z_4
Даже весна объявлялась твоим приказом,
Императрица Дзинь, желтая голова,
синяя, как фарфор, белая, как проказа,
алая, словно казнь, черная, как трава.
Кто не хотел войти в прелесть и тлен дворцовый,
кто не любил твоих ужас и блеск светил?
... Чашею черепной, дудочкой ли берцовой,
луком тугим ребра - каждый из них платил.
В летопись, словно в склеп, сваливались подарки,
падали семена в неплодородье нив...
Я приходил врачом, ставил тебе припарки -
ты оставалась лед, веки векам открыв.
Ты оставалась Дзинь, Царства Дзынь-Дзянь царица.
Горе тому, кто в сем вдруг усомниться смел!
... Главный краситель век красил твои ресницы,
Главный тряситель лож ложем твоим скрипел.
Кукла моей любви, бабочка над беседкой,
крылышек на шелку красные письмена...
Порванного сачка веток небесных сетка,
фрейлин у фонаря лгущие имена.
Даже весна врала, делая вид, что только
твой иероглиф мог юный вскормить бамбук...
Небо в прудах рвалось лотосом там, где тонко, -
рыбой или луной, птицей рвалось из рук.
... Царство порастеряв, ключ повернув три раза,
бронзового опять слушая соловья, -
кисточку обмакни и отпусти указом
кровь из усталых вен мертвого бытия.
"С утра болела память о тебе..."
С утра болела память о тебе
Я выпил водки, закусил лимоном,
И слушал как играет на трубе
Луи... но, к сожаленью, запись - моно.
Затем был день, но я не верил в день,
Я верил в боль, она ко мне вернулась...
Болело слишком сильно и везде,
И я позвал соседку, тётю Нюру.
Мы выпили ещё, она цвела
Красой сорокалетней. Тонкость шеи.
Я захотел её поцеловать.
Она дала. Почти без возражений.
Потом был дождь, намок любимый клён
Во дворике. Дождь. Разность интонаций.
И мне казалось: всё ещё могло
Твоё "прости" несказанным остаться.
"А мы вдвоём с тобой подельники..."
А мы вдвоём с тобой подельники
В моём-твоём грехопадении.
Мелькают в окнах понедельники,
За ними вторники торопятся,
И календарь с рублёвской Троицей,
Ввиду узлом связавшей тайны
Два тела на одном диване,
Становится неактуальным.
А мы вдвоём с тобою ранены,
Соприкоснувшись звонко гранями,
Мы распадаемся на гранулы,
И в обретеньи формы новой
Ни ты, ни я, ни мы виновны.
И размываются границы
Меж тем, что есть и тем, что снится,
И, покачнувшись, мир кренится,
И, наклонившись до критической
Какой-то точки, электричество
Погаснет в нём, теоретически
Давая нам возможность снова
Познать зачатья невиновность.
И ты, и я, неосторожные,
Впадаем в ритм синхронной дрожи,
С вибрацией Вселенной тоже
Совпавшей так, что, видишь - точно
Теряет всё свою устойчивость,
И мы с тобой - первоисточник
Звёзд, удержаться не сумевших
На чёрном небе, и замешана
Ты напрямую, снявши платье,
В ночном осеннем звездопаде...
* * *
Деревянные птицы настенных часов,
перелетные птицы осенних лесов.
За отсутствием времени, дров и слуги,
первых птиц - расщепи и камин разожги,
а вторых, перелетных на этом огне
приготовь и отдай на съедение мне.
Виноградная гроздь. Сквозь мускатные чичи
проступает ночное томление дичи -
самой загнанной, самой смертельной породы,
сбитой слету, дуплетом нелетной погоды.
Не грусти, не грусти, не старайся заплакать,
я тебе разрешил впиться в сочную мякоть,
я тебе разрешил из гусиного зада
выковыривать яблоки райского сада!,
авиаторов Таубе, аэропланы...
Будем сплевывать дробь в черепа и стаканы,
И не трудно по нашим губам догадаться -
Поздний ужин. Без трех поцелуев двенадцать.
