Отхарон. Столица, Арисхаль. Родовой замок Фассилей.
Покои в замке Фассилей были не тронной залой или намеком на него, как у других семей, а личными, камерными: низкий стол из тёмного, лакированного дерева, на стенах - не гербы, а абстрактные гобелены с переливами цвета морской пены и ночного неба. Воздух пах не ладаном власти, а сушёными лепестками и старой, доброй древесиной. Здесь мать клана могла позволить себе быть просто матерью.
Она сидела в глубоком кресле, обтянутом тёмно-синим бархатом, и смотрела на свою четвертую, младшую дочь. Сильнара стояла у высокого, узкого окна, за которым мерцали вечные огни башен Отхарона. В руках покоилась недавняя вышивка - диковинный цветок с лепестками, повторявшими оттенок её собственных волос. Она только что закончила петь. Песня была простой, известной, о первом ростке, пробивающемся сквозь весенний лёд. Но в её устах даже эта простота обрела невыносимую, хрустальную чистоту. Голос Сильнары не был просто мелодичным. Он был... волшебным. Не в смысле магии - её дочь, к сожалению, не проявляла и намёка на родовой дар. Он был волшебным, как чистейший родник в мёртвой пустыне: явление настолько редкое и прекрасное, что от него сжималось сердце.
Жаль, - промелькнула у матери мысль, быстрая и острая, как лезвие стилоса. Жаль, что ты не такая, как мы все.
Она смотрела на фарфоровый профиль дочери, на лавандовые волосы, ниспадающие водопадом, на длинные ресницы, отбрасывающие тени на щёки. Сильнара была прекрасна даже для эльфийских стандартов. Но её красота была другого порядка. Не холодное, отточенное изящество воина или интриганки. Не интеллектуальный блеск учёного. Это было очарование существа, не знающего о своём совершенстве. Наивная девушка. Добрая до... до слабости. Слишком открытая. Слишком романтичная. В её рубиновых глазах не было того расчётливого огня, что горел в глазах её сестёр. Там жили лишь искреннее восхищение миром, тихая радость и какая-то... тоска по чему-то, чего даже она сама не могла назвать.
- Матушка, тебе понравилось? - обернулась Сильнара, и её глаза засияли ожиданием простой, детской похвалы.
Мать клана Фассилей позволила себе мягкую, едва заметную улыбку.
- Было прекрасно, дитя моё. Теперь спой "Лунный Хрусталь".
Лицо Сильнары озарилось такой радостью, что на мгновение комната будто стала светлее.
- О, это одна из моих самых любимых! - воскликнула она, и уже не было в её голосе певческой выверенности, только чистый, звонкий восторг.
Она снова повернулась к окну, будто ища вдалеке тот самый хрусталь, и запела.
Мать закрыла глаза, слушая. "Лунный Хрусталь" был старой, сложной балладой о потерянном артефакте и вечной разлуке. Технически Сильнара исполняла её безупречно. Но не в технике было дело. Она впускала песню внутрь себя. Каждая печальная нота, каждое слово о тоске звучали так, будто это была её собственная, ещё не осознанная боль. Она не просто пела о разлуке - она предчувствовала её, всем своим существом.
Жаль, - снова, настойчивее, подумала мать, уже не отгоняя мысль. Приходится так ограничивать тебя. От всех.
В её памяти всплыли образы других её детей в этом возрасте. Старшая дочь уже вела тонкие переговоры с младшими архонтами о квотах на магические кристаллы. Сын разбирал схемы придворных альянсов, как шахматные задачи. Даже вторая дочь, не столь одарённая политически, уже умела так вплетать слухи в светские беседы, что информация текла к ней, как вода в подготовленное русло.
А Сильнара... Сильнара витала в облаках. Она знала генеалогические древа, могла назвать основные импортные пошлины - обучение было строгим и обязательным для всех отпрысков Фассилей. Но её знания были мёртвым грузом. Ей не было до них дела. Её ум, её душа жили где-то в другом измерении - среди песен, вышитых цветов и тихих грёз о чём-то красивом и далёком, чего не было в этих стерильных, выверенных до микрон коридорах власти.
Сильнара взяла высокую, чистую ноту, описывавшую отблеск хрусталя в лунном свете. Звук был настолько ясным и пронзительным, что на мгновение показалось, будто в комнате и впрямь стало холоднее.
Мать открыла глаза. Она смотрела на хрупкий, поющий силуэт дочери у окна. На её прекрасное, незащищённое будущее. На её опасную, никому не нужную в этом мире чистоту.
И в глубине её ледяного, отточенного годами интриг сердца, чьё-то старое, почти забытое чувство - может, материнство в его простейшем, животном смысле - дёрнулось от предчувствия беды.
Но это было лишь на мгновение. Следующей мыслью, холодной и чёткой, была уже оценка ущерба, анализ рисков и поиск возможных ходов. Как всегда.
Сильнара закончила песню на тихом, замирающем звуке, полном безысходной тоски. Она обернулась, и в её рубиновых глазах блестели непролитые слёзы - слёзы за героев давно умершей баллады.
- Ну как? - спросила она, вся - воплощение этой незащищённой, ненужной Отхарону красоты.
Мать клана Фассилей кивнула, её лицо снова было бесстрастной, прекрасной маской.
- Прекрасно, дитя. Как всегда.
Но теперь тебе пора. Уроки по экономике приграничной торговли. Преподаватель ждёт.
Сильнара как-то грустно улыбнулась, но не стала спорить. Спорить с матерью не приходило ей в голову. Она бережно свернула свою вышивку, ещё раз бросив на неё любовный взгляд.
- Да, матушка. Я пойду.
Она сделала лёгкий, почти воздушный поклон - не придворный реверанс, а скорее невольный жест благодарности за эти минуты песни и тишины - и вышла из комнаты. Дверь закрылась за её лавандовыми волосами, и в покоях воцарилась тишина, теперь казавшаяся не уютной, а пустой.
Мать клана Фассилей не двинулась с места ещё несколько долгих секунд. Она смотрела на дверь, за которой растворилась её дочь. Ошибка. Живое наказание.
