Воскресенская Анна
Пять копеек на Луну

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Links
Кожевенное мастерство: сумки, ремни своими руками Юристы. Круглосуточно
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Девятая глава

  Гимназия осталась за спиной. Дверь закрылась. Вера замерла на холодном пороге - и впервые не понимала, что делать дальше.
  
  Свидетельство на звание домашней наставницы лежало в лакированной шкатулке матери поверх аттестата, между веточками лаванды и запиской от Сережи:
  
  'Поступил на юридический. Отец три дня молчал, а потом рукой махнул: 'Ладно. Юрист в лавке не помешает - хоть контракты сам читать будешь'. Вот и бегаю: по утрам лекции на Моховой, а после обеда - за прилавок. Работы много, но я рад. Как ты? У отца опять сделался приступ, сердце совсем сдало. Доктор велит давать капли и держать в покое, да какой тут покой, когда кредиторы на пороге? Пиши, если... если будет время. С.'
  
  Вера не ответила сразу. Не потому что не хотела, а потому что писать было нечего. 'Хорошо' было бы ложью, 'плохо' - звучало бы как жалоба. А правда была слишком простой: 'Я не знаю, где я и кто я'.
  
  Лето после выпуска пролетело незаметно, как обычные каникулы. Но теперь, осенью, когда привычная гимназическая структура исчезла, дни потянулись в унылом домашнем однообразии: бесконечная строчка на 'Зингере', чтение, уборка. Длинные чаепития с молоком - сахар кончился, а покупать новый было накладно. Вера машинально прихлебывала горячую жидкость, глядя, как запотевает стекло от ее дыхания. За окнами, за еще не заклеенными на зиму рамами, лежал конец сентября - прозрачный, холодный, с первыми желтыми листьями на липах. Он казался чужим. Совсем не ее.
  
  Мать работала с утра до ночи. По утром - уроки танцев у дочерей мелких чиновников: семьдесят копеек за час, если повезет - рубль. После обеда - подработка у модистки на Петровке, в тесной, душной мастерской, где пахло утюгом и дешевым накрахмаленным кружевом. Вечерами - снова шитье на 'Зингере' при керосиновой лампе, пока глаза не начинали слезиться.
  
  Вера помогала: обметывала петли вручную, крепила пуговицы, распарывала неудачные швы - делала все, для чего машинка была не нужна. Читала, когда удавалось урвать час-полтора, ходила в библиотеку. Она все ждала какого-то знака или сигнала к началу собственной жизни, но не понимала, как он должен прозвучать и откуда ему взяться.
  
  Она не жаловалась вслух. Но внутри было пусто и просторно, как в квартире, из которой вывезли чужую мебель.
  
  'Почему я не радуюсь свободе? - думала она, глядя в окно на серый двор, где дворник Федот размеренно шуршал метлой, сгребая пожухлые листья. - Почему мне хочется назад, в тот класс, где все было расписано вперед: звонок, урок, вопрос, ответ?'
  
  Через неделю молчания Вера все же оставила Федоту записку в конверте. Тот за три копейки охотно брался передать письмо через своих: дворники пречистенской части постоянно виделись и на базаре, и у водоразбора, так что занести бумажку для него было делом привычным - тамошний дворник просто ловил Сережу у ворот, чтобы не мозолить глаза старому хозяину.
  
  'Спасибо. У меня все по-старому. А у отца как здоровье, если не секрет? В.'
  
  Сережа ответил через два дня, тем же путем:
  
  'Плохо. Сердце, как говорит доктор, совсем изношено. Но держимся. Спасибо, что спросила. Мне это очень дорого. С.'
  
  А потом - снова молчание. Прошел месяц, за ним другой. Общение оборвалось само собой.
  
  Однажды, лежа с толстовским 'Воскресением' под подушкой (Анна Семеновна, поджав губы, объявила, что 'девицам такое читать не по чину', и книгу пришлось доставать втайне, через знакомую из педагогического класса), Вера думала о Катюше Масловой.
  