Олесе
О чем с тобой поговорить,
Звереныш мой? Зима. Охота,
порою, свитер распустить,
чтоб распустилось в мире что-то.
На ветках и в карманах - голь,
страна, одной рукой страничит,
другой - дарует боль. И боль
здесь с вдохновением граничит.
О, этих дач морозный чад,
раздетый алкоголь, обеды...
Ты одиночествам беседы
не верь: счастливые молчат!
Звереныш мой, минувшим летом
я сам себя не замечал,
и тысячи стихов об этом
тебе, родная, промолчал.
Теперь - зима, широколобость
церквей, больничный хрип саней.
И еле слышно пахнет пропасть
духами женщины моей.
* * *
Ты налей мне в бумажный стаканчик,
медицинского спирта стишок.
Нас посадят в ночной балаганчик,
разотрут в золотой порошок.
Будет плакать губная гармошка
о тоскливом своем далеке...
Я наказан, как хлебная крошка,
в уголке твоих губ, в уголке...
Нам пригрезятся райские чащи,
запах яблок и гул кочевых,
видимо, ангелов. Низко летящих
в аэрофлотовских кучевых.
А затем - по-второму. И в-третьих -
впервые тебя обниму.
И, возможно, у нас будут дети,
и меня похоронят в Крыму.
Отзвучат поминальные речи,
Выпьют горькой (по сто пятьдесят?)
И огромную, в мраморе, печень -
над могилой друзья водрузят
Дедушка
Гнёшься, клён? Нашариваешь в карманах
почки твёрдые, хочешь забросить их Из горсти да под крышу?
Плаваешь в утлых лужах, как в лодочках оловянных
пьяные плавают. Плещешь веслом, стучишь по воде. Я слышу,
ты умудрился сегодня проснуться даже позже рассвета,
хлопаешь глазом, спиленным осенью тёплой под самый корень,
подманиваешь дворняг то хлебушком, то конфетой
и облик твой этим утром безмерно ленив, и вздорен
твой старческий лепет. Вижу, совсем ты прирос объятьем
к лачуге, которую полюбил однажды, да так и остался с нею -
стал её опахалом, и храбрецом, и платьем
и брошью на платье, и ожерельем, просыпанным ей на шею.
И мне, и тебе старик - если только мы - не одно и то же,
мешает ходьба вокруг, и как следствие - вечное хлопанье дверью,
и эхо любимых пальцев, звенящее долго на удивлённой коже
лица. Тебя, плюс к тому, ещё и ровняют. Роняют сухие перья
твоих одичалых мыслей на землю, вороны их собирают, гнёзда плетут, корзины,
всякую прочую утварь, нужную им по дому.
Тебя, старик, утомляют слова, голоса и зимы
до пустоты, до закрытых глаз, до оскомины в горле, которая, веришь ли,
мне до тоски знакома.
Приподнимая фундамент, словно милую нА руки, взваливаешь на корни
старую избу, и окна её слезятся, запотевая - ведь сердце её - как чайник
на старой плите - наполовину выкипело. От этого в нём просторней
на пару выпитых кружек, и на целую старость печальней.
Думаешь, дедушка - вот ты напился солнца, вывернул наизнанку
свой полушубок жёлтый, и заплясал, и сам тебе чёрт не дядя?
Думаешь - можно вот так встрепенуться, чихнув на мороз, спозаранку,
и встать у ограды, продягивая за бога ради
через неё огромную тысячепалую заиндевелую лапу.
Люди не кинут в неё - не достанут, а от неба чего ж ты хочешь?
Вот и звенишь сергьгою цыганской, вот и пугаешь бабу
случившуюся в проулке, и напугав, хохочешь.
Думаешь, можно? А ну если я захромаю тоже?
Выпростаю из куртки все руки, да шапку в хрустящую лужу брошу,
да намалюю ухмылку твою на своей бородатой роже?