Так она думала иногда в самые тёмные ночи. Плод страсти, вспышки чувства к тому, к кому чувствовать было нельзя, опасно, преступно. Рождение Сильнары было скандалом, который удалось замять лишь ценою немыслимых уступок, политических долгов и тихого устранения трёх чересчур болтливых слуг. С тех пор Сильнару прятали. Не в подземелье, конечно. Но её жизнь была жизнью призрака в собственном доме.
"Скрывали" - громко сказано. Скрыть эльфа правящих кровей с такими знаками невозможно. Слуги видели. Другие семьи что-то подозревали. По коридорам власти ползли шёпоты: у Фассилей есть "четвёртая", "особенная", "та, о которой не говорят". Но сила клана была в том, чтобы эти шёпоты оставались шёпотами, а не обвинениями. Чтобы слухи были лишены деталей, имён, доказательств. Сильнара была тенью на стене их могущества - все знали, что тень есть, но никто не мог поймать её за руку и предъявить суду.
И всё же... Одна из самых любимых.
Мать позволила себе глубокий, неслышный вздох. Да. Возможно, как раз из-за этого. Из-за того, что Сильнара была рождена не из долга перед кланом, а из чего-то настоящего, пусть и запретного. В ней не было ледяной расчётливости её сестёр. И поэтому мать, сама того не осознавая, проводила с ней эти редкие, украденные у государственных дел часы. Не для обучения интригам. А чтобы послушать песню. Увидеть радость на её лице. Ненадолго прикоснуться к чему-то не тронутому ядом власти.
Но иллюзия рассеивалась быстро, как утренний туман под лучами солнца. Реальность стучалась в дверь. И не метафорически.
Мысль матери, отточенная и холодная, вернулась к сути. Архонт. Илион. Нижайше просил аудиенции по некоторым вопросам.
Мать вздохнула, и её дыхание заплело на стекле призрачный узор. Её мысли, всегда острые и быстрые, вернулись к делам. К долгу. К весу имени Фассилей.
Архонт. Он прислал вежливейшее, почти униженное прошение о встрече "по некоторым неотложным вопросам, касающимся блага Отхарона". Социально-карьерная лестница была незыблема: три правящих клана, затем архонты, затем остальная знать. Для архонта просить аудиенции у главы клана было нормой. Но тон... тон был слишком подобострастным даже для него, известного своей льстивостью. Что-то было не так.
О чём он будет говорить? - пронеслось в голове. О новых налогах на магические руды? О квотах для его протеже в пограничных гарнизонах? Возможно, хочет поддержки в каком-то голосовании в Совете.
Мысль о том, что разговор может коснуться Сильнары, даже не мелькнула. Она была тщательно упакована, спрятана в самый дальний, самый защищённый сейф материнского сознания. Такую уязвимость нельзя было даже допустить.
Тяжело, почти физически ощутимо, она поднялась с кресла. Каждый мускул её тела, отточенный годами безупречного самоконтроля, был напряжён. Но лицо оставалось спокойным. Бесстрастным. Лицом клана Фассилей.
Она поправила складки своего платья цвета ночной грозы, провела рукой по безупречно гладким серебряным волосам. Ни одной пряди не должно было выбиваться. Ни одна эмоция не должна была дрогнуть.
Пора спускаться в приёмную залу, встречать гостя. Она сделала шаг к двери. От интимной комнаты с запахом цветов - к мраморным залам, пропахшим властью, страхом и ледяными компромиссами. Шаг от матери - и если не к правительнице, то к лицу, определенно обременнному муками власти.
***
Проклятый лес.
На следующий день Гатари проснулся с тяжёлой, тугой тяжестью под рёбрами. Смутная, нарастающая пустота, похожая на тошноту наоборот. Острая судорога разлилась начиная от желудка будто по всему телу, затрагивая даже сознание. Острая, скручивающая боль, как от голода, но в тысячу раз более навязчивая и... целенаправленная. Было непохоже на голод... Ощущалось как... тоска. Тоска по определённому вкусу, по определённой текстуре, по теплу, которое могла дать только одна субстанция во всём мироздании - свежая, живая человеческая плоть.
Он отшатнулся от дремавшего на его боку мужчины так резко, что тот вскрикнул, ударившись головой о землю, и спросонья уставился на него широкими, испуганными глазами. Гатари лишь фыркнул, избегая взгляда, и зарычал, загоняя его в движение. Иди. Быстрее.
Они двинулись дальше. Между ними теперь висело не просто молчание, а своего рода ожидание. Гатари ждал, что Несс заговорит снова - задаст вопрос, предложит план, что-то. А Несс, в свою очередь, ждала какого-то знака, жеста, подтверждающего, что её признание и просьба не были ошибкой. Она пыталась поймать его взгляд, но тот всё чаще был прикован к тропе впереди или к чащобе по сторонам. Он вёл их не просто быстро, а с какой-то новой, лихорадочной целеустремлённостью.
И речь шла не о коммуникации.
С каждым днём, с каждым часом, ясность в голове Гатари таяла, как лёд под солнцем. Она отступала, уступая место не шуму безумия, а чему-то гораздо более целенаправленному и ужасному.
Через некоторое время он окончательно уверился. Все же это был не тот звериный голод, что заставляет волка гнаться за оленем. Та самая тоска росла. Физическая, всепоглощающая, извивающаяся червём под рёбрами. Она быстро переросла в жгучую, пульсирующую боль, которая отдавалась в зубах, в дёснах, заставляла слюну течь густой, едкой струёй. Его ноздри, всегда влажные, теперь постоянно работали, просеивая мириады лесных запахов, выискивая один-единственный, который сводил с ума: запах человека. Горячей крови, чистой плоти, пота и страха.
Он ловил его на Несс. И это было хуже всего.
Раньше запах его спутника был просто частью фона - запахом грязи, страха и едва уловимой болезни. Теперь он вонзался в его мозг, как раскалённая спица. Каждый раз, когда ветер доносил до него этот аромат, его тело содрогалось. Мускулы напрягались сами по себе, когти впивались в землю. В горле рождалось низкое, неконтролируемое ворчание.
Он начал отдаляться. Не сознательно, а инстинктивно. Раньше он держал своего подобрыша в поле зрения, на расстоянии в двадцать-тридцать шагов. Теперь он шёл впереди, иногда скрываясь из виду за деревьями, оставляя разбойника одного в звенящей тишине леса. Он не мог выносить этого запаха так близко. Это было пыткой. Искушением.
