Тихим вечером, разбирая старые бумаги в бабушкином доме под Ярославлем, я наткнулся на потёртый кожаный футляр. Внутри, обёрнутая в шёлк XVII века, лежала копия страницы из Бархатной книги - самой почётной родословной книги России. Желтоватая бумага, чернила цвета воронова крыла. Мои пальцы скользнули по строкам: 'Род Квашниных-Дудиных ведётся от Варфоломея Глебовича, воеводы Дмитрия Донского'. Рядом, в том же футляре, оказался небольшой, ещё более ветхий свиток - копия более древней родословной росписи. И там, у самых истоков, значилось имя, от которого повеяло глубиной веков: 'Нестор по прозвищу Рябец, выехавший на службу к Великому князю Ивану Даниловичу Калите из Литвы'.
Открытие
До того дня фамилия 'Дудин' была для меня лишь строчкой в паспорте, знаком принадлежности к неведомому прошлому. Но здесь, в столбцах каллиграфической вязи Бархатной книги и строгих строках древнего свитка, открылась иная правда. Основатель рода, Нестор Рябец, ступил на московскую землю в эпоху собирания Руси, при дворе Ивана Калиты. Его потомки крепли и множились на службе московским государям.
'Квашнины - тверские бояре, ветвь рода Нестора Рябца. Дудины - смоленские дворяне, также ведущие начало от него. Брак Анастасии Квашниной и Фёдора Дудина (1598 г.) вновь соединил две ветви древнего корня. Их сын - Игнатий - получил вотчину под Ярославлем за службу при Василии Шуйском'.
Я сидел у окна, держа в руках документы, пережившие Смуту, династии и революции. За стеклом шумел дождь - будто голоса предков, чьи имена и деяния стёрло время, напоминали о себе. От Нестора Рябца при Калите до Игнатия Дудина при Шуйском - вот протянулась нить, которой я незримо был связан.
Письмо Грозного: Приговор и честь
В том же футляре, словно зловещая печать на страницах истории рода, хранилось письмо. Не копия - подлинник, датированный 1572 годом. Конверт из дублёной кожи, сургучная печать с двуглавым орлом. Почерк - острый, колючий, не оставляющий сомнений в авторстве:
'Иван Дудин! Слухом дошло, что пестуешь изменника Полубенского, зятя своего. Аз, Государь, казнил его за сношение с Курбским. Ведай: кровь твоя - под подозрением. Вотчину в Смоленске отписываю на Нас. Живи в опале. Целуй крест на верность. Иван'.
Письмо несло в себе запах дыма и холодной стали. Читая его, я ощутил не страх предков, а нечто иное: твердость. Мои предки, потомки Нестора Рябца, служившего Московскому престолу с его основания, не пресмыкались. Они выбрали опалу, но не предали князя Полубенского - своего родственника и Рюриковича. Грозный отнял смоленские земли, пожалованные, быть может, ещё за службу при его деде, но не смог отнять честь и верность родовому слову.
Рюриковичи: Кровь и ответственность
Родословная роспись открыла потрясающую связь, ключ к которой и дало то самое письмо:
Род Нестора Рябца (XIV в., при Иване Калите)
│
├─> Квашнины (Тверь)
└─> Дудины (Смоленск)
│
└─> Иван Дудин (XVI в.)
│
└─> Дочь Ивана Дудина = Князь Юрий Полубенский (Рюрикович)
Факт: Через брак дочери опального Ивана Дудина с князем Юрием Полубенским (ок. 1590 г.) род Нестора Рябца породнился с Рюриковичами, потомками легендарного основателя русской государственности. Наша кровь - кровь тех, кто строил Русь на заре ее истории, и тех, кто столетиями верно служил ей у московского трона.
Осознание
Той ночью сон не шёл. При свете лампы я перебирал немые свидетели прошлого:
Гербовая печать Дудиных (грифон, сжимающий меч - символ стойкости и воинской доблести, унаследованной от предков-воинов).
Потускневшая миниатюра XIX века: Игнатий Дудин в ярославской усадьбе - той самой, дарованной за верность Шуйскому и отнятой новой властью в 1917-м.