Хватятся дома - а след мой простыл, завернулся с башкой в порошу,
и потерялся. Так вот и будем стоять, распахнув до пупа рубашки,
щуриться, веселиться, придуриваться, смеяться чему-то беззлобно,
лапать румяных девок за задницы толстые да за ляжки,
красить усы табачком печным, да размешивать небо руками, словно
небо - всего лишь чашка, полная голубого парного - кружка
тёплого молока, словно небо стоит на столе, а за ним все внучата собрались
словно сидишь ты ли, я ли - с ними, размачиваешь себе горбушку,
хмуря косматую бровь, и в седые усы улыбаясь.
Китеж
Колокола домов и пузыри дерев -
внутри дождя, как бы нефрит в медузе,
летучий тротуар, станцованный до дыр,
и что-то в головах, запутанное в узел,
в глазах мальки, и зонтики что лавры,
ручные часики как лошади несут, -
утопленник любви, плакучая тиара,
неверный Китеж-град, творящий самосуд:
должна войти вода во все зрачки и камни,
во всякий дом войти, во всякую постель,
восстать на площадях рыдающим распятьем -
кастальский дождь, лоза, монументальный лель.
О, с безымянным город обручи:
он девочка, оправленный в скакалку!
В дверях, что отпирают все ключи, -
кормить с ладоней ветреных русалок...
Их губы знают толк в шептаньи гальки
и страх пропасть под скрипки рыбаков.
Сведенный в душу, как медяк на кальку, -
град, падший в золото и грифель облаков.
Он шаткая слеза и пламенный колодезь,
презревший сруб и твердь, он лестница в любовь!
Дается с кровью даже белый лотос.
Наряд, любимая, и гребень приготовь...
"ты только и можешь что плакать слезами..."
Ты только и можешь, что плакать слезами
и скалить арфою рот,
статуйкой смирая в рябиновом храме,
запястий ломать терракот.
И что тебе сад мой, алтынно-грошовый?
Уйди же - канючь у других.
Шакалка, горячей доверчивой крови
не хватит нам на двоих.
Ах мне, побирушка, репейка, мальчишка,
достаточно слов для имен.
И вся ты, до беглой росы на лодыжках, -
от чьих-то чужих времен.
Что ж, стой, докажи мне свое постоянство,
майоликой губ затвердей...
Коснется коленки алтарная астра,
осыплясь в последний из дней.
Шакалка, садовница с ветром в ключице,
умри, словно сирина лай,
до первых сиреней, когда на деннице
мы запросто ринемся в рай.
Театральный роман
Ты проживаешь жизнь, как бенефис -
весь мир театр, весь мир - тебе подмостки,
пусть даже декорации неброски,
играешь все равно, ведь ты артист.
В калейдоскопе смены мизансцен
мелькают дни. От драмы до бурлеска
оттачиваешь мастерство до блеска,
сжимая мир до кубатуры стен.
Плененный пыльным запахом кулис,
покорный раб богини Мельпомены,
ты предан ей - всегда и неизменно,
сплетая быт из скетчей и реприз.
Но там,
внутри,
живет твой вечный страх:
игра с судьбой всегда на пораженье -
твой верный зритель - только отраженье
твое в трельяжа узких зеркалах.
---------------------
Я - кукла из папье-маше -
Смеюсь и плачу по приказу,
Я чем печальней, тем смешней,
В моей раскрашенной душе
И водевиль, и драма сразу.
Мой кукловод в меня влюблен,
И, задыхаясь и потея,
Играет гениально он,
Мой кукловод-Пигмалион,
Да я, увы, не Галатея.
Мы с ним вдвоем не первый год,
Но все сильней меня тревожит -
Однажды ночью он уйдет
И куклу новую найдет -
Покрасивей и помоложе.
В душе картонной вечный страх -
Забудут, уберут на полку,
Истлеют чувства в легкий прах,
Оставив сердцу только мрак
И боли острые осколки
-------------------------
Был Клавдий глуп. Офелия толста.