А потом приходили видения. Не сны, а наяву. Пока он шёл, перед его внутренним взором всплывали картины такой кристальной ясности, что он на миг забывал, где находится. Он видел, как его лапы не просто бьют, а разрывают что-то мягкое и тёплое. Слышал хруст, чувствовал на языке солоноватый, медный вкус крови. И в центре этого видения часто было лицо. Лицо с пепельными волосами и чёрными, пустыми глазами, смотрящими на него сначала с ужасом, а потом - с тупым непониманием, когда клыки впиваются в горло.
Он останавливался, тряся головой, пытаясь стряхнуть кошмар. Слюна капала с его пасти на лесную подстилку. Он слышал за спиной неуверенные шаги Несс, догоняющего его, и его охватывала волна такой животной, первобытной ненависти, что он готов был развернуться и...
И он убегал. Просто давил вперёд, ломая ветки, не разбирая дороги, лишь бы оторваться, лишь бы заглушить этот рёв в своей крови расстоянием. Он бежал, пока не падал без сил, и тогда голод, на время отвлечённый физическим истощением, ненадолго отступал, оставляя после себя лишь леденящий ужас от того, что он только что чуть не сделал. И от того, что завтра, или через час, всё начнётся снова.
Несс видела это. Она не понимала причин, но видела симптомы. Его внезапные рывки вперёд, его остановки, когда он стоял, тяжело дыша, и его плечи вздрагивали, будто в конвульсиях. Она видела, как он иногда оборачивается, и в его янтарных глазах нет уже ни капли того неловкого понимания, что было у озера. Там теперь горел только голод. Голый, бездонный, направленный на неё.
Она пыталась сохранить видимость их странного союза. Однажды, когда он замер, уставившись на неё так, что у неё похолодела спина, она вытащила из кармана какой-то корешок и, дрожащей рукой, протянула его вперёд.
- Есть... - прошептала она. - Возьми.
Гатари посмотрел на сухарь, потом на её руку. На тонкую кожу на запястье, где проступали синеватые прожилки. В его сознании на миг вспыхнула дикая, чудовищная мысль: Это не еда. Еда - это то, что держит это.
Он резко мотнул головой, сбивая сухарь ударом лапы, и с глухим рыком бросился прочь, в чащу, оставив её стоять с пустой, дрожащей ладонью.
Коммуникация умерла, так и не успев родиться. Её место заняло преследование нового типа. Теперь зверь не вёл её. Он то убегал от неё, то случайно натыкался на неё, и в его взгляде бушевала внутренняя война: остаток рассудка, цеплявшийся за имя "Несс" и за нарисованного на земле человечка, и всё нарастающая, неумолимая жажда, для которой у имени и человечков не было никакого значения.
Однажды ночью он не вернулся на место, которое сам же выбрал для ночлега. Несс просидела у костра одна, сжимая в руках тот самый кинжал, и слушала, как где-то в глубине леса раздаётся долгий, полный невыразимой муки рёв. Это был не звук зверя на охоте. Это был вопль твари, которая ненавидит то, во что превращается, и не может ничего с этим поделать.
Она поняла тогда, что всё - их немой разговор у озера, её имя, её попытка согреться - было иллюзией. Хрупким цветком, выросшим на тонком льду над пропастью. А лёд треснул. И из пропасти поднималось нечто древнее, простое и ужасное. Не демон, не чудовище из сказок. Просто Голод. И он смотрел на неё его же единственными в этом аду глазами.
Спустя какое-то время они вышли к ручью. Не широкий, не глубокий, просто журчащая нить чистой воды, разрезающая гнилую подстилку леса. Для Гатари это был лишь ещё один препятствующий запаху фон. Но для Несс это стало спасением. С тихим стоном, почти не контролируя своих движений, она рухнула на колени у самой воды и погрузила в неё лицо, жадно хватая ртом холодную влагу.
Гатари остановился в десяти шагах. Он стоял, тяжело дыша, и смотрел. Его лапы глубоко впились в сырую землю. Пасть была приоткрыта, из неё бесконечной вереницей капала густая, тягучая слюна, образуя тёмное пятно на мху. Но он уже не чувствовал этого.
Он смотрел на спину своего спутника. На ссутуленные плечи под грубой тканью мокрой от пота рубахи. На пепельные волосы, слипшиеся на шее. А потом его взгляд, острый, как у сокола, прицелился в то место, где кожа на шее, чуть темнее обычного, пульсировала под напором крови. Он видел, как двигается кадык при каждом жадном глотке. Видел тонкую, почти прозрачную кожу, под которой угадывался рисунок вен.
В его голове не осталось ни имени "Несс", ни нарисованного человечка, ни холодного расчёта наёмника. Осталась только картина, простая и совершенная в своей ужасающей ясности. Картина того, как его клыки вонзаются в эту пульсирующую плоть. Как они рвут тонкую кожу, высвобождая фонтан тёплой, алой влаги. Как хрустят под ними хрящи гортани. Как этот жалкий, хрипящий звук глотания обрывается навсегда, сменяясь бульканьем и хрипом.
Желудок сжался спазмом, от которого потемнело в глазах. Слюнотечение усилилось. Вся его огромная туша дрогнула, как от удара током. Это был не просто голод. Это был зов. Песнь плоти, зовущей плоть. Последние обрывки его воли - ржавые, ослабшие цепи - натянулись до предела и с треском лопнули.
Разум погас. Остался только Зверь.
Тихого, предупреждающего рыка не последовало. Не было и подготовки к прыжку. Было лишь мгновенное, сокрушительное преобразование потенциальной энергии в кинетическую. Мышцы задних лап, мощные как тараны, сжались и выпрямились.
Чёрная туша рванула с места с немыслимой для своих размеров скоростью, как тень, сорвавшаяся со стены. За три шага он покрыл расстояние. Четвёртый шаг стал толчком для прыжка.
Несс, возможно, услышала сзади тяжёлый, стремительный прыжок. Возможно, увидела краем глаза надвигающуюся тень. У неё не было шанса обернуться.
