнала "День и ночь". Награжден двумя орденами и многими медалями. Почет. гражданин Барнаула и Алтайского края, засл. работник культуры РФ. Умер 9 июня 2014 г
Город мой, ты овеян легендами, не про них ли молва плыла, и народ языками медными полошили колокола.
Слух прошел: на Иркутской улице поселился колдун Иван. Постучит по стеклу, нахмурится - загудит за окном буран.
И мешалась быль с небылицами: будто был Иван тароват, долго гнался он за жар-птицею и поймал ее, говорят...
Месяц светит холодным пламенем, город спит, тишина кругом, из стены, из могилы каменной, выйдет женщина в голубом.
Тронет душу щемящей песнею, со слезою прочтет стихи, и сигналом в могилу тесную пропоют рассвет петухи.
...Через многие поколения к нам легендой доходит весть, весть, достойная поклонения, в ней суровая прелесть есть
Как возникали легенды
Наш край, наш родной город Барнаул овеяны легендами, то есть устными рассказами, отличающимися поэтическим вымыслом. Часто в легендах оживают те или иные стороны действительности, еще чаще то, чего не было в жизни, о чем люди могут только мечтать.
Фольклорными произведениями Алтай и Барнаул богаты неслучайно. Источник фольклора -- богатейшая, отличающаяся редким своеобразием история края. В далеком прошлом, более двух с половиной веков назад, Алтай был еще малозаселенным русскими краем. Само присоединение нашего края к России осуществилось лишь в 1708 году, тогда как Томск был основан в 1604, а Кузнецк -- в 1617 году. Алтай же все еще оставался джунгарской провинцией. Но в 1708 году Петр Великий издал указ: на реках Бии и Катуни
"построить острог со всякими крепостями".
Одновременно он приказал сбирать с инородцев ясашную казну, а также защищать русских "пашенных крестьян", которые все больше стали проникать на Алтай. Однако немирный джунгарский хунтайджи Цэван Рабдан ответил русскому царю по-своему. Он послал четыре тысячи всадников, которые сожгли восемь деревень в Кузнецком уезде, а на обратном пути разграбили и сожгли Бикатунский острог.
Через семь лет после этого сибирский губернатор М. П. Гагарин распорядился:
"...на Бии и Катуни сделать город... и посадить служилых и начальника доброго".
Так возник город Бийск. Появление и других крепостей изменило положение на Алтае.
Опасаясь русского влияния на телеутов, заселяющих алтайские степи, Цэван Рабдан приказал им отойти в горы. Хорошие земли пустыми не бывают. Приобье освободилось для заселения русскими.
Но на этом противостояние не закончилось. Даже в годы освоения Алтая Демидовыми сменивший Цэвана Рабдана хунтайджи Галдан Цэрэн сжег крепость при демидовском Чагырском руднике, засыпал шахту.
Естественно, что русские приняли ответные меры. Появилось много новых крепостей и даже крепостные линии. Но налеты джунгар, вероятно, на этом не закончились бы, если бы они не начали войну с Китаем. Эта кровавая война завершилась полным уничтожением джунгарского ханства...
Промышленное развитие Алтая началось с 1726 года, когда уральские заводчики Демидовы получили монопольное право на разработку руд на Алтае. Слухи и даже достоверные сведения о рудах на Алтае появились еще в конце XVII века. Акинфий Демидов направил в наш край своих людей, главным образом, рудознатцев. После пробной плавки началось строительство на р. Белой (приток Локтевки) Колывано-Воскресенского медеплавильного завода, в 1740-1744 гг. был построен самый крупный, барнаульский, плавильный завод. В Змеиногорске, или, как тогда говорили, в Змеиной горе, был создан рудник. На шахтах и заводах работали не только люди Демидова. Сюда согнали государственных крестьян из деревень Томского и Кузнецкого уездов. Демидову разрешили принимать на свои заводы и разного рода бежавших в Сибирь "пришлых людей". И крестьяне, и пришлые люди были на заводах на положении крепостных, или, как их называли, "вечно-отданных".
Демидовы добывали на Алтае не только медь, но серебро и золото. В драгоценных металлах нуждались царская казна и, конечно, роскошествующий царский двор. Начальником горных заводов на Урале и в Сибири считался В. Н. Татищев, историк и крупный государственный деятель. Он предложил взять алтайские предприятия в казну. Но с Акинфием Никитичем Демидовым было не так-то легко бороться. Он сумел дать солидную взятку фавориту императрицы Анны Иоанновны Бирону, и это предложение не было осуществлено.
Однако когда на престол взошла дочь Петра Великого Елизавета Петровна, она поступила с решительностью, свойственной ее отцу. 1 мая 1747 года алтайские предприятия перешли в собственность императрицы под ведение Кабинета Ее Императорского Величества. Правление Демидова на Алтае, длившееся более двадцати лет, закончилось. Интересно, что сам Акинфий Никитич так и не удосужился побывать на алтайской земле. В Барнауле уже в 1967 году побывал Алим Демидов, из тех потомков семьи Демидовых, которые перешли в придворную знать. Он ехал охотиться на горных ланей и решил посмотреть бывшую вотчину своих предков. В краевом музее в книге особо почетных посетителей он расписался: "Алим Демидов, князь Сан-Донато".
Взяв в свои руки металлургическое производство на Алтае, царский Кабинет особое внимание уделил производству серебра и золота. Одно время алтайская горнорудная промышленность диктовала цены на серебро всему миру. Алтайское серебро позволило перейти к серебру как всеобщему эквиваленту денежного обращения.
Работные люди и мастеровые служили на царских заводах так же, как у Демидова, пожизненно. Их количество пополнялось из рекрутов, набираемых для армии, из крестьян и прочего работного люда Сибири. Работа на заводах и рудниках была необычайно тяжелой. Случалось, что работные люди, стремясь "переменить участь", признавались в совершенных кем-то, но не ими, преступлениях, чтобы попасть на каторгу. Каторга не всегда была пожизненной. На заводах и рудниках находились постоянно действующие комиссии военного суда. Шпицрутены и розги часто ходили по спинам работных людей за различные, порой мнимые, проступки.