Суфлер картавил, путался в сюжете.
Пустели в зале лучшие места.
С Гертрудой Призрак пил в пустом буфете
Тайком от режиссера "Каберне".
Статисты затевали перебранку.
Мечтал Лаэрт отправиться в турне
С любовником, желательно - в загранку.
Устав от закулисной немоты
Главбух с кассиром обсуждали цены...
А в самом центре этой суеты,
на пыльных досках вытоптанной сцены,
тревожа неистлевшие гробы,
ребенком, что напуган страшной сказкой,
метался мальчик:
- Быть? Или не быть?
и плакал от предчувствия развязки.
------------------------
Подумай сам - до шуток ли, до смеха ли:
Все в мире стало вдруг наоборот -
Остался цирк, а клоуны - уехали,
И шпрехшталмейстер каждый вечер пьет,
Гимнасточка обкурена, подколота,
За трешку всем дает, кому не лень,
В зверинце сдох от голода и холода
Последний дрессированый тюлень,
Факир индийский подыскал занятие,
Всех ассистенток разогнав взашей -
На рынке собирает "по понятиям"
С братками дань с приезжих торгашей,
Львы перестали слушать укротителя,
Силач не может вес поднять на грудь,
Скучают в зале три усталых зрителя
И двое просят деньги им вернуть.
ПАРРРРАД-АЛЛЕ!!!!-
Лениво и с огрехами.
Бравурный марш гремит ни в такт, ни в лад....
Остался цирк.
А клоуны - уехали.
И мир с ума сошел без клоунад.
---------------------------
Скрипя осями, все ползет вперед
Судьба моя, бродячий балаган,
Которой правит юный хулиган
С красивым звучным именем Эрот
Его рука тверда, не сбит прицел -
Стрелок отменный. Но, в который раз,
Трагедию я превращаю в фарс,
Меняя декорации для сцен,
Меняя маски, парики и грим,
Рисуя рот с улыбкой, клея нос....
До трагика я, видно, не дорос -
Я не Пьеро, я - Рыжий,
Арлекин...
------------------------
Снимает маску Арлекин. Окончен карнавал.
Под утро дождь испортил грим, и шут смешить устал.
Рассветом наступает день - уже на полпути.
Разносит ветер с площадей цветное конфетти.
Погасла рампа, нем оркестр, и пуст огромный зал.
Усталый мим смывает грим. Он все, что мог, - сказал,
Он заигрался так всерьез всем тем, что не сбылось,
Но зал не видел этих слез и хохотал - до слез.
Стирает краску Арлекин, кривя усмешкой рот -
Так много рядом Коломбин, а он влюблен в Пьеро,
Чей грустный взгляд несовместим со звоном бубенцов...
И снова прячет Арлекин под маскою лицо.
------------------------
Опять схожу с ума в объятьях немоты -
Безмолвный лицедей, измученный и жалкий.
Охапками несут поклонникики цветы,
А я сменял талант на жизнь - в меняльной лавке.
Я разменял стихи на мелочь ремесла:
Тяжелый кошелек - за крылья над плечами,
Еще была любовь. Но тоже - не спасла.
Я разменял ее случайными ночами.
Я выменял успех. Я сам себя раздал.
Восторженный партер, сияющие ложи...
Но я бегу зеркал, и - не смотрю в глаза,
и не смываю грим, врастающий под кожу
---------------------------
Ночь минула. В небе рассвет словно пламень --
я выстроил храм на краю Ойкумены,
я выстроил храм и на жертвенный камень
налил не вина - бурой крови из вены.
Лишь капище храм без надежды и веры,
и жизни не будет другой после смерти -
здесь черная месса, здесь запахи серы,
здесь мрачные тени по стенам, как черти.
Покой и уверенность в каменном лике,
но тянет от взгляда морозом по коже.
ты был моим богом - я нынче расстрига,
я создал тебя - я тебя уничтожу.
Оплавился идол в безумстве пожара,
чья ярость утроена болью утраты.