Гатари был уже в воздухе, его массивное тело, весом в несколько центнеров, летело на неё с разинутой пастью, из которой доносилось не рычание, а низкий, победоносный, абсолютно лишённый разума рёв. Его передние лапы с когтями, вытянутыми, как кривые кинжалы, были готовы сомкнуться, чтобы придавить добычу к земле. А зубы, обнажённые в последней гримасе перед укусом, уже чувствовали вкус крови и тепла, которого он жаждал все эти бесконечные дни.
Он не удерживал Зверя. Потому что его самого больше не было.
Сознание Несс плыло, уносимое тёмной, беззвучной волной удушья. Чёрные пятна на краях зрения сливались, готовые поглотить всё. Единственной точкой ясности в этом расплывающемся мире оставался жёлтый глаз, горящий в двух дюймах от её лица, как мутное, безумное солнце в ночи. В нём не было мысли. Не было личности. Только голод. Бесконечный, вселенский голод, в котором она была лишь предметом, мишенью, мясом.
И в этот миг, в самой глубине этого жёлтого ада, что-то дрогнуло.
Это пришло изнутри. Из той последней, раздавленной щели, где тлел последний уголёк того, кто когда-то был Гатари. Остаток воли, сжатый в точку, напрягся и ударил, как запертая в клетке молния.
Зверь уже смыкал челюсти. Мышцы были готовы к рывку, который сорвёт плоть. И тут его собственный глаз - инструмент охотника, фиксирующий добычу, - увидел.
Увидел не просто мясо. Он увидел отражение. В мутном, расширенном от ужаса чёрном зрачке жертвы, в этой жидкой, тёмной поверхности, увидел его. Чудовище. Морду, искажённую голодной гримасой, клыки, обнажённые в предвкушении, безумие, пылающее в янтарном огне. Он увидел Тварь.
И это видение, это зеркало собственного падения, ударило в тот самый уголёк сознания с силой раскалённого кинжала.
НЕТ!
Мысль была беззвучным, раздирающим изнутри воплем. ЭТО НЕ Я!
Внешне это проявилось как внезапный, судорожный спазм всей его огромной туши. Глухой, отчаянный вой, полный такой чудовищной боли и отвращения, что он не мог принадлежать просто зверю, вырвался из его глотки. Он рванул голову назад, отшвыривая её от плеча Несс так резко, что клыки лишь скользнули по ткани, оставив длинные прорехи, но не коснувшись кожи.
Но голод не отступил. Наоборот. Он взревел с новой силой, взбешённый этой помехой, этой внутренней изменой. Запах страха, пота и плоти, такой близкий, такой доступный, сводил с ума. Он кружился в его ноздрях, пьянил, требовал, приказывал завершить начатое. Физическая потребность выжигала изнутри всё, даже этот вновь вспыхнувший ужас перед самим собой.
Гатари - то, что от него осталось - понял одно: он не может победить этот голод силой воли. Её нет. Но он может навредить носителю. Себе. Зверю.
Мысль была безумной, отчаянной и единственной.
Не раздумывая больше, он с размаху рванул головой в сторону - не назад, в чащу, а вбок, к толстому, корявому стволу старого дуба.
БУММ.
Первым ударом он оглушил себя. Глухой, костяной стук отозвался эхом в его черепе. Мир поплыл, звёзды вспыхнули перед глазами. Боль, острая и ясная, пронзила череп. Но запах... запах никуда не делся.
БУММ.
Второй удар был сильнее. Он сделал это с яростью, направленной внутрь. Заткнись! Заткнись! Прекрати! Кора треснула, посыпались щепки. В висках загудела настоящая буря. Обоняние, такое острое секунду назад, сбилось, заложило. В ноздри ударил резкий запах смятой коры, своей же крови, где-то над кожей.
БУММ.
Третий удар. Теперь уже не было ни ясной цели, ни мысли. Была только слепая, качающаяся туша, бьющаяся головой о дерево в попытке вышибить из себя демона. Голод яростно сопротивлялся, смешиваясь с головокружением, с тошнотой, с кашей из боли, шума и разрозненных вспышек в сознании. Он уже не понимал, где он, кто он, что происходит. Он был смятой, рвущейся изнутри сущностью, запертой в клетке из меха, мышц и боли.
Всё завертелось. Земля ушла из-под ног. Деревья смешались в зелёно-коричневый вихрь. Запах крови (своей?) перебил на миг запах добычи. В этом хаосе, в этой полной потере ориентации, инстинкт выживания зверя, наконец, пересилил инстинкт охоты. Опасность. Боль. Дезориентация.
С гулким, потерянным рыком, больше похожим на стон, Тварь оттолкнулась от дерева. Она не видела ясного пути. Она просто бросилась отсюда. В сторону, противоположную от источника боли и этого невыносимого внутреннего конфликта. В чащу. Ломая кусты, спотыкаясь о собственные лапы, оглушённая, окровавленная, ведомая лишь слепым желанием убежать от самой себя.
На лесной полянке у ручья осталась лежать Несс, всё ещё придавленная к земле невыносимой тяжестью, но уже не когтистой лапой, а собственным параличом и шоком. Воздух тонкой, жгучей струйкой начал просачиваться в её спавшие лёгкие, вызывая новый приступ мучительного кашля. А в ушах у неё ещё стоял тот последний, пронзительный, полный нечеловеческой агонии вой, и перед глазами плясало жуткое видение: чудовище, в ярости долбящее головой о дерево, а потом бесцельно, бешено срывающееся в лесную чащу, чтобы потеряться в ней.
Он нёсся, как сломанная машина, ломая всё на своём пути. Тело работало на чистом инстинкте бегства, но вскоре и его ресурсы истощились. Огромная туша, задыхаясь, рухнула на землю, сметя папоротник и хворост. Могучая грудь ходила ходуном, выталкивая хриплые, свистящие порции воздуха. Но голод не думал отступать. Наоборот. Теперь, когда движение прекратилось, он ударил с новой, оглушительной силой, превратившись в пульсирующий, огненный набат под рёбрами.