  'Ее ведь никто не спросил. В шестнадцать лет соблазнили, бросили - и с тех пор вся жизнь пошла не по своей воле, а из одной лишь нужды. Чистота не спасла. Невинность не защитила. Мир погубил ее не за грех, а за беспомощность. А если я откажусь от 'благоразумного замужества', выберу курсы, одиночество, труд - будет ли у мира для меня иная участь? Или та же бездна, только прикрытая ковром из умных книг и благопристойности?'
  
  Она перечитала страницы, где Нехлюдов вспоминает Катюшу, и вдруг поняла: Толстой писал не о ней. Толстой писал о нем. О мужчине, который может позволить себе роскошь покаяния. А у Катюши выбора нет - только идти по этапу.
  
  Вера закрыла книгу и долго смотрела в потолок, где керосиновая лампа отбрасывала дрожащие тени.
  
  А в другой вечер она открыла принесенный из библиотеки томик Достоевского - 'Записки из подполья'. Читала жадно, с горьким, почти болезненным узнаванием. 'Я-то один, а они-то все', - повторяла она про себя строчку, в которой теперь умещались все ее последние месяцы.
  
  'Да, я - странная, - подумала она, закрывая книгу. - Но я - это я. И этого должно быть достаточно для начала'.
  
  Бывшие одноклассницы присылали короткие весточки. Вера перебирала почтовые открытки, исписанные торопливыми фиолетовыми чернилами, и каждый раз внутри росла холодная, злая досада. Девчонки вели себя так, словно им все еще было по четырнадцать лет, а казенные стены гимназии никуда не делись.
  
  'В субботу у нас журфикс. Приходи! Будет чай с сушками, потанцуем падекатр под граммофон. Надя обещала показать новые открытки из Парижа'.
  
  'Нас зовут на благотворительный вечер к Костроминым - там будут сыновья Шапошникова, у которого суконная фабрика за заставой. Старший, говорят, завидный кавалер, отец ему уже долю в деле выделил. Матушка велит мне непременно перешить к вечеру лиф у праздничного платья. Приходи в четверг, поможешь сколоть складки, у тебя ведь глаз верный. А твое голубое бальное еще носится? Приходи, примерим вместе'.
  
  'Приходи в Политехнический музей - будет лекция для курсисток. Тема: 'Реформы Петра Великого и их влияние на русское просвещение'. Вход свободный, но места надо занимать заранее'.
  
  'Или просто на чашку чая к нам - может, познакомишься с кем? Друг брата Миши приезжает из Питера, он инженер путей сообщения. Мама говорит, очень многообещающий молодой человек'.
  
  Вера отвечала всем одинаково вежливо и одинаково уклончиво:
  
  'Спасибо за приглашение, но, к сожалению, никак не могу. Много занятий. Готовлюсь к курсам'.
  
  На самом деле она просто бродила в одиночестве. Шумный, промерзший город заменил ей подруг. Это было дешевле - стоило только времени - и куда честнее. Вера доходила пешком до Пречистенских ворот, за три копейки поднималась на открытый империал темно-синего вагона конки и ехала на крыше мимо Волхонки и Моховой до самого Охотного Ряда, а оттуда сразу сворачивала на Тверскую и шла вверх, разглядывая витрины, вывески и лица.
  
  Здесь жизнь шла по-иному. Нарядная, кутающаяся в меха публика спешила мимо зеркальных окон кондитерских и книжных лавок, чиновники в вицмундирах прижимали к боку кожаные папки, у обочины строго поглядывал на экипажи усатый городовой. Вера смотрела на этот огромный людской поток и чувствовала себя лишней, запасной деталью, для которой в городе пока не нашлось подходящего паза.
  
  В другие дни она подолгу сидела на Пречистенском бульваре - на той самой скамейке, где они когда-то занимались с Ильей математикой. Кутаясь в пальто, Вера наблюдала за студентами. Они собирались кучками, яростно спорили, размахивая руками - о Ницше, о Марксе, о последних номерах 'Русского богатства' и 'Мира Божьего', где как раз печатали Горького и громили народников. Иногда спор переходил в крик, иногда - в дружный хохот. Вера слушала издалека, впитывая эти голоса, эти незнакомые слова, этот свободный студенческий воздух, который манил ее вопреки всему. Ей казалось, что там, в этих спорах, в общем шумном деле, и скрывается что-то настоящее, а не тоскливое ожидание замужества и чай с сушками у Нади.
  
