Тумп Саша
Писатель и Критик

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Links
Кожевенное мастерство: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Разговор Писателя с Критиком


 С Писателем меня познакомил случай.
  Я был, и сейчас благодарен, тому счастливому стечению обстоятельств, которые мне в последующем позволили проводить, пусть редкие и нечастые, но вечера, с ним.
  ...Однажды, вечер был какой-то хмурый. За окном шел нудный осенний дождь, он вдруг стал рассказывать об одной встрече, произошедшей в его жизни.
  Мне было всё интересно, я, наслаждаясь его языком, тоном талантливого рассказчика старался не упустить ничего из сказанного.
  И тогда, и потом я часто ловил себя на мысли, что в рассказах истинных ценителей слова присутствует какая-то тайная магия.
  Может это связано с тем, что в этих воспоминаниях и быль и вымысел автора, который свято верит, что события происходили именно так, а не по-другому, переплетались таким чудным образом. И как-то само собой была видна и суть, и тайный смысл несказанного и сказанного.
  Такое часто встречается в старинных легендах, былинах, сказках.
  Тогда он рассказывал о своей первой встрече с Критиком.
  ...- Критик был личностью легендарной, - начал он.
  - В писательской среде было не принято упоминать его имя, так же, как в доме повесившегося, не говорят о верёвке.
  Это была личность.
  У него было множество имен от самых, казалось бы, безобидных: "Каток", "Герасим", "Черный человек", "Чернильная борода", до более точных:- "Пожиратель", "Убийца", "Дантес". Было и множество других не менее "образных".
  Писатели и Поэты - люди ранимые, но способные отшлифовать и отточить любую остроту до такого совершенства, что и сами могли обрезаться, а в этом случае они были бессильны. Ничто не могло полно охарактеризовать отношение Авторов к столь популярной, страшной и закрытой от мира фигуре.
  К Критику так и не пристало ни одно из его прозвищ. Каждое новое поколение придумывало свои, стараясь в новых изысках и ассоциациях выразить всё неприятие этой личности.
  Все сходились к одной мысли, что за спиной Критика трупов писателей больше, чем у самого известного маньяка реально существующего, или вымышленного и, что вся тогдашняя литературная элита до спазмов в животе его боятся.
  Хотя проскальзывали слухи, что с некоторыми Писателями и Поэтами он был близок, но с кем..., - этого точно никто не знал.
  ...В тот год, очень важный для меня, решался вопрос об издании моей повести.
  Она уже много раз смотренная и пересмотренная различными редакторами, "блюстителями порядка", корректорами, коллегами лежала в, пожалуй, самом престижном издательстве и должна была попасть в "план издательства" на следующий год.
  Для меня же, в тот момент, она уже потеряла свою привлекательность, поскольку все моё сознание было занято другим сюжетом.
  Я уже "видел" главных героев моего нового романа.
  Я чувствовал "запах" табака от моего героя, чувствовал "на ощупь" ткань платка героини. Опьяняющий воздух реки.
  Во мне бродили сюжеты, сцены, а я, как настоящий винодел не дотрагивается до молодого вина, не дотрагивался до пера. Ждал.
  Ждал того порыва, когда уже не писать было невозможно.
  ... Издание же повести позволяло мне более спокойно и беззаботно использовать свое время и, что греха таить, поправить своё финансовое положение. Позволяло окунуться в увиденный мною мир, наломать, настроить там...
 ...И вдруг я узнаю, что мою повесть будет представлять на Литсовете издательства этот самый Критик.
  Ты знаешь, даже мне трудно объяснить тебе, что почувствовал я.
  Для всех пишущих в то время, величайшим счастьем было - быть не упомянутым где-нибудь Критиком. Его обходили по другой стороне улицы, чтоб, не дай Бог, он случайно не вспомнил, что ты есть на этом свете.
  Даже и формы разговоров среди Писателей на эту тему не было. Если где-то и звучало - "Критик говорил о нём...." все сразу делали скорбное выражение лица и замолкали, понимая, что произошла ещё одна трагедия в писательском мире.