Поэтому очень частым явлением были побеги с заводов и шахт. За них наказывали особенно строго, порой забивали до смерти.
После 1861 года, года освобождения крепостных крестьян, царские предприятия на Алтае перестали давать прибыль и становились все убыточнее. Чиновничья администрация могла справляться с делом, пока труд работающих ничего не стоил, а когда пришлось платить, пусть и небольшое жалованье, они не могли добиться рентабельности предприятий. Слишком велики были накладные расходы, плюс к тому воровство, взяточничество, угнездившиеся в наших местах с давних пор. Один за другим заводы закрывались. Их место заняли частная промышленность и торговля. Феодализм сменился капитализмом.
Барнаул, как и весь Алтай, в те годы славился кожевенным, овчинно-шубным и пимокатным производством, помимо того, в Барнауле появилось немало ремесленников, в частности, кузнецов, маляров, портных. Один за другим открывались заводы: содовый, по выделке дроби, первый в крае винокуренный завод. Большие обороты имело лесопильное производство. Развивалось мыловаренное производство.
Но в целом промышленность на Алтае не получила особенно широкого развития. В Томской губернии Барнаул занимал по промышленности третье место после Томска и Новониколаевска.
Интенсивнее развивалась торговля. Торговый капитал намного превосходил промышленный. После крестьянской реформы огромный людской поток из европейской России устремился на плодородные алтайские земли. Сельское хозяйство нашего края стало товарным. Алтайский хлеб, алтайское масло пользовались широкой известностью на российском и даже мировом рынках. Хлеб отличался высоким качеством и был настолько дешев, что с проведением железной дороги, так называемой Транссибирской магистрали, был установлен челябинский переломный тариф. Его установили в интересах земледельцев европейской России. Их хлеб не мог конкурировать с сибирским. И перевозки сибирского хлеба дальше Челябинска облагались высокой пошлиной. Как только сибирский хлеб пересекал Челябинск, перевозка каждой тонны стоила на 1 рубль 30 копеек дороже. Так продолжалось до 1913 года.
Железная дорога открыла возможность для широкой торговли маслом. Переломным в маслоделии Сибири стал 1894 год. Именно в этом году в Сибири появились изобретенные пять лет назад сепараторы, а вслед за ними -- и маслозаводы. Интересно отметить, что крестьяне не сразу приняли сепараторную обработку молока. На первых порах к сепараторам относились с недоверием, считая их даже бесовским наваждением. Суеверие поддерживалось перекупщиками топленого масла. Ходили слухи, что нельзя подвергать молоко "пытке в машинах", так как это отзовется на скоте. Возникали и молочные бунты: крестьяне ломали сепараторы, громили маслозаводы.
В то же время маслоделием заинтересовались столичные купцы и иностранные фирмы. Сибирское масло, и в особенности алтайское, шло в Петербург, Москву, Ригу. В Барнауле обосновались датские фирмы -- Эсмана, Рандрута, Петерсена, Юргенсена. Даже Дания -- молочная ферма Европы -- интересовалась нашим маслом, порой покупая его для улучшения своего, а иногда и выдавая за датское.
С этими и другими событиями истории связаны алтайские и барнаульские легенды. Первая из них относится еще к демидовским временам. Известно, что Демидов, как многие "птенцы гнезда Петрова", способствуя развитию своей родины, не забывал и о себе. Он был изворотлив, не боялся и самых дерзких авантюр. Добывая на Алтае серебро и золото, он чеканил на Урале, в Невьянске, свою монету, не отличимую от царской. С этим связана любопытная легенда, впрочем, вероятно, основанная на действительности. Однажды Акинфий Никитич играл с императрицей Анной Иоанновной в карты. Известно, что у царских величеств не выигрывают. Им гораздо выгоднее проиграть. И Демидов, следуя этому правилу, подвигал императрице все новые и новые стопки проигранных монет.
Резкая по характеру Анна Иоанновна, глядя прямо в глаза своему партнеру, спросила:
-- Ты мне чьи деньги проигрываешь, Никитич, свои или мои?
Последовала краткая пауза, и находчивый, дерзкий на язык Демидов довольно спокойно отозвался:
-- И сам-то я ваш, ваше величество, и деньги-то мои -- ваши. Так что не пойму, об чём разговор.
Род наш, скажем, старинный, уж коли не древний, всех Сироткиных нас, почитай, что деревня. Мы на барина гнули широкую спину, сами золото мыли, а ели мякину.
Мы в суровом молчанье копили обиды. Сам хозяин заводов Акинфий Демидов был несметно богат, но все мало, все мало, все ему миллионов недоставало.
И решил он по чьему-то злому совету мастерскую открыть, чтоб чеканить монету. Серебро он привозит с заводов Алтая и чеканит ее, стыд и страх забывая.
И толстеет мошна, и бегут себе годы, все богаче заводчик, все больше заводы. Только слух о монете дошел до столицы и проник во дворец, аж до самой царицы.
Раз Демидов играл с государыней в карты, и сказала царица:
- Акинфий, хоть стар ты, нам, однако, известно - первейший есть плут. Чьи нам деньги сегодня проигрывал тут? Говорят, у себя за Уральским хребтом ты не хуже, чем мы, основался царем.
Сам расправу чинишь, сам чеканишь монету и нужды тебе в нас никакой уже нету. Ой, гляди, свет-Акинфий, узнаешь тюрьму. - Что-то я, государыня, вас не пойму.
И с монетой своей, и с заводом, я ваш, и не знаю, зачем поднимать ералаш, и не знаю, к чему заводить разговор, ежли, значит, не пойман - то, стало, не вор.
Так ответил царице Демидов-старик, был он дерзкий старик, острый был на язык. После этой беседы, как раз через год, на заводы царица ревизию шлет.