  В последний такой раз ее заметили. Кто-то из студентов - в распахнутой шинели, с жидкой, еще по-юношески негустой бородкой клинышком - кивнул в ее сторону, и говор разом стих. Несколько голов повернулось. Несколько секунд ее молча рассматривали - пристально, с любопытством, точно диковинку. Потом бородатый, не повышая голоса, спросил: 'Не замерзли, барышня?' - и добавил, усмехнувшись: 'Шли бы к нам, у нас весело'. Кто-то рядом хмыкнул, другой толкнул соседа локтем, но кричать не стали.
  
  Они не поднимались с мест, не зазывали настойчиво - просто смотрели и перешептывались. Им не было до нее дела, и они прекрасно видели, что она - хорошая, приличная девушка, но перед товарищами им нужно было щегольнуть своей вольностью. И в этой мальчишеской спеси было все: и напускная взрослость, и привычка считать себя хозяевами этого бульвара, на котором она оказалась лишь случайной прохожей.
  
  Вера подобрала ридикюль и, не поднимая глаз, медленно пошла прочь. За спиной еще слышалось приглушенное шушуканье, короткий смешок, но никто не крикнул вдогонку. Ее уход не был бегством - он был признанием того, что ей здесь действительно не место. Она шла, чувствуя, как горят щеки, и впервые за долгое время благословляла холодный московский ветер, который помогал ей держать спину прямой.
  
  Она свернула в сторону храма, сама не понимая зачем - может, чтобы согреться, может, чтобы спрятаться. В Храм Христа Спасителя Вера заходила не ради молитвы. Там было тепло, пахло ладаном и оплывающим воском; в полумраке, у дальней колонны, можно было стоять незаметно, слушая, как хор взмывает под купол - мощно и стройно. Священники в золотых ризах казались фигурами из прошлых веков. Их голоса, глубокие и ровные, не требовали ответов. Эта огромная, чужая тишина ненадолго успокаивала - до следующего раза, когда тоска снова прижимала ее к скамейке на бульваре или к холодному мрамору.
  
  За ужином, перебирая корзину с бельем, мать обронила негромко, между делом:
  
  - У Аросимовых, слышно, совсем дела плохи. Взяли ссуду в банке под залог лавки. Если к Пасхе не выпутаются - лавка пойдет с торгов. На Ильинке купцы уже шепчутся, выжидают.
  
  Они помолчали. Вера смотрела, как мать ловко продевает нитку в ушко - даже в сумерках, при скудном свете керосинки, ее натруженные пальцы не знали промаха.
  
  - А Сережа... он тебе пишет еще? - спросила мать, не поднимая глаз от работы.
  
  - Пишет. Иногда. Спрашивает, как дела.
  
  - А ты?
  
  - Отвечаю. Коротко.
  
  Мать сделала еще несколько стежков. Тонкая игла блеснула в желтом круге от лампы.
  
  - Он парень умный. И... прямой. Честный, - она сделала паузу. - И он... видит тебя. Не платье твое, не прическу. А именно - тебя.
  
  Вера не ответила. Сердце тоскливо сжалось: а что, если Сережа и есть ее единственный шаг к теплой, понятной жизни? Что, если она, гоняясь за своей самостоятельностью, просто упускает его?
  
  - Мама, - сказала она упрямо, не поднимая глаз от стола, - я не хочу, чтобы во мне видели только невесту на выданье. Как вещь, которую берут в дом.
  
  - А кем же мне тебя видеть? - мягко, с затаенной грустью спросила Лидия Григорьевна. - Ты ведь не книга на полке, деточка. Не математическая задача. Ты - живая девушка. У тебя ум взрослой женщины, а жизнь... жизнь твоя еще и не начиналась толком. А она ведь начинается там, где ты больше не одна. Где вас двое.
  