Слова бабушки, сказанные мне когда-то в детстве с тихой уверенностью: 'Мы - не князья. Мы - слуги России. Так было всегда'.
Теперь смысл этих слов обрёл иное измерение. Быть потомком Нестора Рябца, Квашниных-Дудиных - это не титул и не привилегия. Это долг, протянувшийся сквозь века от времен Ивана Калиты:
Хранить память о тех, кто был до нас.
Не предавать мёртвых и их выбор, как не предали чести предки перед грозным царём.
Помнить: Иван Грозный мог отнять землю, но не смог отнять честь. Как не смогли этого сделать и те, кто в последующие эпохи пытался стереть память о роде.
Эпилог главы
Утром я вышел в сад, залитый влажным светом. Туман стелился над широкой гладью Волги, точно так же, как при жизни моих предков - от Нестора Рябца до последнего хозяина этой усадьбы. В руке я сжимал горсть земли - ту самую, что веками кормила род. Она пахла дождем, прошлым и вечностью.
Теперь я знал: моя фамилия - не случайность. Это - свидетельство. Как Бархатная книга, запечатлевшая род от Калиты. Как письмо Грозного, отметившее его стойкость. Род жив. Пока жива память.
Спокойно. Без пафоса. Просто факт.
Как строка в летописи. Как имя на забытой плите.
Как долг, переданный через столетия от Нестора Рябца.
ОПАЛА
Как Дудины выжили без вотчин, но с честью
Письмо Грозного, найденное в том же кожаном футляре, что и страница Бархатной книги, было не просто историческим документом. Оно было приговором. Приговором, мгновенно перевернувшим жизнь целого рода. 'Живи в опале' - эти три слова, выведенные резким почерком царя, означали не просто потерю статуса и смоленской вотчины, дарованной, быть может, еще за службу предков при Дмитрии Донском или даже Иване Калите. Они означали изгнание из круга доверенных, подозрение, тяготевшее над семьей, и необходимость начинать все заново - в тени, на обочине государственной жизни.
Бегство и Земля
Что почувствовал Иван Дудин, получив царский указ? Гнев? Отчаяние? Или ледяное спокойствие человека, знавшего, что честь дороже милости? История не донесла его слов. Но она сохранила следы его поступков. Не став искушать судьбу в столице или близ нее, Дудины сделали то, что делали многие опальные роды, - ушли. Ушли в леса. Не в дремучую чащобу беглецов, но в глухие, малозаселенные тогда земли к северу от Ярославля, к холодным водам Рыбинских разливов и Мологи. Там, среди болот, сосновых боров и скудных подзолистых полей, можно было затеряться, можно было выжить.
Они не бежали с пустыми руками. Смоленскую вотчину отписали на Государя, но кое-какие движимые ценности, накопленные поколениями служилых людей, удалось вывезти. Не золото и серебро (хотя, возможно, и немного), а нечто более ценное для выживания: инструменты, семена, иконы, книги - не летописи, но практические руководства, включая старинные лечебники и травники. И главное - знания. Знания служилого сословия, навыки управления, грамотность в мире, где она была редкостью. И память. Память о том, кто они есть, пусть теперь и 'земские люди', лишенные прежних привилегий.
Знахари: Новое Служение
Опала сломала карьеру на государевой службе, но не сломила дух. Род, ведший начало от воина Нестора Рябца, нашел иное поле для проявления своей стойкости и служения. В глухих деревнях и погостах, куда редко доходил цивилизованный лекарь, именно к опальным Дудиным, а позже и Квашниным (чьи ветви вновь тесно переплелись в изгнании), шли крестьяне за помощью.
Почему именно знахари? Ответ, вероятно, лежит в тех самых вывезенных книгах и традициях. Боярские и дворянские дома часто хранили практические медицинские знания, передаваемые из поколения в поколение. Женщины рода ведали траволечением, уходом за больными. Мужчины, привыкшие к ратному делу, знали способы лечения ран, переломов, останавливали кровь. В условиях глуши, где профессиональная медицина была недоступна, эти знания стали бесценны. И род, лишенный сана, обрел иной авторитет - авторитет целителя, советчика, хранителя древних (пусть и не всегда академических) знаний о природе и человеке.