Приезжает комиссия с царским Указом; но Демидов спокоен, он кончит все разом. Усом не шевельнет, не моргнет даже глазом.
Чтоб избавиться вмиг от тяжелой обузы, стоит только открыть все секретные шлюзы. Забушует вода на проклятом том месте и не будет монетной с работными вместе.
...Вот, пожалуй, и все, вот и весь разговор. Ежли, значит, не пойман - то, стало, не вор. Только ранней холодной уральской весной труп прибьет к берегам говорливой волной.
Но его убирают с крутых берегов и поспешно хоронят средь талых снегов. А оставшихся вдов и бездомных сирот подаянием кормит суровый народ.
И Сироткины их повсеместно зовёт, от Сироткиных этих наш корень идёт.
Ещё об м. Юдалевиче
http://proza.ru/2020/05/01/265
Юровский. Память Краткая биобиографическая справка
Игорь Федорович Юровский (1932--1997) Член СП России, прозаик, драматург, переводчик.
Родился в Семипалатинске в 1932 году. Детские годы будущего писателя были нелегкими и наполненное событиями, которые яркими эпизодами после вошли в его первую книгу Монолог для брата. В рассказах, составивших этот прозаический сборник, удивительно узнаваемы характеры людей, живших с ним рядом в небольшом селе Шемонаихе, куда его и младшего брата увезла мать, боявшаяся за свою и их судьбы: близкое родство с ныне известным сибирским писателем-эмигрантом Георгием Гребенщиковым тогда было опасным.
После вся семья собирается вновь, возвращается даже отец писателя, который дважды был очень тяжело ранен на войне, но выжил и дошел до Берлина. О нем после Игорь Юровский расскажет в повести Солдат.
Закончена десятилетка, педагогический институт, Дальше -- работа в сельской школе, три года армии, где за отличную службу маршал Советского Союза А. И. Еременко вручил Игорю Юровскому именные часы.
В последующие годы писатель работал в областных газетах Казахстана, долгое время заведовал редакцией литературно-драматического вещания республиканского радио, где часто звучали и его произведения. Затем была редакция художественной литературы республиканского молодежного издательства, позже, в Барнауле, - Алтайское книжное издательство.
И. Ф. Юровский - автор сборников рассказов, повестей, многих переводных книг.
Умер в 1997 году.
Память
Старик сидел за столом и доедал запашистые щи. Старуха стояла в проеме двери, за которой была кладовка. Раньше они спали в ней сами, а уж года два как переместились в светелку - самую большую и дальнюю комнату. Еще их, комнат этих, было три.
- Никак к нам, - светлые глаза на широком старухином лице прищурились.
- К нам, так и завернут, не протопают, - облизнул ложку старик и тоже уставился в окно. - Ишо придут, - смахивая в ладонь крошки со стола успокоил он после. - Ты б все-таки нацепила эту финтифлюшку, а то как-то голо.
- Та ладно. Ежели седня не сторгуемся, так и надену.
Они говорили о зеленом, уже выцветшем абажуре, который старуха сняла и уложила в сундук, где лежали и занавески с окон, и тяжелые с бахрамой дверные шторы, и скатерти, и все ее вышитые салфетки.
Неделю назад они так сильно засобирались на свою Брянщину, что в один вечер уложили нехитрые пожитки. Оставалась кое-какая мебель, так ее они решили продать, плохонькую совсем - оставить.
- Кончил свое застолье? - отлипла старуха от косяка и взялась мыть миски. - Ох и долго ты ешь, отец. Я б уже двадцать раз проглотила.
- Так ты свое и проглотила, а чо толку-то? Спихала все враз и вкусу не почуяла.
- А ить и Петька в меня был. Тожить только за ушами пищало.
Старуха совсем недавно стала говорить это дикое слово - был. И то старик приказал. Травила она ему душу своими разговорами да все так: "Петька рубаху, глянь, как порвал, надоть зашить к теплу", или: "Петькин трактор нонче видела. Бок-от красить придется. Помнишь, ободрала ему эта охальшина?"
Старик сам свыкался туго, да надо же. Два года, как похоронили Петьку. Что уж теперь?
К нему они сюда, со своей Брянщины, из старого, уже в ту пору разросшегося села приехали. Петька махнул за девкой, что была у них там в школе учительницей один год, а она тут, у своих родителей, огляделась и чего-то за Петьку не пошла. Он и дом взялся строить неподалеку, так она из соседей в город переехала. Замуж вышла за парня, с которым еще в школе училась, и уехала.
А Петька остался, обозлился здорово, все не знал, чем отомстить, а после решил так жениться, такую свадьбу отгрохать, чтоб до нее в город молва докатилась.
На примете у Петьки никого не было, но взять хотелось добрую девку из видной семьи. А потому и самому надо было прилично выглядеть. И стал он пристраивать к двум, уже обжитым комнатам, другую половину. Ладно подстроил, из новых бревен, которые в те годы еще можно было поднатужась, достать.
Об этих-то бревнах и твердил старик, помогая старухе собирать вещи. Мол, на них и ставку надо делать и меньше, чем за семь тысяч отдавать нельзя. Где им насобирать еще денег, чтобы у себя там, на Брянщине, купить? Вот свояченица что пишет? Избы подорожали.
- Дак, сберегли кое-что? Выложим за избу, а жить на что?
- Оно ведь и правда, - соглашалась старуха, - дешевле нонче не будет. Людей наплодилось. всех не прокормишь вдосталь.
- Опять Петька обидится, - добавлял старик самое веское. - Ежели мы задарма-то...
- А Скоковы за сколь? За девять ли, чо ли, продали? - чтоб только не молчать, начинала старуха. Она знала, за "сколь", но сегодня о другом разговор просто не шел.
- То Скоковы! У них не дом - дворец. Они его для того и строили, чтобы деньгу взять. У их ведь сам-то работал где? А-а-а! Мы тоже хорошо возьмем, семь возьмем, а на меньшее и не сбивай, - вдруг закуражился старик и зыркнул на старуху. - Все одно не послушаю.