И к нему добавилась тошнота. Волной подкатило откуда-то из глубины, заставив его тело содрогнуться. Разум недоумевал - неужели зверя может стошнить? - и следующее мгновение его вывернуло. Из его пасти хлынула струя желтоватой, горькой жидкости, перемешанной с не до конца переваренными кусками той давней, звериной добычи. Запах был отвратительным, кислым. Он отполз в сторону, тяжело дыша, чувствуя жжение в горле.
И тут он учуял другой запах. Свежий, медный, знакомый до боли. Кровь. Его собственная. Она сочилась из рассечённой кожи на лбу, где он бился о дерево. Он лизнул морду, почувствовав солоноватый вкус, и инстинктивно потянулся к ране языком, чтобы зализать её, как делал с другими повреждениями.
Но раны... не было.
Там, где секунду назад была кровавая ссадина, теперь зияла лишь розовая, свежая кожа. Затянулось. Мгновенно. Будто и не было ничего. Регенерация демона. Он слышал о таком у высшей нечисти, но видеть на себе... Это было одновременно пугающе и отвратительно. Его тело, его проклятая оболочка, работала против него, стирая следы его бунта, его боли, оставляя лишь первозданную, готовую к убийству плоть.
Запах собственной, уже затянувшейся крови всё ещё витал в воздухе, дразня и мучая. Он втянул его в ноздри, и мысли снова начали затягиваться той же густой, кровавой пеленой. ЕДА. ЕДА. БЛИЖЕ. ТЁПЛАЯ.
Но в этот раз, в самый последний миг, прежде чем пелена окончательно захлопнулась, в щель просочилась мысль. Холодная, отточенная, как клинок. Мысль наёмника, а не зверя.
Если демон оскорбился тем, что я его съел... и проклял меня так, что я теперь должен есть людей...
Он сглотнул слюну, в которой уже не было тошноты, а был только голод.
...то что будет, если я... съем свою же плоть?
Мысль повисла в воздухе, абсурдная и чудовищная. Но в ней была железная логика. Ответ проклятию его же оружием. Если суть в поедании людей... то он сам, в этом обличье, всё ещё человек внутри. Его плоть - человеческая плоть. Пусть и искажённая магией.
Зверю эта идея, казалось, понравилась. Какая разница! Плоть есть плоть! Наконец-то! Давай уже!
Но та часть, что была Гатари, содрогнулась от этих мыслей. Это говорил он сам.
Борьба длилась лишь мгновение. Ярость от собственного бессилия, отвращение к тому, во что он превратился, и отчаянная, искрящаяся ненависть к проклятию пересилили всё. Если это единственный способ не стать людоедом... пусть будет так.
Он не дал себе передумать. Резко, с силой, от которой заскрипели челюсти, он впился зубами в собственное предплечье, чуть ниже локтевого сустава. Клыки, созданные чтобы рвать чужие шкуры, без труда пробили его собственную, густую шерсть и плотную кожу.
Боль.
Она обрушилась на него с такой сокрушительной силой, что мир на миг побелел. Это не могло сравниться с царапинами, которые успели нанести ему те четверо бандитов. Это было в тысячу раз хуже ударов головой. Это была не внешняя тупая травма, а внутренний, живой, рвущийся на части нерв. Он взвыл. Дикий, полный чистой, нефильтрованной агонии вопль вырвался из его глотки и разнёсся по лесу, заставив замолчать даже цикад.
Но он не отпустил. С рыком, в котором смешались ярость, отчаяние и какое-то чудовищное торжество, он дёрнул головой в сторону. Раздался влажный, ужасающий звук рвущихся мышечных волокон и сухожилий. Кусок его собственной плоти, размером с хороший кулак, остался у него в пасти.
Боль стала всепоглощающей, ослепляющей. Он стоял, трясясь всем телом, держа во рту окровавленный кусок самого себя. Голод, на миг отступивший перед шоком, снова поднял голову, почуяв свежее мясо. Давясь, заливаясь собственной кровью, которая теперь хлестала из страшной раны на руке, зверь проглотил.
Его тут же вырвало. Спазм был настолько силён, что он упал на колени. Из пасти вылетели кусок - его собственный - смешанный с желчью и кровью. По его морде, из уголков глаз, потекли горячие, солёные скупые капли. Слёзы? У чудовища могут быть слёзы? - пронеслось в голове сквозь боль и тошноту. Видимо, могут. Когда оно ест само себя.
Он зарычал, полный ненависти - к проклятию, к себе, к этой ситуации. Задыхаясь, сжимая зубы от боли в руке, он снова сунул морду в окровавленную массу на земле, подцепил оторванный кусок и, задержав дыхание, чтобы не чувствовать запах, снова проглотил.
На этот раз его тело, измученное, сбитое с толку, не сопротивлялось. Кусок проскользнул вниз.
Пламенный, всесжигающий голод... дрогнул. Не исчез, нет. Но он словно отступил на шаг. Утих. Будто получил то, что требовал. Квоту. Плоть. Человеческую плоть. Да, свою собственную. Но плоть.
Гатари тяжело дышал, сидя на земле в луже своей же крови и рвоты. Разорванная плоть невыносимо горела, боль пульсировала в такт ударам сердца. Он посмотрел на рану.
И замер.
Из рваной, ужасающей дыры на предплечье быстрым ручейком сочилась кровь. Края не стягивались. Мясо не регенерировало. Демоническая исцеляющая сила, только что затянувшая рану на лбу, будто не видела этой травмы. Или... не могла её исправить. Как будто акт самопожертвования, самопоедания, был чем-то, что выходило за рамки правил проклятия. Нарушало его внутреннюю логику.
Перед ним зияла рана. Настоящая, человеческая в своём ужасе, незаживающая рана. И впервые за долгое время голод не кричал в его ушах. Зверь отполз в сторону, привалился спиной к дереву, прижимая окровавленную лапу к груди, и просто сидел, глядя в пустоту. Способ был найден. Ужасный, мучительный, ведущий в никуда способ. Но способ бороться. Пусть и ценой собственной плоти.
Гатари больше не был просто жертвой или зверем. Он был чем-то третьим. Проклятым, который научился откусывать куски от самого проклятия.
Звук, вырывавшийся из его глотки, был не рыком, не рёвом ярости. Это был низкий, прерывистый скулёж, какой может издавать огромный пёс, зажавший лапу в капкане. Слёзы, или нечто подобное, горячие и солёные, текли по его морде, смывая клочья запёкшейся крови и грязи, оставляя на шерсти мокрые, тёмные дорожки. Он не пытался их остановить. Не мог.