Это не было падением. Это была трансформация служения. Если раньше они служили мечом и советом у трона, то теперь - травой и словом у постели больного крестьянина. Право судить сменилось правом лечить. И в этом новом качестве они оставались верны себе: стойкие, немного замкнутые, внушающие уважение своей компетентностью и непоказной твердостью. 'Слуги России' - слова бабушки из детства - обретали здесь, в опале, новый, глубоко народный смысл.
Прадед: Связующая Нить
Мои пальцы находят в семейном альбоме пожелтевшую фотографию. Начало XX века. Суровое, но спокойное лицо. Умные, внимательные глаза, смотрящие прямо в объектив, а значит - и на меня, спустя столетие. Прадед. Семён Игнатьевич Дудин. Сельский фельдшер.
В его образе, в его скромной, но такой важной профессии, для меня сфокусировалась вся история опальной ветви рода. Он не был знахарем в архаичном смысле. К его времени земская медицина уже несла свет научных знаний в деревню. Он был фельдшером - ключевой фигурой в системе здравоохранения Российской империи на селе. Человеком с практическим образованием, соединившим вековой родовой опыт помощи страждущим с новейшими для того времени медицинскими методиками.
Я представляю его: саквояж с простыми, но жизненно необходимыми инструментами и лекарствами; километры, пройденные по бездорожью пешком или на телеге; избы, где его ждали с надеждой; детские глаза, смотревшие на него как на волшебника, умеющего усмирять боль. Его служба - это прямая наследница той роли, которую взяли на себя Дудины после опалы Грозного. Служение людям. Служение на самой земле, среди тех, кто кормил страну. Его знания спасали жизни уже не по старинным лечебникам, а по учебникам земских фельдшерских школ, но суть служения оставалась прежней: быть опорой, помогать, нести ответственность.
Эпилог главы: Тень Грозного и Свет Памяти
Гнев Ивана IV, обрушившийся на Ивана Дудина в 1572 году, был страшен. Он отбросил род на столетия назад по социальной лестнице. Но он не уничтожил его. Как крепкий корень дуба, род Квашниных-Дудиных ушел глубже в народную почву, пустил новые, жизнестойкие побеги. Они пережили Смуту, петровские реформы, крепостное право, оставаясь теми, кто лечит, а не губит; строит, а не разрушает; помнит, а не предает.
Фотография прадеда-фельдшера лежит рядом с копией страницы Бархатной книги и грозным письмом царя. Три свидетельства одной судьбы. Бархатная книга напоминает о знатном начале. Письмо Грозного - о жестоком ударе судьбы. А спокойный, профессиональный взгляд Семёна Игнатьевича говорит о главном: род выстоял. Он выстоял не в блеске чинов и вотчин, а в скромном достоинстве труда, в верности долгу перед людьми, в передаче из рук в руки не только генов, но и умения служить - пусть теперь и со скальпелем и стетоскопом вместо меча и боярского посоха.
Опала не сломила. Она закалила. И доказательство тому - не герб в книге, а потертый фельдшерский саквояж, хранящийся где-то на чердаке, и память о человеке, который нес свет здоровья в самую глушь. Память, которую не отнимет никакой царь и никакая власть.
Часть II. Осколки счастливого СССР.
Глава 1. Рождённый у дубовой границы
Пролог:
(Уссурийск, 1958 год)
Город-крепость: Основан как военный пост против Китая.
Дубы и танки: Сопки, поросшие монгольским дубом (лист жёсткий, как кованая броня) + гарнизон им. Ворошилова с тяжёлой техникой.
Река Раздольная.
Это был не дом - казарма образца 1890-х, сложенная из японского кирпича времён войны. В щелях между кладкой свили гнёзда стрижи.