- Меньше не возьмем, - быстро соглашалась та.
Когда совсем рассвело, в калитку толкнулась какая-то женщина. Она помахала рукой, просясь войти и давая знак, что не может открыть дверцу. Старуха выскочила встречать.
- Это у вас дом продается? - обивая прилипшую к сапогам грязь, вежливо спросила женщина.
- У нас, милая, проходь.
- Да чем-то надо обтереть сапоги, а то наслежу.
- Ниче-ниче, мы уже собрались, так и пол нонче не моем. Проходь, - опять пригласила старуха женщину, распахивая обитые клеенкой первые двери.
Женщина так и не прошла. Остановилась у дверей, оглядела внимательно две видные ей комнаты, спросила из чего сделан дом и только после поинтересовалась:
- А за сколько?
- Чо за сколько? - переспросил старик.
- Дом-то за какую цену продаете?
- Так семь нам надо. Семь, милая, - поторопилась старуха, и старик зыркнул на нее от печи, у которой сел греть спину.
- О-о-о! - протянула женщина и стала извиняться, что зря потревожила. - Это дорого!
- Ну уж и дорого! - обиделся старик и быстро поднялся с табуретки. - Вон тот видишь? - потянул он женщину к окну за рукав. - Тот за девять продали. А чем он лучше? Литой он. Знаешь, какой литой? В ем воздух тяжелый. Они все время, покуда жили, ведра с водой по комнатам расставляли, чтоб, значит, лучше воздух был. А у нас из чего? У нас из бревен. Хошь ковырнем угол пойдем?
- Да что вы! - отказалась женщина. - Зачем?
- А у нас еще сад видела? Не видела. А все - дорого! - вдруг распетушился старик. - С саду-то нашего можно столько приработку брать, ежели, конечно, с руками да умом. Вот я тетрадку тебе сейчас покажу, так ты все увидишь, что к чему.
- Сад нам не нужен, - взялась объяснять женщина, но старик уже листал тетрадку, послюнявив коричневый палец.
- Вот глянь. Как мы, значит, сюда переехали, Петька эту тетрадку завел. "Будем, говорит, родители, счет вести, чтоб не просчитаться". И ведь не просчитались. Тот год взяли с сада пять сотен, потом опять - пять. Опосля клубнику да вишню добавили - пошло лучше. Гляди-ка: вот первая ягода сколь стоит - по рубчику да по полтора. Не опоздать бы. Ну уж опосля - как повезет. Но кормиться можно хорошо. - Потом старик решил выяснить, отчего это женщине сад не нужен.
- Я не себе. У нас в городе есть квартира, а домик нужен маме. Она свой там продаст, а тут, поблизости, мы ей и подсматриваем.
- Одной-то много будет, - подала голос старуха. - Измается.
- Много, я сразу увидела. И сад разве что для красоты. Ей работать в нем нельзя.
- Чой-то? - участливо спросила старуха.
- Ревматизм. Ну, проще - кости болят, - пояснила женщина и спиной подалась к двери.
- Так чо ж не лечит? - встрепенулась старуха. - У меня случалось такое. Ломит и ломит, спасу нет. А еще корова тогда была. Она ведро молока давала, на ем я и решила руки. Так что мне посоветовали? Весной, как крапива подымится, самым жалом хлестаться.
- Больно, - покачала головой женщина.
- Ну и что? Вылечит ведь. Руки-то главное в нас.
Женщина кивнула.
- А мы на Брянщину собираемся, - сказала старуха и посмотрела на старика, призывая того к разговору. - Там, поди, так же распустило. Скоро пахать будут.
- Далеко, - видя, что сейчас ее не отпустят, улыбнулась женщина и посмотрела - сильно ли она наследила на половике.
- Села б, - попросила старуха.
Женщина еще раз глянула на сапоги и отказалась.
- Далеко, - протянула старуха разговор. - Да родились там, всю жизнь провели, а сюды - за сыном приехали. А он возьми да помри. Никого тут у нас окроме ево не было. Ничо нас тут не держит. Одна Семениха, рази что. Так и она будет свой продавать. Вот как-то грозилась.
- А она за сколько? - торопливо спросила женщина.
- Она дешевше. Ей семь не надо. Она поедет к сыну в Иркутск. Там все у них есть: и дом, и сарай, и баня. Чо ей?
- Ну а все же?
- Говорила - за три. Да ить она еще не вешала листки эти. Ты наш-то где видела?
- У магазина.
- Ну да. Еще мы по всей главной улице на столбах прилепили. Не видала?
- На столбах - нет.
- Вчера только вешали. К вечеру. Счас бы отбою уже не было, - сказала старуха.
Женщина улыбнулась:
- Наверное.
Помолчали.
- А к ней как пройти?
- К Семенихе-то? Провожу, счас провожу. У нее как раз и огород маленький, рук не надо... И дом поменьше. Только если она откажет - не серчай.
- Не буду, - пообещала женщина.
Они ушли, а старик так и не поднялся от печи. Что-то с утра начинало вступать в спину. А тут у тепла отошло. Он все еще не убрал тетрадку, она лежала у него на коленях, помятая, с замусоленными краями...
- Эх, Петька, Петька, - на всю комнату вздохнул старик, покачал головой. - Хотел жить как? Всех лучше. Вон теперь и сад, и погреб... А кому? Рук-то давно у нас с матерью нет. Баба-то потому и дом не взяла, что ее матери не под силу... А та, видать, помоложе нас. Оно, конечно, доброй семье тут есть что делать. Да...
Пришла старуха, встала в проеме, отдышалась.
- Ну?
- Чо ну? Взъерошилась Семениха. Говорит - счас не продам, осенью продам. Зачем, говорит, ты надумала людей водить? Свое, говорит, продавай, нечо гонять покупателев.
- А ить я подумал это же!
- Чо подумал?
- Что зря ты ее повела. Глядишь, наш бы взяла. Семениха ишшо может подождать, а нам надо скоро.
- Да приглянулась она мне. Стоит, сесть не хочет - наслежу, говорит.