  Никто, никто не смог бы, даже напрягая свою фантазию, привести пример события, которое хоть как-то бы характеризовало Критика с положительной стороны. Это было проклятие, висевшее над всеми, у кого была тяга к перу, а пера к бумаге.
  Вот он и должен был представлять мою повесть.
  ...Представь, что ты в падающем самолёте, надо прыгать, а тебе не достался парашют. Вот примерно такое же состояние было у меня.
  Я бросился к друзьям, но... слухи распространяются в нашей среде быстро и все двери передо мной закрывались прямо перед моим носом, никто не захотел быть знакомым, а тем более близко, с "человеком о котором скоро что-то скажет критик".
  Вот с тех пор я и считаю, что если хочешь выпить - пей один.
  Что я, собственно, и делал несколько дней.
  В этом одиночестве, стучащая по вискам, фраза - "Суки. Да и хрен с вами!" как-то выпрямилась и стала звучать - "Да и хрен с ними".
  Я уже несколько раз за это время мысленно пережил Литсовет, которого ещё не было.
  Я яростно отстаивал там право моей работы на жизнь.
  Я кусался и кричал, катаясь там по полу, взывая то к состраданию, то к благоразумию.
  Я видел, как встаёт Критик, как опускают глаза все присутствующие, как он начинает своё неизменное вступление - "Я не берусь пока судить об идеологической сути работы, о её философской направленности, а так же целей написания её автором. Я коснусь лишь тех аспектов, которые можно отнести к категории - "Как это сделано...".
  Я всем своим телом уже несколько раз почувствовал то, что испытывает лежащий на столе у патологоанатома и пытающийся сказать эскулапу, сквозь звук хруста своих костей, что он жив.
  Одним словом, я решил ехать домой - к себе в Сибирь, но... но предварительно я хотел встретиться с ним.
  Понимаешь, - этот человек за свою жизнь не написал ни одной строчки. Ни одной.
  Ребят же, которые хотели писать, он утопил столько, что ... Одним словом - "Герасим". Вот это я и хотел сказать ему.
  Я понимал, что это он уже слышал, но мне было важно то, что именно я и именно ему скажу всё это.
 ...Узнать его адрес... О, узнать его адрес.
  Я уже было стал думать, - а есть ли такой человек. Мои вопросы вызывали у людей на лицах и ужас, и смятение, и...
  Они реагировали так, как будто бы я спрашивал их о том, - "где черный вход в мавзолей", или - "какой морг для покойника лучше".
  Пришлось побриться, обойти несколько "пельменных" и спокойно решить, как решать эту проблему.
  Если ты что-то хочешь узнать - бери конфеты и иди в "гардеробную".
  Милая старушка в гардеробе Союза в бесформенном черном халате с брошкой на, с томиком Шарля Леконт де Лиля на французском, после моего вопроса и притворно-безропотного -
  "Всё кончено! Но я во власти странных грёз:
  Ах, жизнь, чем ты была? - Бесплодною зимой?
  Любовью? Светом звёзд? - Мучительный вопрос!
  Неумолимый тлен - удел бесславный мой.
  И вот уж различим забвенья грозный лик.
  О, если бы я спал и видел сон хмельной!
  Разбил мне сердце тот, кто сердца не имел",
  удивленно взглянув на меня, подробно объяснила, как найти его квартиру.
 Правда, предварительно сказав с улыбкой, видимо приобретённой её еще в годы обучения в Смольном -
  "В окопе тесном, где промёрзли стены,
  Седая изморозь, придя на смерти зов,
  Узором кроет лбы, негнущиеся члены -
  Плоть стылую кровавых мертвецов.
  ...Над ним отец склонился, безысходно
  Оружие сжимающий в руке...".
  Предупреждение меня не остановило, и к вечеру я уже был около дома в самом центре Москвы, во дворе которого на верёвке висели детские коричневые чулочки, трусики и какая-то цветастая наволочка.