От копоти черный, хмельной от угара
я жгу этот храм -
я спешу в геростраты.
(Никита Грецки)
Облако моего дождя
1.
запутавшееся и заплутавшее облако дождя
витает
в спешно покинутом людьми парке
и - не названное ещё,
не ждущее, что - пригвоздят,
на глазах моих заползает
на мосты и под арки
стреноженных,
и дрожащих что твой восторг ветвей,
ноздрями коротко поводящих
за поводьями ветра...
(а глаза твои намедни
напоминали портвейн,
а мои - ореховые -
живопись ретро)
а в головах (или, вернее, в кронах)
всё любовное мается -
вовсе безмолвное
или немое по сути
когда дождь с якорей наконец снимается
и уходит как память
о планирующем парашюте
(и скажу теперь:
мне не страшно,
нет, не страшно, что опоздал.
потому что истаяла
в странной нежности лета
та льдинка тусклая,
та ледяная звезда,
что подкалывала сердце
наподобье стилета)
и все-то мои деревья,
в танце лишнее разболокав,
(как девица в дансинге - не всерьез, но к примеру)
на глазах обращаются в небо
по курсу зелени к облакам,
и сразу в погоне заходятся
легких облак химеры.
прощайте ж мои деревья -
в шелесте-шлейфе ветвей! -
вскользь луны,
что Пьетой на горе
тонко плачет фальцетом...
(а глаза твои намедни
просвечивали как портвейн,
а мои, ореховые,
были темны, без света)
утром, руки выпростав, тянется
из отчаянного глубока,
солнце - как нечаянная,
как нечаемая всплыть подлодка,
а выше - оловом никнет
в многослойные облака,
и осанна его вознесению
не вспыхнет в прайм-таймовых сводках
2.
заблудшее и забредшее
облако моего дождя,
прощаться пора нам,
вешнее моё,
давешнее!..
обещай же тогда мне, лешее,
стекла каплями бередя, -
не привидишься больше,
нет, не заявишься
"Быть... "
Быть как французская речь - и веселым, и милым,
жить на морском берегу, где пятнистая тень
в аплодисментах листвы укрывает бистро и могилы -
равно бесстрастно. (А море в своей маете,
в вечных рассказах о том, как на старых террасах
прошлые пришлые боги томились в любви,
дальше стремится упрятать глухое ненастье,
и побережья излучину - светлой волною обвить.)
Знать только то, что сей час - это час до отлёта,
до отправленья, до точек, что без запятых.
Верить с упорством подвыпившего идиота
в то, что с тобой происходят деянья святых.
Запах травы запивать ветерком воспалённым,
мелким кустарником руки обкалывать в кровь,
и доберясь до конца убелённого склона,
грани залива обрамить глазами в тоску моряков.
Встретить, гуляя по берегу, девичью стайку,
не уберегшись, ожечься о сабельный взгляд
гибкой брюнетки, в растрёпанной моря мозаике
чуть приотставшей от звонких подружек-наяд.
Вечером тем же её повстречать на бульваре
протанцевать до утра, только утром узнать про отъезд -
поезд, билеты, такси, кутерьма при вокзале,
тамбур, прощанье, глаза за стеклом, влажный блеск...
После - отель, и на белой свежайшей постели
мука распятья, предательский бес - неуют -
словно ожог, позабытый в заброшенном теле,
словно бы песня, которую рыбы поют..
Съехать, неделю промедлив, на призрачный север
в море другое до рези на веках смотреть -
как в серебре тёмным пятнышком видится сейнер,
вспомнить всё снова - и с этим в груди умереть.
В день рождения К.
Ночью мне снился диковинный Токио:
Образ, картинка, безмерно далекий от
Оригинала. От всех на востоке, о
Любящих помнишь ли, радость моя?
Знать бы, как выглядят зимы в Японии...
Носит ли курточку на синтепоне и
Кормит с ладони доверчивых пони иль
Мерзнущих страусов радость моя?