  Вера ушла к себе. В темноту маленькой комнаты, где под самым потолком белел старый гипсовый ангел с обломанным крылом - уцелевший кусок прежней лепнины. Она зажгла лампу, открыла дневник и размашисто вывела:
  
  'Я не хочу выбирать: быть книгой, задачей или просто девушкой. Я хочу быть всем этим сразу. И хочу сама решать - в какой пропорции'.
  
  В конце октября, в серый ветреный день, Вера зашла в мелочную лавку на углу Остоженки - матери понадобились нитки. В лавке пахло керосином, соленой селедкой и мылом; за прилавком откровенно скучал подслеповатый приказчик. Она уже выбрала катушки, когда дверь звякнула колокольчиком и на порог шагнул Сережа.
  
  Он был в студенческой шинели, с фуражкой в руке - видно, только вернулся с Моховой, и отец сразу послал его с поручением. Увидев Веру, он улыбнулся - той самой легкой, открытой улыбкой, которую она помнила еще по зимнему балу.
  
  - Вот так встреча, - сказал он просто. - Ты здесь как?
  
  - Нитки маме покупаю, - ответила Вера, чуть отступая к прилавку, словно ища защиты у пузатых стеклянных банок с леденцами.
  
  Сережа кивнул, скользнул взглядом по ее покупкам, потом посмотрел на приказчика, который демонстративно уткнулся в свой гроссбух, делая вид, будто занят счетами.
  
  - А я за солью. Отец послал, дома кончилась, а мы же солью не торгуем. Вот и бегаю, - он коротко усмехнулся. - Курьер, а не студент.
  
  Помолчали. Где-то на улице тяжело прогрохотала телега, звякнул колокольчик проезжающей конки. Сережа вдруг спросил тише, уже без улыбки:
  
  - Ты как вообще? Я писал, да ты не отвечаешь подолгу. Я все понимаю - занятия, подготовка к курсам. Просто... хотелось знать.
  
  Вера чуть заметно выдохнула - в его голосе не было ни упрека, ни тайного намека.
  
  - Все по-старому, - ответила она. - Уроки, читальня, занимаюсь много. Времени совсем в обрез.
  
  Он понимающе кивнул.
  
  - А у меня - сама знаешь. Университет, дела в лавке, отец хворает. Жизнь, словом, крутит. - Он усмехнулся краем рта. - Встретиться бы нам когда-нибудь не за солью, что ли. Ну да это уж как получится.
  
  Приказчик за прилавком демонстративно стукнул костяшками счетов. Сережа шагнул в сторону, уступая Вере дорогу к выходу.
  
  - Передавай маме привет, - сказал он. - И береги себя.
  
  - И ты береги, - ответила Вера и вышла на крыльцо, не оборачиваясь.
  
  На улице было свежо, резкий ветер задувал за воротник пальто, пахло печным дымом, мокрой брусчаткой и близкой зимой. Она быстро зашагала к дому и только через два переулка поймала себя на том, что на душе у нее спокойно. Ни вины, ни тревоги, ни сожаления. Встреча была. Поговорили. Разошлись. И все это было правильно.
  
  *
  
  Прошло еще несколько дней тишины, шитья и скупых подсчетов. Наконец, за вечерним чаем Вера отставила чашку и сказала:
  
  - Мама. Я решила. Весной буду подавать прошение на Женские курсы.
  
  Лидия Григорьевна не подняла глаз от работы. Спросила прямо:
  
  - А после них - что?
  
  - Буду учительницей в гимназии. Или... брать переводы для журналов.
  
  - А кто возьмет на место девушку без связей, без протекции? - тихо, будто извиняясь за свои слова, спросила мать. - Я в твои годы тоже верила, что талант - это верный пропуск. Отдала последние деньги за уроки у лучшего танцмейстера в Одессе. Меня приняли в театр, у меня появились свои ученицы... Я думала: вот он, мой верный капитал. Потом я вышла замуж за твоего отца и переехала сюда. А через несколько лет отца не стало. И весь мой 'капитал' испарился в один день. Все вокруг спрашивали: 'Без мужа - кто вы такая? Бывшая артистка? Учительница танцев?' Никто не спросил: 'А вы - человек?'
  
