Учебные дни возобновились, возвращая в давно знакомый ритм: дребезжащий звонок, скрип мела по грифельной доске, едкий запах чернил, въедающихся в кожу на кончиках пальцев. И неизменное, как закон природы, замечание классной дамы, Марии Павловны: 'Госпожа Лагодина, ваши волосы - не цыганский хоровод! Уберите, наконец, эту вольницу!'
Вера заплетала косы так туго, что кожа на висках натягивалась. Но упрямые волосы, тяжелые и густые, не поддавались правилам. У самого затылка, из-под крахмального воротничка, всегда выбивалась одна черная вьющаяся прядка - упрямый завиток, который топорщился назло усилиям. Она заправляла его обратно механически. Не из послушания, а просто чтобы не слышать этот скрипучий голос, готовый прицепиться к любой мелочи.
Ей было не по себе от того, что осталось за порогом гимназии. Осадок после стычки в переулке сидел внутри, точно глубокая заноза: вроде и не видно, а ноет при каждом движении. Иногда, на скучном уроке, Вера ловила себя на том, что снова прокручивает в памяти тот удар - глухой стук тяжелой книги о чужую скулу, - и морщилась от собственной глупости.
Малый Знаменский переулок она теперь обходила кружным путем: шла от библиотеки по Волхонке, вдоль белой громады храма Христа Спасителя. Его золотой купол в сумерках казался тяжелым и тусклым, как старинная монета. У храма всегда было людно, даже в мороз: извозчики перекликались охрипшими голосами, зазывая в сани; мастеровые, попыхивая папиросами, торопились к Пречистенским воротам; дамы в длинных шубах, придерживая муфты, выходили из экипажей. Раскатистый звон колоколов уплывал в морозное небо, смешиваясь со скрипом полозьев. Вера скользила взглядом по чужим лицам - все они были частью привычной, безопасной картины.
Она сворачивала в короткий и тихий 3-й Ильинский переулок, где фонари горели реже, а снег лежал нетронутым, как чистая бумага. Здесь даже шаги звучали глухо и мягко, словно улица сама просила не нарушать ее покой. Вера миновала два старых особняка за высокими заборами, церковь и выходила к пересечению со 2-м Ильинским. Жизнь тут ощущалась теплее: во дворах виднелись сараи, из форточек тянуло запахом кислых щей и печного дыма. У одного из подъездов часто сидел, нахохлившись, рыжий дворовый кот - в лютые холода он, впрочем, прятался в подвале, отогреваясь у кирпичной кладки дымохода. Вера иногда кивала ему, как старому знакомому. На родной улице все было просто, обжито и понятно.
Этот путь занимал на несколько минут больше, зато здесь ничто не напоминало о той стычке. Город вокруг жил своей жизнью, в которой до нее никому не было дела.
Но в тот день, выходя из библиотеки с новым томом Дойля под мышкой, Вера вдруг разозлилась на саму себя. 'Я не позволю им сделать из меня труса', - сказала она себе. И свернула в знакомый переулок.
На середине улицы, у газового фонаря с мутным заиндевевшим стеклом, она подняла голову - и замерла.
Перед ней стоял он.
Она узнала его мгновенно. Дыхание сбилось, будто она на полном бегу влетела в сугроб. Внутри похолодело, но лицо осталось невозмутимым. Она стиснула зубы, приказывая себе успокоиться.
Первое, что она осознала, - необходимость запрокинуть голову. Не просто поднять взгляд, а посмотреть на мир совсем снизу вверх. От этого легкое напряжение пробежало по задней поверхности шеи. Она всегда была невысокой - 'маленькой', как с грустью шутила мать, перешивая на Веру свои платья. Рядом с подругами она этого почти не замечала.
Но сейчас, вплотную, разница ощущалась всем телом: он был не просто высоким, а выше любого знакомого ей мальчишки. Его плечо заслоняло ветку дерева на той стороне переулка. Чтобы разглядеть его лицо, ей пришлось отступить на полшага - иначе взгляд упирался в пуговицу шинели. Его рост был не долговязым, а крепким, как ствол молодой сосны. Широкие плечи под суконной шинелью создавали ощущение скрытой, тяжелой силы, которая подчиняла себе все пространство вокруг.
Фуражку он держал в руке, и этот жест делал его уязвимым. На левой скуле, чуть ниже глаза, цвело желто-зеленое пятно - уже блеклое, расплывшееся под кожей. Она скользнула взглядом по синяку и тут же отвела глаза.
Вера инстинктивно выпрямилась и глубоко вдохнула, готовая к любому повороту. Собственная фигура на его фоне казалась совсем хрупкой, почти детской, и это раздражало и мобилизовывало одновременно.
Повернуть назад сейчас - значило бы проявить слабость. А она уже один раз доказала, что не намерена этого делать.
Он нарушил тишину первым. Его голос был тихим, ровным, без тени насмешки или обиды.