Он плакал от боли. Настоящей, живой, пульсирующей агонии в руке, которая казалась теперь отдельным, враждебным существом, привязанным к его телу раскалённой кочергой. Каждый удар сердца отдавался в ране новым взрывом огня.
Он плакал от абсурдности. От чудовищной, нелепой картины, в которой он оказался главным действующим лицом и жертвой одновременно. Наёмник, который когда-то за хорошие деньги мог устранить любого, теперь сидел в обличье демонической твари в проклятом лесу и рыдал, потому что только что съел кусок собственной руки, точнее лапы. Если бы ему кто-то из его прошлой жизни сказал подобное, он бы покрутил пальцем у виска и посоветовал умнику меньше пить.
Он плакал от бессилия. Ясность, купленная такой ценой, была оглушительной и беспощадной. Теперь он понимал механизм. Понимал цену сдерживания. И понимал, что это - не выход. Это путь к тому, чтобы медленно, по кусочкам, съесть себя заживо, превратиться в изуродованное, вечно голодное и вечно страдающее существо, которое в итоге всё равно сорвётся.
И он плакал, потому что слабел. Потеря крови, шок, невероятное напряжение последних дней - всё это высасывало из него силы. Тяжёлая голова клонилась к груди. Веки наливались свинцом. Он чувствовал, как холод из земли, котрого не должно было быть в это время суток, пробирается сквозь мех, добираясь до костей. Демоническая сила, дававшая ему выносливость и регенерацию, будто отступила от этой раны, оставив его один на один с обычной, жалкой биологией смертного.
Инстинкт заставил его потянуться к ране. Дикий зверь зализывает свои раны. Он высунул язык, шершавый, как тёрка, и коснулся им кровавого месива.
Боль ударила с новой, обжигающей силой, заставив его дёрнуться и издавить новый, жалобный вой. Это было не заживление. Это было пыткой. Его слюна, обладавшая какими-то странными свойствами (он вспомнил, как затянулась рана у того разбойника... у Несс), будто отказывалась работать на этой травме. Словно сама природа раны - нанесённой себе, с целью самопоедания - отталкивала исцеление. Она должна была болеть. Должна была оставаться. Как напоминание. Как наказание.
Он убрал язык и заскулил ещё громче, беспомощно тычась мордой в своё же здоровое плечо. Он был монстром, который не мог зализать свою рану. Он был человеком, заточённым в теле, которое отказывалось подчиняться человеческой логике выживания. Он был ни тем, ни другим. Он был ошибкой, сидящей под деревом и ревущей от боли и отчаяния. Дрожь, уже не только от холода, а от шока и кровопотери, пробегала по его огромному телу. Ясность сознания, добытая такой ценой, начинала снова мутнеть, на этот раз под натиском физического коллапса. Силы покидали его, и мир вокруг начинал расплываться, терять краски, превращаться в зелёно-коричневое марево.
Мыслей о Несс уже почти не было. Он не думал о лесе, о проклятии, о будущем. Единственной реальностью была рана на лапе и всепоглощающая, детская жалость к себе, прорывающаяся наружу этим тихим, бесконечным, звериным плачем.
***
Несс неслась по его следам.
Сердце колотилось где-то в горле, каждый вдох обжигал лёгкие, а в боку от удара ныло так, что хотелось кричать. Но она бежала. По сломанным кустам, по вмятинам в земле от тяжёлых лап, по каплям тёмной крови, ещё свежей на листьях папоротника.
Зачем? Зачем я это делаю, мать твою?! - визжал внутренний голос, полный чистого, животного ужаса. Тот, что кричал "беги!", "прячься!", "смерть идёт за тобой!".
Но другой голос, тихий, холодный и до жути рациональный, отвечал: А что ещё делать, чёрт возьми?
Остановиться? Остаться одной в этой тихой, гнилой чаще, где каждый шорох - угроза, а каждое озеро может скрывать нечто хуже твари-людоеда? Выкопать землянку и ждать, пока придут другие монстры, более "дружелюбные"? Смешно. В этом лесу не было дружелюбных. Здесь было только съедобное и несъедобное. А она, в теле разбойника, пахла едой для всего.
Этот... Этот хоть был уже... Своим? Нет, не своим. Это слово было слишком тёплым, слишком родным для той твари, что только что пыталась вгрызться ей в плечо. Но он был... знакомым. Известным количеством. Его поведение, его ярость, его странные попытки коммуникации - всё это она уже видела. В нём было что-то. Шаблон поведения?. Ужасный, смертоносный, но шаблон. А неизвестность нового чудовища не содержала даже этого. Это была чистая лотерея, где выигрыш - мгновенная смерть, а проигрыш - смерть медленная и мучительная.
И ещё была одна мысль, крошечная, как искра в пепле, но упорная. Тот вопль. Тот отчаянный вой, когда он отшвырнул её и бросился прочь. В нём не было торжества охотника. В нём была агония. Та же самая, что сквозила в его рисунке палкой на земле и в том немом согласии погреться. В нём было что-то... раздираемое. И это что-то было знакомо ей до боли. Она сама чувствовала себя разорванной на части каждый день с момента пробуждения в этой шкуре.
Найти его оказалось не сложно. Сначала её вёл рёв и вой, с которым он срывался в чащу - звук, от которого кровь стыла в жилах. Потом - другой звук. Отчаянный, протяжный вопль, полный такой невыносимой физической муки, что у неё по спине пробежали мурашки. А потом... скулёж. Тихий, жалобный, непрерывный. Как плач огромного, избитого кутенка.
Она замедлила шаг, и, крадучись, прижалась к стволам. Запах крови стал гуще, резче, перемешанный с чем-то кислым, как рвота. И она увидела его.
Зверь сидел, сгорбившись, под огромным дубом, похожий на чёрную, раненую гору. Его могучая голова была низко опущена, спина вздрагивала в такт прерывистому, хриплому дыханию. А из его глотки, разрывая тишину, вырывался тот самый тихий, душераздирающий скулёж. На морде угадывались уже подсыхающие дорожки, терявшиеся в шерсти.