Мать рассказывала: рожала под вой учебной тревоги. Отец-лейтенант нёсся в часть на ГАЗ-69, когда фельдшер крикнул: 'Командир, ты стал отцом!'. Я лежал в корыте у печки - синий, сморщенный. Бабка Ульяна, примчавшаяся из деревни, сунула мне в рот разжёванный корень пиона ('чтобы дух не сгорел в военном дыму'). А за окном Т-54 давил мёрзлую грязь, и снег таял на гусеницах...
Вечером рядовой Степанов приволок железную койку из санчасти. Спинки были холодными, как ствол танка. Мать постелила солдатское одеяло с ядерным знаком - символом учений, где метался отец. Моей колыбелью стала казарменная клетка.
Гарнизонное Детство
Слово 'гарнизон' для меня всегда звучало как название особого мира. Не город, не деревня - островок строгого порядка и армейского быта, вплавленный в бескрайние просторы. Несколько аккуратных, покрашенных в защитные цвета домов для офицерских семей. Рядом - суровые корпуса казарм, плацы для строевой, бесконечные ряды парков боевой техники под маскировочными сетями. И неизменный 'Военторг' - маленький оазис цивилизации, где можно было купить все: от пуговиц и сапожной мази до редких конфет и детских игрушек, пахнущих казенной кожей и свежей краской.
Я рос здесь, в этом мире солдатских сапог, гудков горна и запаха солярки. Мы, мальчишки гарнизона, были его неотъемлемой частью. Наше детство проходило под аккомпанемент командирских криков, лязга гусениц и далеких пулеметных очередей с полигона. Мы знали каждый уголок, каждую тропинку между казармами, каждое укромное место, где можно было наблюдать за жизнью части, не попадаясь на глаза патрулю. Оружие - винтовки на плечах часовых, пистолеты в кобурах у офицеров, грозные дула орудий на лафетах - было не чем-то пугающим, а обыденным элементом пейзажа, частью нашего дома.
А потом наступало лето. И Отец, капитан, а позже майор, брал меня с собой на учения. Это было высшей наградой, путешествием в настоящую мужскую сказку. Мы уезжали далеко от гарнизона, в тайгу, на сопки. Разбивали лагерь. Палатки, полевые кухни, дымок костров, запах бензина, пороха и нагретой солнцем земли.
Но самые сильные впечатления приходили с темнотой. Ночные стрельбы. Особенно - из реактивных минометов. Помню, как замирало все вокруг перед залпом. Тишина, напряженная, густая. И вдруг - резкий, пронзительный свист, будто рвущаяся сталь, и небо... небо взрывалось. Огненные стрелы, десятки, вырывались из установок с оглушительным ревом и устремлялись вверх, в черный бархат ночи. На мгновение мир погружался в ослепительное, почти белое сияние. Свет был настолько ярок, что можно было разглядеть каждую травинку у ног, каждую морщинку на лице стоящего рядом солдата. Казалось, сам воздух трещит от энергии. Это было не просто зрелище - это было чудо, стихия, укрощенная и направленная человеком. Незабываемо. Светло, как в самый ясный полдень, но с холодным, призрачным оттенком. И только потом, когда огненные хвосты гаснули где-то далеко в небе, доносился грохот разрывов - глухой, раскатистый, эхом отдающийся в груди.
А потом очередь была за артиллерией. Батарея 152-мм гаубиц. Громадины, замершие в ожидании. Команда. Резкий выкрик: 'Огонь!'. И... **Р-р-р-РАЗ!** Не просто звук. Земля содрогалась. Нет, не содрогалась - она билась в конвульсиях под ногами. Казалось, что сама планета дрожит от этого чудовищного удара. Воздух хлопал по ушам, сжимая грудную клетку. Пыль и гарь вставали стеной. После залпа стоял гул в ушах, а под ногами еще долго чувствовалась эта вибрация, этот отзвук мощи, способной перепахать все на своем пути. Отец стоял рядом, спокойный, деловитый, и я гордился неимоверно - это ОН командовал этой силой.
Но гарнизон - это не только грохот учений. Это и обычная мальчишеская жизнь. Лето, каникулы. Помню, как выскакивал из подъезда нашего дома, распахнув дверь настежь, и орал что есть мочи: 'Пацаааааны! Выходи! Стадиооон!' Напротив дома действительно был стадион - неказистый, с вытоптанным футбольным полем и покосившимися воротами, но для нас - центр вселенной. Целые дни пропадали там, гоняя мяч или просто валяясь на траве.