  Да, это было ещё в те времена, когда в центре Москвы были такие дворики, когда вокруг громадных окон старых домов осыпалась штукатурка, а "лепнина" на портиках была белоснежной.
  ...Дверь, к моей радости, мне никто не открыл.
  ...Пошел дождь. Побродив по Красной площади, зашел в Храм Василия Блаженного, благо в то время вход в него был свободный, посидел у какой-то из церквей в нем, глядя на лики, сквозь металлические прутья решетки, я решил повторить попытку.
 ... Дверь мне открыли.
  Так близко я его не видел никогда и сразу даже не узнал.
  Представь, что ты открываешь почтовый ящик, а там змея.
  Вот я, так думаю, выглядел так же.
  Я стал что-то говорить, а он, молча, смотрел на меня.
  Потом он пригласил меня пройти и отошел в сторону.
  - Признаться, - я ничего не понял. Но ваша хламида несколько сыра. Вам лучше её снять, если конечно под ней у Вас нет махайры или что-то похожего.
  Проходите. Я Вас напою чаем, мне кажется, что вы давно не пили именно чая. Знаете, хорошего чая.
  Мы прошли на кухню, и я сидел, ожидая окончаний его манипуляций у плиты в совершенно дурацкой прострации.
  Чай был в меру горячим и действительно вкусным.
  - Я так понял, что Вы хотели мне что-то сказать. Я готов Вас выслушать, - он отодвинулся от стола.
  И я стал говорить! О, как я говорил!
  Я вплетал в речь образы, вспоминая свою неделю затворничества, обиженно и оскорблено мстил ему, подбирая слова-метафоры в самых искаженно-брезгливых формах, и произнося их жеменно-притворно то пафосом, то с подобострастием.
  Вся гамма чувств, пережитых мной в недавнем угаре, увиденная мной в глазах испуганных, родившихся и неродившихся ещё, писателей, была мной вылита на его седую голову и я видел как она стекала по его лбу мимо, смотрящих на меня, светло-голубых глаз с чуть заметной желто-зеленой поволокой.
  О! Как я был спокоен! Как я был красив и горд!
  Никто и никогда не произносил столь пламенной речи, и ни у кого не было столь внимательной публики.
  Голос мой от непривычки к столь напряженной дикции в столь широком диапазоне тембров и интонация стал, видимо, слабеть и он, почувствовав это, предложил мне ещё чаю.
  - Может быть, ещё чаю и вы немножко отдохнёте, прежде чем продолжите, - смог он вставить в период моего очередного набора воздуха.
  Я опешил. Воздух остался во мне, и я только и смог, что отрицательно помотать головой.
  - Тогда, может быть, поскольку разговор, вроде, касается сфер нашей деятельности, если я что-то правильно понял, мы пройдем в кабинет и продолжим там, - он встал, не давая мне выбора.
  Я шел, выполняя его указания вдоль по коридору, плотно закрыв рот и неся в себе, взятый на кухне воздух.
  Он открыл створку широченной двери, в которую легко мог проехать "виллис", и я зашел в комнату.
  То, что я увидел, заставило меня покачнуться. В глазах проскочила сине-желтая поволока и я, наконец, выдохнул с шумом, видимо, и тут же хватил новую порцию воздуха, и тоже видимо с шумом, поскольку Критик взял легонько меня за локоть.
  ...Комнату, стены которой представляли собой стеллажи книг, примерно пополам делили ещё два ряда стеллажей, с узким проходом между ними, которые упирались в простенок между огромными окнами.
  Квадрат высокого потолка, в обрамлении книг, казался далёким, и если бы в нем я увидел бы какой-то лик..., а может он там и был, я его просто не разглядел, я тогда просто дышал.
  Он усадил меня в глубокое кожаное кресло, и я почувствовал, что в этом кресле побывало народу немало.
  Оно было с высокими подлокотниками и высокой спинкой с небольшим углублением в виде желобка, в который уютно укладывался затылок.