  Она замолчала и резко оборвала нить зубами. Потом добавила, уже без прежней горечи:
  
  - Курсы - это хорошо. Правильно. Но хлеб - не книга. На одном умении не раздобреешь.
  
  - Я буду зарабатывать сама, - упрямо повторила Вера. - Могу давать частные уроки. Мы можем шить вместе, брать больше заказов.
  
  Мать задумалась. Потом произнесла:
  
  - У Марьи Ивановны с первого этажа дочка никак не может написать сочинение про Базарова. Стыдно, выпускной класс. Может, поможешь? Да у Тани со второго этажа племянник гимназист - совсем не понимает русскую историю.
  
  - Сколько брать?
  
  - Начни с полтинника за час. Пусть привыкнут, увидят результат. Если понравится - сами станут платить больше.
  
  Так нашлись ее первые уроки. Четыре ученика, по два часа в неделю на каждого. Рассуждения о нигилизме, даты Бородинской битвы, бесконечные правила грамматики и синтаксиса.
  
  Первый урок был назначен у дочери Марьи Ивановны. Собираясь к ним, Вера надела свое лучшее серое платье с высоким воротником-стойкой. Но, взглянув на себя в тусклое зеркало, достала из комода старый материнский корсет - тот самый, что надевала лишь однажды, на гимназический бал.
  
  Тело, привыкшее к свободе движений и полному дыханию, неохотно подчинилось стали и шнуровке. Но Вера понимала: она идет туда не как Вера, а как Вера Петровна, учительница. Нужна была форма. Броня.
  
  Корсет туго стянул талию и заставил спину выпрямиться. Поверх легло серое платье, которое шилось по ее обычным меркам. Теперь, когда талия сделалась тоньше, между плотным сукном и телом осталось немного воздуха - ткань сидела свободно, не облегая, а лишь угадывая фигуру.
  
  Она спустилась по лестнице, осторожно держась за перила и стараясь не оступиться на стертых ступенях. Дверь открыла сама Марья Ивановна - полная, гладко зачесанная блондинка в домашнем платье, пахнущая духами от 'Брокара'.
  
  - Ах, Вера Петровна, проходите, проходите! Мы так рады, так ждали! Катенька, иди скорей, учительница пришла!
  
  Вера вошла в комнату. Тяжелая мебель под темный орех, белые вязаные салфеточки на всех поверхностях, тусклый огонек лампадки перед киотом в углу. Катенька оказалась толстой, застенчивой девочкой лет пятнадцати, с вечно влажными от волнения ладошками. Она уже сидела за столом, пунцовая от волнения, испуганно теребя в руках батистовый платок.
  
  Час пролетел незаметно. Вера говорила спокойно, терпеливо, шаг за шагом разбирая с ученицей образ Базарова. Девочка сначала робела, но постепенно осмелела и под конец даже записала под диктовку целую страницу. Выводя в тетради финальную строчку: 'Базаров благороден, потому что не лжет даже себе', Катенька вдруг подняла глаза:
  
  - А вы правда так думаете, Вера Петровна? Или это только для урока, чтобы словеснице угодить?
  
  Вера не сразу нашлась что ответить - эта детская проницательность застала ее врасплох. А затем улыбнулась.
  
  - Правда. Но я думаю еще вот что: Базаров благороден в своем отрицании, но, отрицая любовь и искусство, он отрекся от половины мира - и от половины самого себя. Можно ли быть цельным, так себя ограничив? Об этом вы подумайте сами. На следующем уроке обсудим.
  
  Катенька кивнула, и в ее круглых глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.
  
  Марья Ивановна, проводив Веру до двери, вручила полтинник - теплую, чуть влажную монету. И, уже в дверном проеме, вежливо, но недвусмысленно заметила:
  
  - Вы очень умно объясняете, Вера Петровна. Но, знаете... платье ваше - оно немного... слишком свободного покроя. Для учительницы неприлично.
  
  - Благодарю вас, - ровно ответила Вера. - Я учту ваше замечание.
  