Однажды Отец и его сослуживцы собрались на футбольный матч в соседний гарнизон. Взять меня с собой - было событием! Мы поехали на стареньком, видавшем виды ЗИСе. Дорога, солнце, предвкушение большого футбола... И вдруг - беда. Из-под капота повалил пар. ЗИС 'закипел'. Водитель, ругаясь сквозь зубы, копошился под капотом, офицеры нервно поглядывали на часы. Минуты растягивались в часы. Мы опоздали. Приехали, когда трибуны уже пустели, и игроки пожимали друг другу руки. Я стоял у края поля, глядя на пустые ворота и уходящих со стадиона людей. Горечь разочарования была такой острой, такой несправедливой, что слезы хлынули сами собой, ручьем. Помню, как Отец, обычно сдержанный, смущенно пытался меня утешить, а его товарищи предлагали 'компенсировать' пропущенный матч чем-нибудь вкусным. Но тогда, в шесть лет, ничто не могло заменить несостоявшегося праздника.
На учениях же Отец был другим - строгим, но снисходительным к моему любопытству. Он давал мне прикоснуться к силе, которой командовал. Помню холодную сталь автомата Калашникова в руках, непривычно тяжелого. Отдача, бьющая в плечо. Резкий, оглушительный треск выстрелов из пистолета Макарова, от которого вздрагивало все тело. И даже пулемет... Кажется, это был РПД. Огромный, неуклюжий. Мне помогали его удержать, подставив плечо. Нажатие на спуск - и мощная, непрерывная дрожь, грохот, лента, уползающая в приемник, облако пороховых газов. Это было не столько стрельбой, сколько попыткой укротить бьющуюся в руках стихию. Невероятное чувство мощи, пугающее и завораживающее одновременно.
И еда... Особенная еда. Не домашняя, не в кафе. В полевой столовой, в большой армейской палатке. Длинные столы, скамьи. Запах дешевого мыла, котлов и чего-то сытного, томящегося на кухне. Солдатская каша - перловая, гречневая, с тушенкой. Щи, наваристые, с кислинкой. Кусок черного хлеба, грубый, душистый. И почему-то именно здесь, в этой общей палатке, среди усталых солдат, звонко стучащих алюминиевыми ложками по мискам, еда казалась самой вкусной на свете. Может, от голода после целого дня на воздухе? Может, от ощущения причастности к этому большому, суровому, но своему миру? Не знаю. Но вкус той походной пищи, простой и сытной, остался в памяти навсегда как вкус настоящего детства, гарнизонного детства, пропитанного запахом пороха, пыли дорог и солдатской каши.
'Семь гарнизонов как семь печатей'
'Детство мерялось не годами - километрами колючей проволоки вдоль Транссиба. От Уссурийска (казарма с японскими клеймами на кирпиче) до Белогорска (парадный плац с бронзовым Лениным). В Спасске нас охраняли ракеты, в Поздеевке - стук колес. В Средне-Белой печь пыталась нас принять в свои объятия, в Сергеевке Лёша Копейкин нёс на закорках к иллюзии счастья. Каждая точка - гвоздь в карте памяти'
Угольная пыль на губах ангела.
(Гарнизон Средне-Белая, зима 1962 года)
Печь - третий родитель
'В гарнизонных 'финских' домах печка была царицей. Она шипела, потрескивала, плюхала чугунными боками. Мы с мамой спали вповалку на кухне - единственной тёплой комнате. Утром на подоконнике лежали снежные перья, а на моём одеяле - чёрная пыль. 'Это пепел наших предков-дворян', - шутила мать. Она не знала, как близка к правде...'
Солдат Ваня - наш Прометей
'Уголь нам носил рядовой Иван Дорохов - парень с вогнутым лицом, будто его ударили лопатой. Каждое утро он высыпал ведро 'чёрных алмазов' в сарайчик. 'Мать-командирша, не топите сырым!' - бубнил он. Мать кивала, но однажды...'