- Прошу вас... пока не бить. Синяк еще не прошел.
Она не улыбнулась. Ее взгляд, темно-зеленый, настороженный, встретился с его - серым, внимательным. Она вдруг отметила, что глаза у него вовсе не холодные, как ей показалось в первый раз, а скорее... изучающие.
- Вы сами виноваты, - отрезала она. Голос прозвучал сухо, без тени девчоночьей обиды. - Не водитесь с кем попало. Компания определяет человека.
Он не стал оправдывать друзей. Не стал отрицать.
- Тот, что смеялся, - Митя Ветров. Он у нас в классе. У него... потребность быть первым в глупости. - Он сделал небольшую паузу, подбирая слова. - А второй - Сережа Аросимов. С ним мы иногда идем вместе. Не дружим - просто по пути.
Она кивнула, приняв объяснение как факт, не требующий дальнейшего обсуждения.
- Мы не думали вас задевать, - добавил он после паузы. Он говорил негромко, словно проверял каждое слово. - Просто... вы так упали. Снег на волосах, берет слетел... Сережа ляпнул про Белоснежку, и понеслось. Глупо вышло.
- Глупо? - Вера приподняла бровь. - Я бы сказала иначе.
- Можете сказать как есть, - он не отвел взгляда. - Я не спорю. - И, помедлив, добавил: - Мне жаль, что так вышло. Правда.
Она ничего не ответила, но ее плечи чуть расслабились.
Повисла неловкая пауза, наполненная внешними звуками: ветер шелестел обледеневшей веткой, за стеной дома глухо лаяла собака, из открытой форточки доносилась монотонная гамма - кто-то прилежно мучил пианино.
- Меня зовут Илья, - сказал он наконец. - Илья Арсеньев. Седьмой класс, первая мужская гимназия.
Сказала - и тут же почувствовала, как неуместно, по-дурацки это звучит. Словно они на светском рауте, а не в тихом переулке, где она ему недавно своротила скулу. Захотелось немедленно провалиться сквозь землю, но она лишь крепче прижала к себе книгу.
Он спокойно кивнул.
- Вы тогда книги несли, - заметил он, и в его голосе прозвучала легкая заинтересованность. - 'Записки охотника' были сверху. Видел обложку.
Она удивилась, и ее лицо немного смягчилось.
- Вы запомнили?
- Я караулил этот том в читальне месяц. Каждый вторник заходил проверять: моя фамилия все не поднималась. В итоге нашел у букиниста у Сухаревой башни.
- А вы что читаете? - вопрос прозвучал как естественный поворот беседы двух людей, для которых книги - воздух.
- Лескова. И Дюма.
- 'Три мушкетера'?
- Да. А 'Графа Монте-Кристо' - читаю у Аросимова. Отец у него держит лавку колониальных товаров, но книги собирает - с уважением к умственному труду, как он говорит.
- Я его прочла в прошлом году, - сказала Вера. - Теперь вот Дойля взяла. 'Знак четырех'.
- Завидую, - просто сказал Илья. - У нас инспектор говорит: 'Детектив - для слабых умов, у кого мозги не варят на логику'. Физика и математика - вот что нужно современному человеку.
- Физика. Естествознание люблю читать, хоть в программе его уже нет. А вам?
- История. И словесность. Языки даются легче.
- У нас - наоборот, - он чуть усмехнулся. - Современные языки факультатив, зато латынь с греческим вбивают как основу. Мука одна, конечно. Но без них в университет дороги нет. Особенно если на медицинский собрался.
- Вы на медицинский хотите?
- Думаю. Или в Высшее техническое. Там, говорят, дело, а не слова. Можно что-то построить или починить.
- А у нас говорят, снова женские курсы Герье на Пречистенке открылись, - сказала она, и в ее голосе прозвучала сдержанная горечь.
- Слышал, - кивнул Илья.
- Да. Мама говорит: 'Пусть сначала гимназию кончит. А там видно будет'.
Он кивнул снова. Пустых утешений он, как и она, не выносил.
Мимо них, позванивая дребезжащим колокольчиком, проехали розвальни, груженные матовыми глыбами льда для ледников купеческих домов.
Они дошли до выхода переулка на Волхонку. Здесь улица была шире, шумнее, и ветер пробирал сильнее - рвал полы пальто, бросал в лицо колючую снежную крупку. Громадный купол храма Христа Спасителя едва угадывался в сгустившейся темноте; редкие прохожие на бегу крестились на него и спешили к домам.
Идти рядом молча стало неловко, и они заговорили снова, с паузами, которые были уже не неловкими, а скорее вдумчивыми. О том, как учитель географии путает на карте Африку с Австралией. Как в женской гимназии циркуляром запретили носить ленты шире полувершка - 'во избежание тщеславных помыслов'. Как в мужской за двойку по Закону Божию оставляют без большого перерыва, заставляя переписывать псалмы.