  Он же сел, напротив, в такое же кресло.
  Между нами стоял, как тогда говорили, - "журнальный", столик на изогнутых бронзовых ногах в виде неведомых птиц, которые своими крыльями сплетались под столешницей, образуя овал.
  Слева от его кресла стоял письменный стол, с лампой под зеленым абажуром из какой-то ткани, стопками книг, какими-то бумагами и чернильным прибором.
  - А давайте-ка коньячку! Чая Вы больше не хотите, а коньяк, вы знаете, очень иногда помогает погонять кровушку. Очень. Давайте, - он удачно сделал вопросительное выражение лица.
  Я кивнул в знак согласия.
  Он достал из секретера бутылку, как мне показалось, большего, чем обычно, размера, два белых металлических стаканчика, небольшую вазочку с орехами и конфетами в аккуратных блестящих четырехугольных пакетиках.
  Он налил в стаканчики, поднял свой и жестом пригласил меня присоединиться к нему.
  - Вы знаете, люблю несколько подогреть коньяк в руках. Когда аромат станет ослабевать, мне он почему-то особенно приятен становится, - он смотрел на меня, чуть заметно делая рукой круговые движения стаканчиком.
  Я выпил. Взял продолговатый орешек какой-то надкусил его, почувствовав незнакомый аромат.
  Тепло пробежало откуда-то снизу и плавно растеклось по лопаткам.
  - Меня зовут..., - он продолжал смотреть на меня, - а Вас как?
  Только сейчас я сообразил, что я не успел представиться, и выпалил, как в армии, добавив ещё почему-то, что я из Сибири.
  - А я вот никогда не был дальше Урала. Жалею. О многом жалею.
  ...Вы поймите меня, дорогой мой человек, я не издаю книги.
  Я высказываю своё мнение о работах авторов. И согласитесь, что я выполняю свою работу хорошо. Я даже мог бы работать ещё на трёх, пяти работах, но, знаете ли, возраст, да и просто нехватка времени.
  Я счастливый человек. Я занимаюсь любимым делом, а мне за это ещё и платят зарплату. Согласитесь, - вы меня понимаете, что это большая удача.
  Саша Бенуа сто тысяч раз прав, что "величайшая роскошь, которую только может себе позволить человек, - всегда поступать так, как ему хочется", однако он тут слукавил, слукавил... Я добавлял - "не предавая себя". Но, знаете ли, - ему так больше нравится. А может он не случайно принял именно такую формулировку?
  Как знать? Как знать? Давно мы не виделись. Давно. А я ему в письме попенял, попенял, за мысль-то эту.
  ... -А извините, Вы на фронте были, судя по...?
  Я сказал, что да, был, он спросил офицер ли, я ответил, что нет - боец. Рядовым начал - рядовым закончил войну. Спросил, женат ли, есть ли дети. Я ответил, что - да.
  - Не жена ли рукопись печатала? - вдруг спросил он, - если она, то суровый она у Вас человек. Суровый. Потихоньку правила Вас. А не надо бы... Не надо бы...
  Читать надо свои рукописи-то. Перечитывать себя надо.
  - Я вот тут, - он повернулся к столу и взял четыре школьные тетрадки, - кое-что набросал "на полях". Будет интересно - посмотрите. Про самоуправство жены я ничего здесь не отметил. Знаете, семейное это дело. А о другом, здесь есть кое- что. Вы возьмите, возьмите.
  Я взял тетрадки. Они были полностью исписаны мелким почерком, какие-то необыкновенно ровненькие и кругленькие буквы плотными цепочками закрывали по ширине две трети каждой страницы.
  - А это я место Вам оставил. Вдруг с собой поспорить захотите. Со мною-то, что спорить? Как у вас там - "как целоваться с медведем, приятного мало, а страху не оберёшься".
  ... Фронтовик значит. И жена, похоже? Вот ведь время, какое пришло.
  - А вы знаете, у меня ведь на столе четыре рукописи от сибиряков.
  Издательства разные, а вот все собрались у меня. Случайно ли? Не знаю.