- Ну и чо?
- Ну и ничо.
- А ты не горюй. Пойдет покупатель, пойдет. Как-то надо похитрее нам, а?
- Как?
- Да я бы знал - сказал.
- Ну и придумай.
- Ага.
- Ты вот забыл, что у нас колонка во дворе. И сад поливной.
- Забыл.
- И про погреб не сказал.
- Ага.
- Ну так не мешай, чо ли, мне говорить. А то я только зачну слово, а ты уже в рот глядишь. Путаешь.
- Да говори, - согласился старик.
После к ним, где-то через час, заскочил парень, спросил, сколько стоит и, присвистнув, отмахнулся:
- Нет, моим не под силу.
- Ты слушай! - начал свое старик, но парень приподнял шапку и убежал.
Погрустнели. Когда время подошло к обеду, старик сказал:
- А ему и не надо было. Он так это.
- Конечно, - согласилась старуха, - зеленый, что понимает. Поди, студент. Отколь у него деньга водится? А все туды - дом покупать!
- А не себе вроде?
- Ну и чо?
Снова замолчали.
Покупатели пошли после шести. Уже солнце не так ярко светило, однако не спускалось еще. И день - и вроде попритух немного. Автобус, которому из города до совхоза езды пятнадцать минут, бегал исправно и вот привез новых покупателей.
Одни, спросив цену, прощались, другие входили в сад, но тоже скоро уходили. А потом явились два мужика. Один здоровый - чуть лоб не расшиб о косяк, хоть Петька по себе дверь рубил и был тоже справный. Другой, наоборот, - маленький, вертлявый. Он старухе сразу не приглянулся, но она отчего-то именно с него глаз не спускала.
- Что просите? - сразу начал большой мужик, направляясь по комнатам.
Старик, глянув на старуху, которая вся так и вытянулась, завел издалека:
- Оно, если хозяин хороший попадет, с одного сада можно сотен девять брать.
- Да ну! - удивился большой мужик, и старуха не поняла, как это он сказал свое "Да ну?"
- А ты чо думаешь? Смотри в окно: десять яблонь, шесть вишен, клубника, слива...
- Слив сколько?
- Три.
- На черта?
- Что?
- Слива. Ее не уходишь, червяк ест. И спеет, когда у всех уже полно. Разом.
- Дак, варенье...
- Кто его тут ест?
- Ну вырубить, другое посадить.
- Вырубить, посадить. Ясно. А мне надо уже готовый сад. Так, сколько просишь?
- Я не прошу. Я так и возьму.
- Ну?
- Семь.
- Да ты что, дед? За семь я возьму знаешь какой! С батареями, с водой тебе прямо в комнаты и с туалетом.
- А у нас есть, - отозвалась старуха, не решаясь оставить вертлявого мужика одного. И брать нечего, да кто его знает?
- Обморозишься бегать, - ответил большой мужик. - Да и что-то покосился он у вас.
- Новый. Петька менял.
- Не сильно новый, - не согласился мужик и постучал по стене дома. - Саман?
- Какой саман? Бревна, во какие! - старик раздвинул пальцы рук, пытаясь точно показать, какой величины бревна.
- Знаю я эти бревна. По одному - в углу. Для близира.
- Это как же по одному? - возмутился старик. - А ну идем!
Они ушли, потом заскребли в угол дома, и старуха ахнула:
- Никак ковыряют!
- А почему - нет? - услужливо улыбнулся юркий мужик и ловко крутнулся на табуретке к окну. - Кота в мешке брать?
- Чего?
- Кота!
Старуха от обиды не поняла его и поджала губы.
- Если все так будут скрести, как мы его продадим? - глядя мимо сидящего, спросила она.
- Да за семь - уж точно не продадите. Он никогда столько не стоил.
- А сколь?
- Ну, четыре от силы.
- Четыре нам не хватит.
- А куда вам? Жить-то осталось всего ничего.
- А надо - и все, - отмахнулась старуха, решив, что это совсем не покупатель, а так - вместе с тем пришел.
Отряхивая руки, вошли старик и большой мужик. На этот раз он ударился о косяк двери и ругнулся.
- Так и после биться будешь, - засмеялся юркий.
- Не будет, привыкнет.
- Не соврал - из бревен, - остановился большой мужик возле юркого и вопросительно глянул ему в глаза.
- Это еще ничего не значит. Может, грибок в погребе, или бревна гнилые, или вода сюда не доходит.
- Вода доходит, - вспомнил старик то, что велела сказать старуха. - У тех. что сверху, и правда, не доходит до садов. А через нас все поливается.
- Да ты сейчас наговоришь, - большой мужик опять глянул на юркого. - А?
Тот скосил глаза на дверь и большой мужик понял:
- Мы, дед, сад поглядим. Сами, одни.
Они ходили по саду, спускались в погреб, попробовали раскачать туалет, а потом юркий ловко взобрался по лестнице на крышу дома и прошуршал над головами стариков.
- Не возьмут эти, - сказал старик, уже не решаясь отчего-то посмотреть старухе в глаза. - Удавятся, а не возьмут.
- За меньше бы взяли.
- За меньше - куда нам?
- Нельзя, - согласилась старуха.
Мужики еще раз протопали в комнаты, похлопали стены, попробовали подоконники и взялись рядиться:
- Три.
- Сказал же, - пытаясь взять их тон, обрезал старик, - семь!
- Да ведь сляпано все, как попало.
- Это ты не трожь, это ты не смей! Петька у нас, знаешь - мастер, он что сделает - не огадишь!
- Ну четыре, - повысил цену большой мужик.
- И пять не возьму, и шесть. Сказал - семь!
Мужики странно посмотрели на старика, переглянулись.
- Да ведь семь и дурак не даст!
- Даст.
Они еще посовещались в дальней комнате, и юркий позвал старика. Старуха забеспокоилась. Заглянула. Юркий зубами открывал откуда-то взявшуюся бутылку водки, старик пошел к буфету.