Несс замерла, затаив дыхание. Её охватило противоречивое чувство. Жалость, острая и колющая, как игла. И дикий, всепоглощающий страх, требовавший развернуться и бежать без оглядки, пока это плачущее чудовище не подняло голову и не увидело её.
Но она не побежала.
Её взгляд упал на его левую переднюю лапу, которую он прижимал к груди. Там, ниже локтевого сустава, зияла ужасная, рваная рана. Кровь сочилась оттуда медленно, но верно, окрашивая шерсть в тёмно-багровый цвет. Края раны не стягивались. Они были рваными, живыми.
И тогда обрывки картины сложились в голове. Его отчаянное бегство. Тот вопль... вероятно, не от удара о дерево. Этот запах свежей крови и рвоты. И эта рана... странная, незаживающая рана. Вокруг - никаких следов драки, ничего и никого чужого.
Он... он сделал это с собой? - мысль ударила, как обухом. Он отгрыз себе кусок? Чтобы... чтобы не съесть меня?
Логика была чудовищной, немыслимой. Но другой не было. Он был в ярости, голоден до безумия. Она была под лапой. А потом - вой, бегство, и вот эта рана. Рана, которую он, судя по всему, нанёс себе сам. Что ещё могло её объяснить?
Жалость нахлынула с новой силой, смешиваясь с леденящим ужасом. Он был не просто монстром. Он был монстром, который боролся с самим собой. И проигрывал. И плакал от боли и бессилия. Прямо как она.
Она сделала шаг вперёд. Потом ещё один. Звук её шагов был почти неслышен на фоне его скулёжа. Она остановилась в десяти шагах, на краю маленькой поляны, которую он устроил своим падением.
- Эй, - её голос прозвучал хрипло и неуверенно. Она не знала, как его назвать. Зверь? Медведь? Ни то, ни другое не казалось уместным.
Чёрная туша вздрогнула. Скулёж оборвался. Медленно, с трудом, будто каждое движение причиняло адскую боль, огромная голова поднялась.
Янтарные глаза, затуманенные слезами и болью, нашли её. В них не было прежнего голода. Не было ярости. Была только бесконечная усталость, растерянность и та же самая, знакомая ей до боли, человеческая мука. Он смотрел на неё, и в его взгляде читался немой вопрос: Зачем ты пришел?
Несс сглотнула. Её пальцы инстинктивно сжали подол рубахи.
- Рана, - сказала она просто, кивнув в сторону его окровавленной лапы. - Её... нужно перевязать.
Несс огляделась по сторонам, её взгляд лихорадочно скользил по лесной подстилке в поисках чего-то полезного. Травы. Подорожник, тысячелистник... Но здесь, в этом проклятом, гнилом лесу, росло лишь что-то кожистое, ядовито-глянцевое да ковёр мха. Подорожника не было. Она одернула себя. Даже если бы и был, на такие раны его не кладут. Это не царапина. Это рваное, зияющее месиво, из которого медленно, но верно утекала жизнь.
Паника попыталась подняться в горле, но она её задавила. Не сейчас. Действовать.
Её взгляд упал на собственную одежду. Грубая, грязная, но прочная рубаха. Та самая, что она так старательно стирала в озере. Идея была безумной, но других не было.
Не задумываясь о стыде или холоде, она стащила рубаху через голову. Холодный воздух обжёг кожу, покрытую мурашками. И в этот миг промелькнула отстранённая, почти циничная мысль: Ну хоть тут плюс мужского тела - не надо груди стесняться. Мысль была настолько чужой, настолько неуместной сейчас, что она чуть не фыркнула от нервного смешка. Безумие. Всё вокруг было чистым, концентрированным безумием.
Она схватила рубаху и, стиснув зубы, рванула её по шву. Ткань, намокшая и прочная, поддалась не сразу, но в конце концов разорвалась с неприятным хрустом. Она порвала её на несколько длинных, широких полос. Примитивные бинты. Лучшего не было.
С этими тряпками в руках она сделала шаг к нему. И ещё один. Каждый шаг был актом преодоления инстинкта. Он сидел, не двигаясь, только его глаза следили за каждым её движением. В них не было угрозы, лишь тяжёлая, животная настороженность и та же всепоглощающая боль.
- Не... не шевелись, - прошептала она, не зная, поймёт ли он. - Будет больно.
Она подошла сбоку, чтобы не оказаться прямо перед его мордой, и опустилась на колени рядом с окровавленной лапой. Запах крови, смешанный с чем-то горьким и звериным, ударил в нос. Она подавила рвотный позыв.
Рана вблизи выглядела ещё ужаснее. Рваные края, обнажённые волокна мышц... Она сглотнула. Её знаний деревенской медицины (приложить холод, забинтовать, дать отвар ромашки) тут было катастрофически мало. Единственное, что она сейчас могла сделать - это попытаться свести края, чтобы хоть как-то ограничить кровотечение и не дать туда набиться грязи, и туго перевязать. Всё.
Она протянула руку, пальцы дрожали. Прикоснуться к нему... к этой тёплой, окровавленной шкуре... Её сердце колотилось, как бешеное. Она боялась, что он дёрнется, что боль заставит его рефлекторно ударить.
- Спокойно, - сказала она больше для себя, чем для него.
Она взяла один конец полосы и, задержав дыхание, начала аккуратно, но плотно обматывать его вокруг лапы выше раны, чтобы создать хоть какую-то опору. Потом, с помощью другой полосы, она попыталась стянуть края раны, насколько это было возможно. Полосы рубашки едва хватало, чтобы обогнуть массивную лапу. Ткань мгновенно пропитывалась кровью, становясь скользкой и липкой. Её пальцы окрасились в тёмно-красный цвет. Она работала молча, сжав губы, сосредоточившись только на движении рук: обернуть, затянуть, закрепить.
Всё это время он не издал ни звука. Только его дыхание стало чуть громче, прерывистее. Он терпел. Она чувствовала напряжение в его мышцах, но он не двигался. Будто понимал. Или был слишком слаб, чтобы сопротивляться.
Наконец, она завязала последний узел. Получилось криво, неровно, и кровь уже проступала сквозь слои ткани, но это было лучше, чем ничего. Она отпрянула назад, вытирая окровавленные руки о штаны.