Илья, говоря, слегка наклонил голову набок, будто стараясь быть на одном уровне с ее взглядом. Она же, в пылу рассказа о нелепом циркуляре про ленты, на шаг отступила к тротуару - не от страха, а просто чтобы не задирать голову так сильно. Его близость оказалась неожиданно... утомительной для шеи.
Они обменивались простыми гимназическими жалобами без улыбок, с серьезностью людей, которые только что заключили мирный договор.
Они вышли к Пречистенским воротам. Здесь, у сквера, где летом зеленели липы, а сейчас чернели голые ветви и сиротливо темнела пустая скамейка, их пути наконец расходились. Площадь разводила их по разным сторонам московской жизни: левее уходила Остоженка, правее начиналась Пречистенка.
- Мне налево, - сказала Вера, указывая подбородком в сторону 2-го Ильинского.
- А мне - направо, - отозвался Илья, кивая в сторону Гагаринского.
Он помедлил секунду, пропуская ее вперед. Из вежливости, а может, просто понимая, что его шаг шире и он сразу же догонит ее на повороте.
- Ну... прощайте.
- Прощайте.
Они разошлись, не обернувшись. Ритуал был завершен.
Вера шла домой, стараясь ступать по насту ровно. 'Он не злится. Он даже объяснился. Значит, я не совершила непоправимого. Я вернула все на свои места'. Где-то в глубине вертелась мысль, что прежний порядок не предполагает, что ты знаешь имя человека и какие книги он читает. Но эту мысль она решительно отодвинула в сторону.
Илья же, шагая по мерзлой мостовой, думал не о синяке, а о том, как она стояла перед ним - прямая, с высоко поднятым подбородком, с книгами, прижатыми к груди как щит.
Дома мать протирала фланелью старую, еще отцовскую шкатулку. Дерево, потемневшее от времени, неохотно отдавало грязь, но под тряпкой проступал благородный ореховый отлив. В комнате пахло скипидаром и льняным маслом.
- Явилась, путешественница. - В голосе Лидии Григорьевны не было упрека, только усталая констатация факта. - А я уж думала, ты до ночи по своим читальням. Ужин на столе, накрыт полотенцем. Будешь - разогрей на керосинке.
Вера кивнула, пристраивая пальто на крючок. Мимоходом отметила: мать сегодня в старом, но любимом платье цвета бутылочного стекла, с глухим воротом. Раз надела его, а не рабочий фартук для выкроек - значит, день выдался полегче.
- Как в гимназии? - спросила Лидия Григорьевна, не оборачиваясь. - Мадемуазель Дюпон не донимала?
- Обычно. Диктант писала. Все хорошо.
Мать удовлетворенно кивнула. Ее пальцы, все еще тонкие и красивые, с аккуратными ногтями, двигались неторопливо и точно.
Вечером, сидя за своим столом при мягком свете лампы, Вера открыла дневник. Сначала проверила стальное перо - не расщепилось ли, - обмакнула в чернильницу, сняла лишнюю каплю о горлышко. Перо заскрипело по бумаге.
'18 января. Мария Павловна задала наизусть спор Базарова и Павла Петровича. Надя плакала в уборной - не выучила. Мама купила новые перчатки, шерстяные - прочнее и теплее. В библиотеке наконец вернули 'Знак четырех'. Переулок больше не страшен. Пройден. И хорошо. Так и должно быть.'
Про него - ни слова. Он не стал событием дня или тайной. Он стал фактом, вписанным в ландшафт. Как дерево или фонарь. Встреча не открыла новую главу, а аккуратно закрыла старую. И все же, засыпая, она поймала себя на том, что прокручивает в памяти не свой удар и не падение в сугроб, а его голос, когда он сказал: 'Мне жаль, что так вышло'. Странно, но именно это вспоминалось ярче всего.
Илья тоже не стал делать записей в своей тетради где вел учет расходов и переписывал цитаты из Лескова. Но он вытащил листок недельной давности, где корявым, раздраженным почерком было выведено:
'Москва - это пересыщенный раствор. Чужеродному элементу здесь не раствориться, здешний порядок его отторгнет, и он рано или поздно выпадет осадком на дно.'
Он провел ровную, решительную черту через эту строку. А на узком поле добавил мелким, четким почерком:
'Поправка: бывает, что чужая частица не отторгается, а стягивает все к себе. Зафиксировано в Малом Знаменском.'
Потом погасил керосинку. Лежа на узкой кровати, он слушал, как за тонкой стеной соседка, служанка из кондитерской, напевала под нос новомодный романс 'Я ехала домой'.
Мир вокруг был прежним: тесным, бедным и расчерченным строгими, неумолимыми линиями выживания. Но где-то в этой жесткой сетке координат теперь зияла одна ничем не заполненная ячейка.
Пустая.
И, как ни странно, именно эта пустота не давала ему уснуть.