Роковая ошибка
'Мороз стоял -40®. Печь жрала уголь как бешеная. Мать, дрожа от холода, захлопнула заслонку раньше времени. 'Сынок, иди греться', - позвала она. Я прилёг на пол у топки. Запах горячей сажи казался сладким...'*
Тот самый солдат
'Проснулся от чудовищной головной боли. Руки не слушались. Мать лежала без движения. В глазах - зелёные круги. Сквозь дымку увидел: дверь выбита. На пороге - силуэт в тулупе. 'Господи, живые?!'. Это был Ваня. Он не нашёл нас в части... Зашёл 'проверить трубу'. Его сапоги оставили грязные следы на моём детстве - и спасли его...'
Цена угля
'Ваня выволок нас на снег. Мать рвало жёлчью. Я плакал, обжигаясь морозом. Солдат лил воду нам в рот из фляжки: 'Дыши, 'Сашка!'. Потом признался: 'У меня в деревне так брат сгорел...' 'Спасибо, сынок', - сказал ему отец на следующий день. Ванины глаза были мокрыми...'
Кино под призмой АКМ.
(Сергеевка, лето 1963)
Няня-девочка и гарнизонный быт
'Родители пропадали на полигоне 'Смерч'. Со мной оставляли Таньку-подростка - дочь прапорщика. Её 'няньство' заключалось в том, чтобы запирать меня в доме с тазиком варенья. 'Сиди, уже ты эдакий!', - бросала она, сбегая к казарме смотреть, как моют БТР-50. Я вылезал в окно - следом за мухами на сладком следе...'
Солдат-спаситель
'В тот день меня выловил рядовой Лёша Копейкин - худой, как штык, парень из Вологды. 'Опять сбежал, сопляк?'. Он нёс ящик с патронами '7.62'. Бросил его у штаба, схватил меня за шиворот: 'Хочешь в рай?'. И вдруг - взметнул на плечи. Мир перевернулся: крыши казарм стали ниже колен, а запах его воротника - скипидар, махорка и что-то человеческое...'
Кинотеатр 'Родина'
'Летний кинозал. На экране - 'Кубанские казаки'. Солдаты сидели на ящиках, девушки-телефонистки - на их шинелях. Лёша посадил меня на тёплый капот 'газика', придерживая за босые ноги: 'Смотри, как люди понарошку счастливы'. На экране пели про урожай, а в реальности за забором взрывались учебные мины...'
Чтобы я не слетел, Лёша держал меня за подколенные ямки - его мозолистые пальцы впивались в кожу. 'Больно!', - заныл я. Он рассмеялся: 'Не ной!'. И вдруг на экране пошёл дождь из яблок. Я потянулся к свету, забыв про боль. Его пальцы стали моими корнями, вросшими в эту землю...'
КРАСНЫЙ КУТ. ОКНА
(Зима 1964 года)
Ночь ворвалась в гарнизон внезапно, принеся с собой белую гибель. Метель заметала танковые ангары, склады, штабную вышку. Мир сжался до размеров промёрзшей казармы.
Мать задернула окно ватным одеялом.
- Спи. Сквозняки - хуже китайских диверсантов.
Но я проделал лаз в вате - щупьё в замочную скважину мироздания.
Там, в чёрном котле пурги, плавали огни. Один - тускло-жёлтый (дом комбата). Другой - синеватый (дежурка связистов). Третий - кровавый (клубная ёлка). Они колыхались, как монастырские лампады в летописи.
→ Красный - там танкист Глухов играет на баяне 'Смуглянку', смотря в пустоту.
Ветер выл в трубе. Казалось, это голоса дудинских предков, разогнанных Грозным по лесам. Они мёрзли так же - глядя на огоньки деревень через метель.
Я прижался лбом к стеклу. Ледяные узоры впились в кожу как венецианское кружево. Тот огонёк в дежурке погас - значит, Морозов починил телефон. Потом зажёгся снова.
Красный Кут учил: свет - не для тепла. Для памяти.
Через полвека, глядя на чертеж рубильной машины, я увидел те окна:
→ Жёлтый свет - гарантийные сроки.