- Всё, - выдохнула она, глядя на свою работу, а потом подняла взгляд на его морду. - Держись... держись, понял? Больше так не делай.
Зверь наблюдал, как пальцы разбойника ловко завязывают узел. Кровь проступала сквозь ткань, но уже не так сильно. Боль никуда не делась, но теперь она была заперта, сдавлена этим почти бесполезным жестом. И в этом было странное, слабое облегчение.
Это было выше его понимания. Выше любой логики наёмника или зверя. Он съел её "друзей". Он только что чуть не съел её саму. Он был проклятым монстром, извергающим слюну и кровь. А она... перевязывала ему рану. Своей последней рубахой.
В его груди, под грудой боли и отчаяния, что-то ёкнуло. Что-то тёплое и хрупкое, что он давно считал мёртвым. Что-то вроде... благодарности? Нет, не то. Может быть.. Признание? Признание того, что в этом аду они, возможно, не просто тюремщик и пленник.
Больше так не делай.
Глупость. Он будет делать. Он знал это. Голод вернётся. Сильнее. И он снова будет вынужден выбирать между её плотью и своей собственной. Но в этот миг, глядя в серьёзное, испачканное его же кровью лицо, когда мужчина вытер пот со лба, он захотел послушаться. Захотел найти другой выход ради этой хрупкой, абсурдной нити, которую ему только что протянули, перевязывая его рану.
Этот жест - порвать свою последнюю рубаху на повязки, а не бросить опасного, ослабевшего зверя и бежать - окончательно выбивал Гатари из колеи. Разбойник не поступил бы так. Даже самый трусливый или расчетливый бандит использовал бы любую возможность укрепить свою позицию или сбежать. Этот... этот Несс действовал по какой-то иной, абсолютно нечитаемой логике. Может, он не разбойник? Бомж? Юродивый? Жертва какого-то другого проклятия, сшибшего крышу? Но у него был кинжал, и, судя по всему, не простой. Руки у того были в мозолях от оружия; движения, когда он не думал, выдавали привычку к насилию. Разбойник. Однозначно. Но какой-то... неправильный.
Взгляд Гатари, тяжёлый и оценивающий, скользнул с перевязанной лапы на голый торс "Несс". Холодный воздух уже покрывал кожу мурашками. Вопрос висел в воздухе, настолько очевидный, что даже не требовал озвучивания: Холодно же, идиот. Как без рубахи идти?
И тут его пронзило. Яркой, болезненной вспышкой памяти. Он сам, изодранный в клочья после боя с демоном, стоя над его тушей. Холод. Отсутствие одежды. И решение - практичное, вынужденное, утилитарное. Снять шкуру с побеждённого врага, чтобы согреться.
Ледяная волна прокатилась по его спине под мехом. Его взгляд, уже не просто раздражённый, а острый, как клинок, скользнул по голой коже Несса, потом - по своей собственной, покрытой густой чёрной шерстью шкуре.
Этот разбойник... он ведь не сделает то же самое?.. Не попытается убить его?.. Снять шкуру...
Где-то глубоко, под слоями боли, усталости и проклятой звериной сущности, зашевелилось что-то горячее и едкое. Не слепая ярость демона, жаждущего плоти. Его собственная, человеческая, холодная и расчётливая ярость наёмника. Ярость от одной мысли, что это жалкое, помешанное на чистоте существо может посметь. Может увидеть в нём не спасение, не союзника, а просто ресурс. Шкуру. Мясо. Трофей.
Я не позволю этому случиться, - прошипела в его сознании стальная мысль. Я убью свою единственную надежду на избавление, но не умру от этой руки. Не стану тем же, кем стал тот демон.
Его взгляд наполнился тяжестью и оценкой. Он изучал Несса уже не как странность или помеху, а как потенциальную угрозу предательства, рождённую из его же собственного, недавнего прошлого.
А Несс в это время просто думала о том, что ей уже холодно. Она поёжилась, пересекая руки на груди, и подумала, что ночью, как и в прошлый раз, придётся греться об него. Может, повезёт, и не заболею... Он был просто источником тепла. Странным, страшным, но единственным.
Она рискнула нарушить тяжёлое молчание, кивнув на его перевязанную лапу:
- Как... дальше с такой лапой пойдёшь? Хромать будешь?
Гатари, отвлечённый от мрачных дум, медленно, с видимым усилием поднялся на три лапы, поджимая раненую. От слабости и потери крови мир поплыл перед глазами, он пошатнулся, едва удержав равновесие. Зверь попытался осторожно опереться на перевязанную лапу - и тут же вырвался сдавленный, хриплый стон. Это было бесполезно. Боль была слишком острой, мышцы отказывались держать вес.
И спать хотелось. Смертельно. Сон наваливался тяжёлой, тёплой волной, смывая и ярость, и подозрения, и боль - почти.
Он мог идти, конечно. На трёх лапах. Медленно, коряво, как... Трёхногая собака, - с какой-то больной, внутренней усмешкой всплыло в памяти. Трёхногая псина в одном из осадных лагерей под Карадоном. Живучая тварь. Они её тогда подкармливали, бросая объедки... И она, преданно виляя обрубком хвоста, сторожила их палатки.
На что я, чёрт возьми, похож... - мысль была горькой.
Но куда идти? Он огляделся. Кругом - всё та же зелёная, бесконечная муть. Чаща, которая водила его по кругу. Проклятый лес, не желающий отпускать.
Наверное, от того, что они одну ночь никуда не пойдут, ничего не изменится. Они никуда не выйдут. Ни сегодня, ни завтра, ни через неделю. Это осознание, плоское и беспощадное, придавило его сильнее физической слабости.
И сон, окончательно сломив сопротивление, навалился на него всей своей тяжёлой, тёмной массой. Голова бессильно опустилась на лапы. Дыхание стало глубоким и тяжёлым. Он уже не боролся. Он просто рухнул на землю рядом с полуголым разбойником, превратившись в огромную, чёрную, хрипящую груду меха и боли. Последнее, что он смутно ощутил, прежде чем провалиться в бездну, - это лёгкую дрожь тела, пристраивающегося у его тёплого бока.