- Оно б не надо, отец, - шепнула старуха, но тот отмахнулся. Там они и присели. Старик отпил из своего стакана - он ее давно уже не пробовал, а мужики опорожнили посуду быстро.
- Ну так как?
- Что как? Семь.
- Четыре.
- Семь.
- Ну вот что. За четыре нам отдашь. Мы после еще раз придем. Нам тут понравилось. А больше - никому!
- Четыре мне на что? Я ж не куплю там-то за четыре. Мне семь надо.
- Ох и смешной ты, дед. Надо! Мало ли что тебе надо? А если - не стоит?
- Семь, - стоял старик на своем и возил стакан по кругу. - А за четыре, так лучше я утренней бабе отдам. Она хотела своей матери взять.
- Другим не отдашь! - приказал большой мужик.
Они еще посидели, подумали, потребовали у старухи закуски, и она, поджав губы, подала по тарелке щей - чего уж, вылакали вон сколько, развезет сразу.
Потом ушли, еще разок попинав носками сапог освободившееся бревно в углу и, сказав, что оно трухлявое, ну да ладно, мол, они заменят. И в доме опять наступила тишина.
Уставшие старики, не сговариваясь, разошлись по комнатам, да так бы и на ночь остались там, если б не Семениха, которую, конечно, разбирало любопытство: сговорились соседи или нет.
Она вошла, как всегда, одним боком, немного прихрамывая и охая. Села у стола, посидела и, видя, что никто ее не встречает, крикнула:
- Подушили вас, что ль?
Старуха поднялась, вышла. Она знала, что Семениха вечером явится, ждала ее. Ей не терпелось все пережевать за чаем, потому как всухомятку сегодняшние приходы не глотались.
- И говорит - трухлявый дом! - всплеснула руками Семениха.
- Ага.
- Типун ему на язык! Свиристел. Ему б видеть, как Петька ставил его. Вас-то еще не было, а я все со двора глядела. Думала - долго жить собирается парень, крепость строит. Оно и есть - крепость. Зря, видно, все замазали?
- Ты чо? Ты думаешь, кому надо и взаправду не разглядит? Как бы ни так! Все ж подешевле хотят взять.
- Правда?
- Вот те на! Не поняла, что ли?
- Думала - не видют.
- Не видют, - передразнила Семениха и потребовала: - Чай давай. Горло пересохло. Надысь огурцов достала - крепкие еще. У тебя-то много?
- Много.
- А куды денешь - уезжать будешь?
- Тебе отдам.
- На что мне? Свои некуда девать.
- Оставлю в погребе.
- Так уж?
- Ну, а куды?
Помолчали. Потянули чай из стаканов - свои любимые чашки с голубыми цветочками старуха уже устроила в сундуке, переложив юбками.
- Не жалко?
- Так - надо.
- Чего надо? Жить везде можно, а умирать возьметесь - какая разница?
- Дак там ишшо родня есть, а тут кто?
- Петька-то как?
- Чо как?
- Петьку-то, говорю, с собой не заберете?
- Уж думала-думала. Если б не держал он нас, мы бы ишо два года назад уехали. Держал...
- А теперь?
- Теперь отпустил. Я ходила к нему на днях, все ему обсказала. Старые, говорю, мы уже, нас и прибрать тут некому.
- Так уж и некому!
- Ну, соседи - это ишшо не все. Ты-то к сыну вот лыжи навостряешь.
- А кто еще знает меня, может, и не уеду.
- Дак ты что? Сама, почитай, нас с толку сбила, а теперь взадпятки? Я как подумала? Петьки нет, Семениха уедет, с кем мне тут быть?
- Да что уж так Семениха тебе далась? - довольно переспросила та, зная, что прикипели они за эти годы друг к дружке прочно, что и правда, не взялись бы сниматься с места старик со старухой, не объяви она, что едет к сыну. Тот ее звал, но ненадежно там будет Семенихе житься, уж точно. И хочется туда, и свой угол - это свой угол. Старым так лучше.
- А не уеду, что тогда?
- Теперь уж и не знаю, - задумалась старуха и кивнула в комнату, где спал старик. - Его ведь не повернешь. - Помолчала. - Рази, что все семь не дадут? У нас лишних нет новый дом покупать.
- Семь-то? Семь не дадут! Вы что?
- А сколь?
- Красная цена - три, ну четыре.
- За четыре и думать нечего там у нас купить. Село большое, кто попало не живет.
- Так к родне поезжайте. Отдайте им все деньги и живите, хватит на вас.
- Не привыкли, чо уж ты, приживалки мы, чо ли? - обиделась старуха.
- Тогда хвост прижмите да тут оставайтесь, не рыпайтесь больше.
- Ты почто это такая, а? Сама завела все, теперь выходит - против?
- А как же? Против.
- Не знаю, - покачала старуха головой. - Прямо не знаю.
- А чо знать? Заломили деньги - никто не даст. На что надеялись? Кто-то вам выложит почти половину лишних? Шире карман!
Старик вовсе не спал. Побаливала голова - что-то быстро ударила водка и быстро ушла. Старик думал, что, и правда, хорошо бы в своем селе оказаться. Закрыть глаза, опосля открыть - и там. Да еще б в этом вот доме. Память от Петьки, одна-единственная - дом. Ребятишек не успел настряпать, все тянул да тянул жениться. Дотянул.
Еще думал, что умирать, и правда, какая разница - где. Что на Брянщине, что тут. На Брянщине хотелось пожить. Ну, хоть сколько осталось им. Так хотелось, что иногда криком кричи. Вот и старуху его тоска за горло взяла. Только она, глупая, как все бабы: засуетилась, обрадовалась. А как и в самом деле?
Вспомнились все, кто заходил сегодня. Разные такие. Были и веселые, и ушлые. А вот эти мужики, хоть и делали вид, что умники, а ничего же понять не смогли. Чего это он, старик, заломил деньгу такую? Эх-эх. Кабы от жадности - все б проще было. Есть у них со старухой чем добавить. Она, правда, счета не вела, все он с Петькой. Да говорить ей о том не стоит. Пусть думает, что судьба их на Брянщину не пускает. Так легче. И ведь сама Петькин дом не бросит никогда, но понять этого еще не может. Баба.