  Дома она расшнуровала корсет и сбросила его, точно тяжелые стальные доспехи после первой выигранной, но изнурительной битвы.
  
  Вера подошла к окну. Мимо, по сырому сумеречному переулку, шла курсистка в коротком, удобном пальто и вовсе без шляпы, подставив ветру стриженую голову. Свободная. Вера смотрела ей вслед, пока эта темная, дерзкая фигура не скрылась за поворотом.
  
  'Она не дает уроков в домах, где за твоей свободой следят, как за нарушением устава, - подумала Вера. - Но, возможно, у нее и нет этих уроков. Есть что-то другое. Что?'
  
  *
  
  Заработанных денег набиралось немного. Вера завела тетрадочку в клетку, куда записывала каждый целковый и каждую копейку:
  
  'Ноябрь 1902: Катенька - 4 занятия = 2 рубля. Петя (племянник Тани) - 3 занятия = 1 рубль 50 копеек. Всего 3 рубля 50 копеек'.
  
  Расходы Вера считала тут же: гривенник - на писчую бумагу, пятачок - на леденцы, чтобы хоть иногда побаловать мать к чаю. На конку старалась не тратиться - ходила пешком, даже если нужно было идти на другой конец Хамовников. Но когда на улицу обрушивался ледяной осенний ливень, приходилось зажимать в кулаке пятак, чтобы спрятаться внутри синего вагона, и эта трата каждый раз казалась ей огромной.
  
  Вскоре нашлась подработка на Плющихе, в мещанской семье Роговых. Младший ломал перья и никак не мог освоить чистописание, а старший, Сеня, толстый и застенчивый гимназист, писал диктанты с ужасными ошибками и вечно путал на истории Александра II с Александром III. Еще одна ученица, гимназистка третьего класса, с которой Вера занималась литературой, сбежала после двух недель - ее матушка рассудила, что девице излишняя ученость ни к чему, лишь бы замуж выйти.
  
  К середине зимы младший Рогов занятия бросил, и Вера вела счет уже только троим постоянным:
  
  'Декабрь: Катенька - 4 занятия (2 р.), Петя - 3 занятия (1 р. 50 к.), Сеня с Плющихи - 4 занятия (2 р.), еще двое разовых - 1 р. Итого 6 р. 50 к.'.
  
  В январские сумерки, после рождественских праздников, ученики приходили вялые. Катенька проболела две недели, Петя уехал с матерью в гости к подмосковным родственникам. Заработок сразу упал: январь принес всего три рубля с мелочью.
  
  А февраль наступил пустой. Началась масленичная неделя - и на занятиях можно было ставить крест. Ученики в эти дни думали только о блинах, катаниях с ледяных гор и шумных балаганах на Девичьем поле. Вера открывала тетрадь, но видела одно и то же: пустые строки. Уроков не было.
  
  Но Масленицу они с мамой все-таки отмечали - по-своему, тихо. О блинах с паюсной икрой и жирной сметаной, что подавали в богатых купеческих домах в Замоскворечье, оставалось только мечтать. Но мама заводила тесто на гречневой муке - темной, духмяной, и пекла на старой чугунной сковороде тонкие блины. Вера разводила брусничное варенье кипятком - так выходил сладкий, терпкий соус, - и они садились вдвоем за стол у запотевшего окна, за которым кружила редкая февральская поземка.
  
  - Ничего, Верочка, - говорила мать. - В марте одумаются, к весенним экзаменам ведь готовить надо будет. А пока... пока будем тянуть.
  
  Когда во время Масленицы Москва заговорила о петербургском бале, Вера слушала эти толки с холодным, жадным любопытством. Рассказывали, будто в Зимнем дворце давали невиданный костюмированный маскарад - вся знать явилась в платьях времен царя Алексея Михайловича, в парчовых боярских шубах и кокошниках, унизанных крупным жемчугом. Сам царь вышел в золотом царском опашне, царица - в древнем венце. Поговаривали, что в Эрмитажном театре давали сцены из 'Жизни за царя', танцевали до самого утра, а бриллиантов на гостях было столько, что от блеска слезились глаза.
  