  Сейчас вторую читаю. Легче читать после Вашей. Но там автор немножко другой.
  Вы - босиком по снегу, в рубашке до пупа расстегнутой, а он другой немного.
  Знаете в фуфаечке, самокруточка в ладони, правым плечом к собеседнику, из-под бровей с читателем-то. Суров.
 ...- А у вас в Сибири весной ребятишки ручейки проводят?
  Сказал ему, что - да, бегает ребятня.
  - Провожают, значит. Ледышки убирают с пути, снежочек, чтоб ручейку свободнее бежать было. А ручейки - в поток. А потоку, - а что потоку, ему уже ничего не страшно.
  Вот ведь ребятишки, какие!
  Молчу, слушаю его.
  - А давайте-ка мы ещё коньяка, а?
  Он налил ещё, мы выпили.
  - А как Вам коньяк.
  - Хороший коньяк, - говорю так твёрдо.
  А он так, знаешь, как-то улыбнулся, так... И в глазах, то ли от лампы, то ли мне от коньяка, зелёные искры пробежали.
  Прямо настоящие, зелёные. Я даже опешил.
  - А извините меня, - он говорит, - а как я должен понять Вашу фразу?
  Или у неё есть другой, кроме моей трактовки смысл, - что вы являетесь знатоком коньяков, оценили и этот, но у Вас есть какой-то другой, который Вы считаете более достойным?
  Я ничего понять не мог и смотрел в упор на Критика.
  - Вы уверенно сказали, что этот коньяк хороший, вот я и пытаюсь понять, что Вы сказали. И ничего другого кроме, как я Вам расшифровал, мне не послышалось. А так ли это?
  Я стал перебирать свои ощущения и сказал: - Я хотел сказать, что...
  - Что Вы хотели сказать, - Вы сказали. Что я должен думать - вот в чем вопрос.
  Мы сидели и смотрели друг на друга.
  - Понимаете, - начал я, - я не знаток подобных напитков. Если вы называете его коньяком, то этот коньяк мне понравился своей..., - я стал подыскивать слова, - своей силой и спокойствием. С ним уютно.
  - Вот! А сказали сначала что? Хотел одно, сказал другое, а читатель понимай, как душа положит. А душа дело такое - её учить надо. Иначе бы, что она на земле делала? Учиться пришла! Вот и учите её. В смысле, - читателя учите.
  Вы думаете Лев Николаевич не мог по-другому написать свои сказки?
  Мог. А написал так. Потому, что для крестьянских детей писал. А у них душа незамутнённая. Вот и писал, как ему говорили "просвещённые", - примитивно.
  А он писал не для них, а для своего читателя.
  А библия вся построена на примерах и ассоциациях, почему? Правильно, чтоб любому было понятно. И тут конечно дело не в верблюде, и не в игольном ушке, а в том, что просыпается в читателе. Хотя и там... Знаете ли...
  - И в библии не так пишут? - вырвалось у меня.
  - Не так. Так там, - сколько авторов оставило свой след, что уже и некому претензии предъявить. Вот в Вашей рукописи, кто только не отметился! Вижу и этого, и этого, - а зачем? На всякий случай! А на какой?
  Проломите головой стену - они помогали Вам. Сломите шею - они предупреждали Вас!
  Но это уже из другой оперы...
  Ручейки, говорите, мальчишки пускают у вас там в Сибири...
  Я Вам рукопись-то верну. Вы, пока время есть, поставьте все на свои места, а потом скажите, что "так и было". И жене скажите, пусть не правит. Пусть кто-то другой, но пусть женщина Вас читает. Есть в Вас какая-то дикость. И не правит. А только свои сомнения пусть покажет.
  Он замолчал. Я сидел, смотрел на него, на стеллажи, на стол.
  ...- А Вы знаете, я ведь однажды с Алексеем Максимовичем, чуть не схватился до спора.