Потом пожалел угол, который расковырял. Ковырял, запалясь от обиды, и чтоб старуха ничего не заподозрила. Пусть пока постоит. Залепить недолго. Завтра ведь снова придут люди. Все одно - показывать.
Спать сегодняшние впечатления старику не давали. Он плохо слышал, что там плетут старухи, и потому перестал прислушиваться. И тут ему вдруг пришла мысль, что завтра или послезавтра найдется кто-нибудь, кто даст эти семь тысяч. Сердце у старика вздрогнуло и похолодело. Он перевернулся на бок, прижался к стенке. Через минуту-другую успокоился.
Да нет же, не найдется. За семь, и правда, мужики говорят, можно и с водой и с уборной домашней купить. Они цену знают. Да и он сам - что, дурак? Что почем забыл?
Решил думать о соседях. Они тут тоже разные: есть с душой, есть с потемками. Однако помочь всегда придут. Петьку вон хоронили - все сделали. Семениха-то хромая-хромая, а заместо главного распорядителя была. Подумать, что она тут без них останется, так даже старику не по себе, не то что старухе.
Вот и через забор живут хорошие люди. И напротив. Все их ребятишки к нему бегают: "Деда, а деда, сострой кубики". Он строит, а что? Дети - все дети. Интересно, какие бы были они у Петьки? Белесые? Это если в него. А какая у Петьки могла быть жена, старик и не знал.
К осени, когда стал свертываться на деревьях желтый лист, старуха опять собрала вещи в сундук, словно трогаться с места надо было завтра же. Старик повесил объявление.
Приходили новые покупатели, старик водил их к углу, который так и не замазали и в котором видно было добротное, во много колец бревно. Ногами, как тем мужикам, пробовать бревно старик никому больше не разрешал - есть на то руки. Иным показывал тетрадку, в которую за лето больше чем сотню и не записал. Куда им? Что есть - прожить бы! Торговался, вредничал другой раз, если кто пытался дом хаить, водил по саду и просил все те же семь тысяч, которые ему, конечно же, так никто и не давал.
О юровском
Яненко. Стихи
Краткая биосправка о яненко
поэт. Родился в Барнауле. Окончил факультет журналистики Иркутского государственного университета. Работал корреспондентом районой газеты, матросом рыболовного флота, помощником бурового мастера на Севере, зам. директора оленеводческого совхоза, промысловиком в тайге, уполномоченным Бюро пропаганды художественной литературы Алтайского отделения СП. Стихи публиковались в краевой периодике и коллективных сборниках. Лауреат премии МВД СССР. Автор 4 поэтичиских книг, изданных в Алтайском книжном издательстве: "Сентябрь" (1977), "Завтрашняя память" (1983), "Перед самыми морозами" (1987), "Я -- файтер" (1989). Пятая, посмертная, книга "Чувство вины и любви" издана в серии "Август" (1993). Похоронен на Черницком кладбище. На доме N 10 по ул. Г. Титова в память о поэте установлена мемориальная доска (1999).
* * *
А все-таки жизнь эта, брат мой,
наверно, недаром дана.
Я самой суровою дратвой
пришит к ней до смертного дня.
Ты слышишь, опять выкликает
она на рассвете меня.
Какая была -- никакая,
а вся до крупицы моя!
Покуда горит, не сгорая,
нам, право, не стоит пенять.
А кончится... И умирая,
я буду ее вспоминать!
Воспоминание о ГТ-Т*
Нам, видать, никогда не добраться
до жилья, до тепла, до людей.
Будь ты проклята, чертова трасса,
с заполярной надбавкой своей.
Кто назвал тебя трассой, не знаю.
Ни следа на снегу не видать.
Надоело. Устал. Засыпаю.
Но уснешь -- и долгов не отдать.
Одурел от машинного грома.
На толчках про себя матерюсь.
И мечтаю: доеду до дома,
доживу - уж тогда отосплюсь!
То ли было совсем не со мною.
Сам поверить уже не могу.
Вдалеке. Налегке. Под луною.
Поиграю в снежки на снежку.
Только тот никогда не растает,
как не тают седины мои.
А дорога... ее заметает.
И уже не сыскать колеи.
В чем себе мне сегодня признаться?!
Снова лампу до света палю.
И лежать бы теперь. Отсыпаться.
И курю. И молчу. И не сплю.
________________________________________
* ГТ-Т - гусеничный тягач тяжелый.
День Победы
Нынче Девятое Мая --
мирные времена.
Только зачем это мама
грустно глядит на меня?
Мама, сегодня не надо.
Слышишь, салюты гремят,
видишь красивых и ладных
послевоенных ребят?
Видишь, тебе замаячили
флаги со всех этажей?
Послевоенные мальчики
нынче -- мужчины уже.
Значит судьба нам не мачеха,
Небо над нами синей.
Послевоенные мальчики
сами растят сыновей.
Значит дороги немалые
нам на веку суждены.
Все будет здорово, мама,
если не будет войны.
Жизни моей полоса
Полоса невезения --
как полоса отчуждения.
Выжжена болью и злом,
пробует на излом.
Но пепелище пожара --
благодеянье для трав.
Этот огонь, пожалуй,
прав.
Он и тебя не минет.
Сердце зажми в ладонь:
все, что в огне не сгинет,
лишь закалит огонь.
И остаются корни!
И, одурев от рос,
травы на палах черных
буйно уходят в рост.
Жизнь -- это продолжение!
Значит, дорога не вся.
За полосой отчуждения --
жизни моей полоса!
Категоричные стихи
Друзья моих врагов -- мои враги!
Друзья моих друзей -- мои друзья!
Святое чувство локтя, помоги,
Когда уже и выстоять нельзя.
Да, нас учили понимать врагов.