  - А графиня Воронцова-Дашкова, слышали ли? - щебетала в очереди за керосином какая-то мещанка в поношенном лисьем салопе. - Нарочно из Москвы в Петербург ездила, платье у лучших мастеров заказывала - сказывают, в три тысячи целковых обошлось! А княгиня Юсупова - та и вовсе вся в драгоценных камнях, точно икона...
  
  Вера слушала, прижимая к боку пустую жестянку для керосина, и думала: три тысячи. Сорок лет моих ежедневных уроков. Двадцать лет изнурительного маминого труда. И все это - ради одного-единственного вечера, чтобы походить на боярыню, которой никогда не существовало.
  
  Изредка, отложив несколько копеек, она заходила в подвальный иллюзион на Никольской, где за пятачок крутили 'движущиеся картинки'. Вход в синематограф был прямо с улицы: в витрине висела печатная программа и были наклеены заграничные глянцевые карточки - чугунный снаряд, летящий из гигантской пушки прямо в глаз Луне. Мальчишка-контролер, прихрамывающий, в чьем-то чужом, непомерно широком в плечах пальто, быстро оглядывал ее: 'Одна?' - и, получив молчаливый кивок, отрывал узкий бумажный билетик.
  
  В зале было темно и душно, пахло сыростью подвала, мокрой шерстью пальто и едкой, перегретой химией кинопленки, исходившей из окошка проекторной будки. Вера садилась на самые задние скамьи - там было дешевле всего. Когда свет гас, тапер у экрана начинал яростно лупить по клавишам разбитого пианино, а на белом полотне принимались мелькать кадры. 'Путешествие на Луну' Мельеса она смотрела два раза. Ученые в диковинном снаряде летели прямо в цель, Луна на экране кривилась, и этот ее человеческий, сердитый взгляд долго не выходил у Веры из головы
  
  Мир мог быть совсем другим. Не таким, как эта тесная комнатка, не таким, как придирки Марьи Ивановны к платью, не таким, как вечный стук швейной машинки. А потом приходилось выходить из подвала на морозную Никольскую - и снова быть собой. Пять копеек на Луну - а обратно бесплатно.
  
  Февраль за окнами скрипел полозьями, тянулся бесконечными уроками, монотонной строчкой на 'Зингере' и выписками в библиотечных книгах. Однажды в сумерках, когда одиночество стало слишком осязаемым, Вера написала на клочке бумаги:
  
  'Сережа, может, сходим в синематограф? В.'
  
  Подержала листок в руках. Пальцы, несмотря на мирное, экономное тепло протопленной с утра комнаты, сделались совсем холодными.
  
  Она смотрела на эти несколько слов и вдруг увидела их глазами Сережи - увидела ту надежду, которую они могли в нем зажечь. Он ведь и на балу смотрел на нее совсем иначе. Для него она сейчас - связь с прежней, беззаботной жизнью, с теми временами, когда они втроем гуляли по бульварам и смеялись над пустяками. Послать эту записку было бы жестоко. Даже если самой до боли хотелось просто увидеть дружеское лицо, просто услышать голос, не имеющий отношения к чужим урокам, шитью и грошовым подсчетам.
  
  'Я не могу, - подумала она со злой досадой на саму себя. - Не могу сейчас ни с кем сближаться. Ни с ним, ни с...'
  
  Она медленно, аккуратно свернула листок в тугую трубочку. Подошла к голландке, приоткрыла чугунную дверцу топки. Огонь мгновенно схватил сухую бумагу. Слова почернели, свернулись и превратились в серый пепел.
  
  'Прости, Сережа, - подумала она. - Не сейчас. Может быть, потом. Когда поступлю на курсы, тогда и поговорим'.
   Теперь оставалось только копить деньги и доказать самой себе, что она способна выстоять. Всего пара месяцев - и она подаст прошение на курсы. А там - будь что будет. А пока - работа, подсчеты и подготовка. А в синематограф она еще сходит. Когда-нибудь. Если останутся лишние пять копеек.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"