Или жарой несезонною мается,
Больше уместной для месяца мая в Со-
чах, и в смеющийся профиль снимается
Около пагоды радость моя?
Я - твоих рук золотистые тени, я -
В крохотном дворике абрис растения,
Памятник собственной силе хотения
Быть с тобой рядом, о радость моя,
В твой день рождения.
Слушай, а может, еще раз пойти туда?
Свалка, карьер, куриные шашлыки...
Непроницаемо-темным стеклом вода,
А над водою - бродячие огоньки
В здании "имени Йоффе": ночной неон
(Шуточки про неизвестный, но явный фон),
Чуткое эхо удесятеряет звук:
Я в энный раз отправляю тебя в Москву
Поездом. Ты улыбаешься как герой -
Чуть горделиво-сконфуженно... Время "пи",
Небесконечный коньяк, обозленный рой
Кровососущих... Усталый ребенок спит
На одеяле, укутанный в свитер. Мы,
Четверо взрослых, смакуем и едкий дым,
И ощущение выхода из тюрьмы
Будней на остров спокойствия у воды...
Помнишь, как после все шли через темный лес -
Через туман, через поле, друг другу вслед,
С девочкой спящей, с гитарой наперевес, -
Шли на гаражно-кооперативный свет...
Дальше была уже полная ерунда:
Ваши походы в секретное "кой-куда"
И возвращенья с остатками "Хванчкары"
В пятом часу, и предутренние пиры,
Голые плечи, укрытые пиджаком
(Этот стриптиз отыграется мне потом) -
Подняли, напоили... И снова - спать,
На пол, поскольку друзьям отдана кровать
В комнате (той, где много смешных вещей:
Старые куклы, покрышки, пустой трельяж)...
Счастье, что я умею спать "вообще",
Воспринимая тебя как подвид зверья,
Теплого, небеспокоящего... Плечо -
Лучшая в мире подушка. Давай молчать.
Нежность - как сотня разбуженных дерзких пчел,
Но не впервой этих пчел уже приручать.
Я бы уснула, и даже уснула, но -
"Ась, обними меня..." - не открывая глаз...
День пробирается в комнату сквозь окно,
Бродит по дому, но не задевает нас.
Нежность - как сотня разбуженных дерзких пчел,
Память - как ворох оброненных наспех фраз...
Слушай, я тут подумала...
Может, еще
Раз?
Я - музыка
Я - музыка. Грохочут провода,
наполненные рокотом и громом.
А я пою "Гори, моя звезда"
в тональности заброшенного дома.
Я мыкаюсь без цели и тепла,
как подобает музыке на свете.
И красоту простёртого крыла
со мною понимают только дети.
А если вдруг ты, голову задрав,
увидел крест распластанного тела,
то значит ты поэт. И вес поправ,
летишь за мной, в небесные пределы.
Без дна полёт, без потолка и без
толканий, сутолок и сумерк.
Гори, звезда моя, над миром бездн.
Над миром, что прекрасен и безумен!
Я - музыка - и вещее крыло
простёрто от меня - до синей дали.
Я - вечный риск, я - диск, я плеск, весло,
ручей и снег, и происки проталин.
Беспечный марш гарцующего дня
не одолеть, как рыцаря в кольчуге.
А плакальщица-ночь зовёт меня,
тоскуя обо мне, как о подруге.
Я превратила голос в естество
и растворю его в сквозящих струях.
Я музыка. И всем шумам назло
я растворяюсь в мира поцелуях.
Я не стреножена, я вихрем рвусь
в заоблачные призрачные храмы.
Поэзия, я музыкой зовусь -
сестрой твоей любимой - старшей самой.
* * *
Когда моя любовь просила хлеба
Под окнами другой - твоей - любви,
Ты медный грошик в пасмурное небо
Смеясь, подбросил и сказал: "Лови!"
В тот миг судьба, пригревшаяся где-то,
Сентиментально всхлипнула во сне -
И тусклою, истертою монетой
Твоя душа в ладонь скакнула мне.