И за ошибки не прощать друзей.
Но жизнь -- на самом деле -- из долгов.
И из расплат. По сути по своей.
В опале друг. Надежно и давно.
Его изъянов сразу не сочтешь.
Характер плох. Язык не сдержан, но...
Но он мне друг. И этим он хорош.
Мама раньше всех вставала
Мама раньше всех вставала,
поливала палисад.
Никогда не уставала
ни вставать, ни поливать.
Поливала, песню пела
про любимые цветы:
про сиреневый и белый
небывалой красоты.
Изо всей большой работы
больше всех других работ
мать любила отчего-то
свой веселый огород.
Мама все сильней старела,
но старалась поспевать
свой сиреневый и белый
в палисаде поливать.
* * *
На вокзале, у синей шашлычной,
у заплеванного крыльца,
шашлыками и хлебом пшеничным
накормлю одноглазого пса.
Я ему уделю половину --
нам обоим достанет с лихвой.
Подойди ко мне, горькая псина,
и поверь мне, что я не плохой.
Подними воспаленное веко,
не коси боязливо вокруг.
Ты не бойся, пес, человека --
человек, он собаке -- друг.
* * *
На то она киноактриса --
чужие говорит слова,
рискует там, где нету риска,
она и мертвая -- жива.
Горюет милыми слезами,
как будто вправду что болит.
А кто-то плачет в темном зале
светло и горестно, навзрыд.
* * *
На углах не увидишь калек.
Разве где-нибудь на барахолке
искореженный человек
собирает свой взяток, как пчелка.
Не узнаешь, гадай не гадай,
что легло на поникшие плечи.
Проходи, только все же подай --
может быть, самому станет легче.
Потому что в пределах земли,
в обстановке всеобщего блага
есть и те, что судьбы не нашли,
над которыми некому плакать.
И, увидевши дурачка
или спившуюся старуху,
не зажму своего пятачка, --
потому что я русский по духу.
* * *
Невеликих поэтов
ушедшего поколения
где-то ближе к рассвету
перечитываю откровения.
Невелико искусство,
но саднит над душой
щемящее чувство,
неуют, непокой.
Резанет невозможность
отрыва, полета.
Остается надежность,
бескорыстность работы.
Вот ведь жили -- грешили,
над листами истаивали.
И не много прожили.
И не много оставили.
И, негромко оплаканы,
ушли в свои сроки.
Жизнью всею оплачены
невеликие строки.
* * *
Сколько б в жизни меня ни бросало
между весями и людьми,
все поддерживало и держало
это чувство вины и любви.
Перед краем своим неуютным --
и старался, да не забыл.
Перед женщиной, что так трудно,
так неверно и верно любил.
Значит надо вернуться к истокам,
низко голову опустить.
Пусть любимая глянет жестоко
и ответно поймет и простит.
И среди безобразья окраин
в запыленных и слабых листах
засвистит, запоет, заиграет
беззаботный, как в юности, птах.
Этот мир нам и суд и порука.
Место лобное. Отчий дом.
И, пройдя многотрудные круги,
мы на новые круги взойдем.
* * *
Хорошо умереть молодым,
не узнав ни тоски, ни падений.
Светлый праздник растает как дым,
как возмездье встает понедельник.
Наша жизнь разлинована вкось.
Кто-то вверх, кто-то вниз по наклонной.
Как легко и беспечно жилось.
Как призывно стучали вагоны.
Эти губы манили и жгли
бескорыстной и верной подруги.
Но погасли они, отцвели
и повяли любимые руки.
Я устану тебя утешать,
не умея утишить печали.
Оставайся. А мне поспешать.
Слышишь, ветер к закату крепчает?
Пусть натруженно ноет плечо.
На ветрах истрепалась одежда.
Остается дорога еще
да привычная тяжесть надежды.
* * *
Эти двое порог не пройдут.
Слишком резвые акселераты,
ни на гран не познавшие труд,
возжелавшие сразу награды.
Отговаривать нет больше слов --
вроде взрослые. Даже неловко, --
эти дети чиновных отцов
в заграничной экипировке.
Не понять дуракам для себя:
здесь -- законы таежного быта.
Здесь природа, она же -- судьба,
пусть изранена, но не убита.
Все природа поймет и воздаст.
Не бывает ошибок в природе...
Видишь кепочку "Адидас"!
Завертело в водовороте...
* * *
Этот ветер ночной поломал все ромашки.
Этот ливень ночной столько грязи нанес.
А ведь были они белоснежней рубашки,
той, что я заносил, а старьевщик увез.
Здравствуй, ветер ночной! Мы с тобой побратимы.
Здравствуй, ливень ночной! Мы едины судьбой.
Не сумели сберечь всё, что было любимо,
чистоту не смогли уберечь мы с тобой.
Но без ветра ночного земля задыхалась,
но без ливня того не родила земля.
Я плохого не думал и самую малость,
был я в помыслах чист, не судите меня.
Это ж ветер ночной целовал, как любимых,
это ж ливень от зноя прикрыл их собой.
Здравствуй, ветер ночной. Мы с тобой побратимы!
Здравствуй, ливень ночной. Мы едины судьбой!
* * *
Я -- файтер. Жизнь меня учила.
Да так учила -- в дых и в пах.
Самонадеянность лечила
в прижимах и на шиверах.
Мотор заклинило. И стонет
весло в руке. Осознаешь:
здесь рефлектировать не стоит --
живешь, покуда жилы рвешь!
Расслабишься -- сломает ветер,
сомнет, закружит, понесет.
Ты сам -- единственный на свете,
кто переможет и спасет.
И в гололед на перевале,
когда судьба твоя юзит, --
не убирать ступню с педали!
Вперед и вверх! Не тормозить!
Пусть, как лимон, до капли выжат,
покуда можешь -- правь конем.
Сначала -- сделать, выйти, выжить.
А боль почувствовать -- потом.
О поэте Яненко
http://proza.ru/2020/02/25/1053
xxx7>
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"