→ *Синий - сталь, выдерживающая -40®.*
→ Красный - кнопка аварийной остановки.
А метель за окном офиса выла всё так же - словно рядовой Дорохов шарил фонарём по страницам Бархатной книги...
ВЕЛОСИПЕД НА ЛЕЗВИИ
(Спасск-Дальний, лето 1964)
Первые колёса
'Велосипед 'Школьник' был моим первым танком. Синяя рама, звонок-пулемёт, шины с 'протектором' для бездорожья гарнизона. Отец привёз его из командировки - свёрток счастья, пахнущий резиной и машинным маслом. Сашке - боевого коня!', - шутил старшина, помогая собрать руль...'
Роковая свобода
'Через час я уже мчался по главной улице в/ч 03080. Асфальт блестел после дождя. Ветер свистел в ушах гимн независимости. Я не увидел 'Победу' цвета хаки - штабную машину комдива. Удар крыла выбросил меня в кювет. Последнее, что запомнил: запах сирени из чьей-то форточки...'
Солдатские закорки
'Очнулся на спине рядового Зайцева. Его сапоги хлюпали в грязи. 'Держись, салага!'. Капли его пота падали мне на лицо. Таксидермист в музее позже показывал мне волка на плечах охотника - я вспоминал тот путь до санчасти: рёбра солдата под гимнастёркой, моя кровь на его воротнике...'
Мать в белом халате
'Мать металась между йодом и истерикой. 'Опять?! - кричала она, накладывая шину. - Ваша фамилия - проклятие!'. Я не понимал: то ли о Дудиных, то ли о моей безалаберности. Санчасть пахла спиртом и страхом. Перелом ключицы - наказание за попытку уехать дальше разрешённых двух километров...'
Процедуры как посвящение
'Месяц меня носили на физиотерапию через весь гарнизон. Солдат Глухов (тот самый, что играл 'Смуглянку' в Красном Куте) оседлал меня на закорки. Мы двигались мимо ракетных шахт, где ракеты дремали в бетонных утробах. 'Терпи, боец - хрипел он. - Ракеты тоже через боль летят'. Его руки знали толк в страдании - три ожога от жидкого кислорода украшали запястья...'
Но Спасск не отпускал. Даже детсадовский двор хранил ловушки. Там, меж чахлых берез, ржавел макет трамвая - точь-в-точь как в фильме про Чапаева, только без пулемета. Каркас из фанеры, колеса, подпертые кирпичом. Мой бронепоезд. Моя крепость на рельсах мечты.
'Сашка на капитанском мостике!' - кто-то крикнул в тот день. Я вцепился в руль, воображая гудок над Уссури. И не услышал, как кирпич скользнул в траву.
Гравитация - лучший диверсант. Трамвай дернулся, будто сорвавшись с тормозов истории, и покатился с горки. Прямо к дороге, где в пыли маячил грузовик с бочками кваса. Мир сузился до визга железа по асфальту, до белого пятна маминого халата, метнувшегося от крыльца садика.
Удар.
Тьма.
И снова - солдатские закорки? Нет. На этот раз я очнулся на руках у поварихи тети Поли. Её передник пах квашеной капустой и страхом. 'Жив, салага? - хрипела она, спотыкаясь. - Твой бронепоезд... прямо в тыл врага!' Кровь текла из разбитого локтя, но я запомнил другое: как сквозь ресницы видел маму. Она стояла у ворот, не двигаясь, руки сжаты в кулаки у подола халата. Молча. Так смотрят на поле после боя, где только что разорвался снаряд. Ни крика, ни йода - лишь тишина, гуще гарнизонного асфальта. Проклятие фамилии? Или ужас матери, чей сын снова рвется за пределы дозволенных двух километров - хоть на велосипеде, хоть на фанерном трамвае?
МУНДИРНЫЙ МАЛЬЧИК
(Поздеевка, сентябрь 1965)
Первое утро
'Школа восьмилетка помещалась в старом деревянном доме. Я стоял в костюме из сукна цвета морской волны - того самого, что остался от отцовского парадного мундира. Портной Пётр Ильич, пришивая пуговицы, бормотал: 'Генеральский припуск по бокам сделаю - вырастешь'...'