  ... В Италии дело было. Моя спутница ушла, и мы остались одни. Вот такой же коньяк был на столе и фрукты. Говорили о России, об Италии, и вдруг он стал говорить о писателях.
  Говорил, что много очень неточностей, "скорописи" много. Хорошо, очень хорошо говорил о Есенине.
  Жалел, что рядом с ним нет хорошей женщины, что тому приходится "слушать "гитару с бантиком" - инструмент набриолиненных бакалейщиков и парикмахеров", даже похвастался, что Сергей прислал книгу с теплыми словами.
  "Тесно ему, мечется, - сказал он тогда и добавил, - "Покатились глаза собачьи золотыми звездами в снег ..."
  ... Вот так и сказал.
  ... А я тоже расчувствовался и посмел сказать: - Так Вы, Алексей Максимович, тоже позволяете себе неточности в звучании!"
  Он как заурчит. У него голос такой был, внутренний с переливами: - А где это я, батенька, позволил себе подобное?
  Смотрю, а он не на шутку встревожен и обижен моим замечанием. Пришлось говорить: - Так помните у Вас - "Высоко в горы вполз уж..."?
  А в то время "Песню о соколе" в России знали все. Или почти все.
  И он так на меня удивлённо стал смотреть...
  - Это же когда было? Мне лет тридцать, поди, тогда было. Помню - плечи ломало, крушить, строить хотелось. Упасть на ветер хотелось и взлететь, и камнем вниз, и опять вверх...
  ...А вот что, небрежен был... Не помню. Не помню, батенька.
  Я ему и говорю: - Так - "высоко в горы вполз уж и лег там..." Так?
  - Ну, так, - говорит он.
  - А Вы послушайте, - говорю ему, - рвётся нота-то, скрипит.
  Вполз уж. И...? И что он делал перед тем, как лёг? Что? Сидел, стоял? Я про то, почему "и"? Послушайте, - "вполз уж и лёг". Что он до этого-то делал? Полз. А потом что?
  ... Смотрел, смотрел на меня Алексей Максимович, а потом похлопал так по плечу, обняв, и сказал: - Хорошо, батенька, что я Вас раньше не встретил, экий Вы человечешко. И вам хорошо и мне хорошо, что не встретились.
  И опять похлопал меня по плечу. Рука у него была большая, жилистая, суставы на пальцах большие, пальцы длинные.
  Вот так похлопал.
  Критик приподнялся и похлопал меня по плечу. Я посмотрел на его руку. Рука была сухая, небольшая, крепкая, с коричневыми пятнышками.
 ... Писатель замолчал, думая о чем-то своём.
  Я сидел, не шелохнувшись.
  - А потом он сказал, - продолжил Писатель, - книга, как музыкальный инструмент, настраивает её автор. А играет читатель. И от таланта читателя уже зависит, что он на ней сыграет, но инструмент должен быть настроен.
  Вот художник, он видит, может быть, сотни оттенков цвета, того, что и половины не видят люди, а мучается, подбирает, ломает себя. А увидят, может быть, единицы.
  Или зал филармонический. Не все кто в нём - скрипачи. Скрипач на сцене. Он рассказывает, как он "прочитал", как переболел, как плачет, или радуется его душа.
  А те, кто в зале... Они соглашаются с ним или нет, всего лишь. А сколько народу в это время на улице...?!
  ...А потом он проводил меня. У двери похлопал по плечу, и проводил.
  Я его тогда спросил: - А на Литсовете, что вы скажите?
  - Пока не знаю. Скорее всего, скажу, что до издания Вы успеете исправить неточности...
  Вот такая история.
  - А повесть я поправил тогда.
  Маше запретил близко с карандашом к рукописям подходить. Правда сейчас с Федоровной шепчутся, бывает. Но это так.
  В тот год много стало наших - сибиряков печататься. Много.
  Только до сего дня не могу понять, что он нашел тогда приятного в слове "человечешко".
  Слово-то какое-то маленькое, склизкое, серо-коричнево-желтое и липкое.
  Или я до сих пор чего-то недослышу...?
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"