И понеслись года в мельканье спором...
Среди невзгод - в нужде, порой в бреду -
Мне было слаще сдохнуть под забором,
Чем на медяк тот выменять еду.
Когда же мною жизнь вертеть устала
И в дом ввела, где шелк и зеркала,
Твоя душа - простой кусок металла -
На дно шкатулки бронзовой легла.
Менялся мир, скрипя остовом ржавым.
Покой мой креп. Яснел небесный свод.
Все дальше рубежи моей державы
Отодвигались от моих ворот.
Так шпиль дворца сверкал, что больно глазу,
И легкий ветер тюль трепал в окне...
Прости, что я припомнила не сразу
Тебя, когда ты сам пришел ко мне.
Но что с тобой? Дрожишь, неровно дышишь...
Как? Любишь?! Что? Клянешься на крови...
- Верни мне душу! Душу, ведьма, слышишь?
- Да слышу, слышу... Вот она. Лови!
Левадный Кирилл Олегович
Девочке из восьмого подъезда (II)
Летом, когда поздно темнело, живущая по соседству
девушка возвращалась домой глубокой ночью,
пробегая украдкой девять ступенек. И сердце
билось в несколько раз быстрее, точно
пыталось угнаться за платьем из голубого шелка,
но всякий раз на шаг отставало.
Девочка из восьмого подъезда, через столько
лет после того, как тебя не стало,
я по-прежнему слышу сквозь шорох дождя снаружи,
как ты, в одиночестве возвращаясь с танцев,
без босоножек бежишь по лужам.
И я так сильно хочу остаться
навсегда в этом доме с кустом жасмина
под балконом за несколько месяцев до твоей болезни;
до того как обретший вдруг девичье имя
центр вселенной, вздохнув, исчезнет.
ПОМИНКИ
Покамест настенные ходики только нам время земное показывать могут,
Земля их за гири блестящие доит, и маятник с щелканьем легким качает.
А если настенные ходики встанут, то это совсем еще не означает,
Что страшное что-то случилось с Землею, все в полном порядке
и все слава Богу.
Вот только настенные ходики жалко, покончено с их насекомой судьбою,
Нелепо облуплены на циферблате ромашки и маки с каймой голубою.
У времени в жарких полях не услышать теперь расписную стальную цикаду.
Когда-нибудь я точно так же... Куда вы? Останьтесь... Прошу вас...
исполним обряды.
Помянем настенные ходики толком, отправимся в сад, упадем на колени,
Отыщем и скушаем клевер душистый, что вырастил лишний счастливый
мизинец,
Отыщем и скушаем горький и нежный, пяти-лепестковый цветочек сирени,
Отведаем вдоволь, пока еще можно, земного везенья тревожный гостинец.
ПРОВИДЕЦ
Каждый ее распрекрасную ласково звал оставаться
С каждым она, охохонюшки, весело смеялась и пела.
Долговолосая, с каждым и приветлива была и опрятна,
Только никто с ясноглазой не прожил и четыре недели.
Нет, по ночам не вставала лебедицей огромнокрылатой,
Нет, не смотрела на спящего и не плакала в жаркую простынь.
Днем улыбалась всегда, о приятном вела разговоры,
Прозвищ смешных и обидных никто от нее не услышал.
Говорят, на вторую неделю хорошела она, расцветала,
Нежным аукала голосом друзей запропавших... Да, видно,
Мало охотников было терпеть красоту ненаглядной,
Кто же любил раскрасавицу того забирали в солдаты.
Забирали в солдаты молодыми, голову наголо брили,
В дальний поход отправляли, безвозвратной тяжелой дорогой.
Нынче и я распрекрасную ласково звать собираюсь,
Только, глядишь-ка ты, страшно... Вдруг запоет, засмеется.
Другие выпуски:
Љ1
Љ2
Рекомендую почитать:
Собрание
Краша
Композиция:
Copyright Кайзер Хилина (helena@private.dk)
Техническая поддержка:
Краш
2002
|
|