ИСТОРИЧЕСКИЕ ДЕТАЛИ
Ткань в СССР:
Офицерам действительно выдавали шерсть для пошива мундиров (приказ МО ? 170 от 1958 г.). Портные гарнизонов были 'тайными королями' стиля.
'Костюм из офицерского сукна был моей первой кольчугой. В глазах деревенских мальчишек я читал: 'Чужая порода'. Их свитера вязали матери из грубой шерсти - тёплой и коллективной. Моя 'морская волна' шилась портным Смерша - одинокой и колючей. Я не выбирал броню. Но научился носить её с высоко поднятой головой. Высокомерие? Нет - тактика выживания в чужом племени...'
'Иногда я рассматриваю в зеркале морщины. Они похожи на тканевые заломы того поздеевского костюма. Мир пытался меня "скомкать" - не вышло. Да, я редко улыбаюсь малознакомым. Да, мои машины стоят дороже аналогов. Но я вижу истинную цену "'высокомерия". Она измеряется не в рублях. В годах честной службы...'
'Сейчас, в 67 лет, я понимаю: вся наша жизнь - это ритуал облачения в рубище, чтобы:
- Офицерское сукно Поздеевки истлело,
- Звания отца-комдива рассыпались прахом,
Остаётся только белая кость - несгораемый стержень.
Как у бабушки-дворянки.
Как у князя Полубенского под ножами опричников.
Как у вас, читающего эти строки...
Потому что дворянин - не тот, кого возносят. Тот, кто не ложится в грязь даже когда мир кричит: "Сгинь!''
Посвящается Валерке и Сашке. Спасибо за спины.
...Тишина, гарнизон. Проклятие фамилии? Или просто усталость матери, знающей: ее сын - магнит для бед?
Но настоящие границы были здесь. Грунтовая дорога от гарнизонных ворот до Поздеевской школы. Мы шли втроем: я - в середине, Валера - справа, тяжелый, как молодой дуб; Сашка - слева, гибкий, пружинистый. Портфели били по коленям.
Тот день. У канавы за школой. Пятеро их. Старше. Лица жесткие. Пыль на ватниках.
- Шпитоны! - бросили в нас, как камень.
Воздух натянулся струной.
Их движение было одно. Синхронно. Без слова. Без взгляда. Валера - мощным толчком локтя задвинул меня за свою спину, широкую, как щит. Сашка - в тот же миг шагнул вперед и влево, закрывая фланг. Я оказался в кольце из двух спин.
Первым рванулся на Валеру высокий. Тот встретил его грудью, вскинул руки - схватил за плечи, потащил вниз, под себя. Сашка, пригнувшись, поднырнул под чужую руку с палкой, резко дернул за ногу. Я услышал глухой стук тела о землю, хрип.
Мой камень. Я сжал его в руке. Холодный, шершавый. Поднял. Но бить было некуда - спина Валеры и бок Сашки заслоняли все. Пыль встала столбом. Чьи-то сапоги месили грязь рядом с моим портфелем.
Их отход был внезапен. Так же молча, как и началось. Один сплевывал кровь.
До гарнизона тащились молча. Валера шел первым, его спина - сплошной синяк под рубахой. Сашка чуть прихрамывал. Я нес свой камень до самых ворот. Выбросил в крапиву.
Мать, увидев ссадины, застонала: "Опять! Проклятие...". Йод щипал. Но теперь я знал другое. Мы - троица. Как щит, клинок и тот, кого прикрывают. На дороге в Поздеевку это значило больше любой фамилии."
ТРЕВОГА НА АМУРЕ
(Средне-Белая, март 1969)
Заря по расписанию
Утро началось с карандашного боя. Я расчертил тетрадный лист на квадраты - поле сражения. Синие - наши гаубицы, красные - танки условного противника. Отец, командир 390-го гаубичного артполка (152-мм Д-20), пил чай. Его 'командирский' чемоданчик - коричневая кожа, два замка - стоял у ножки стула.
Разрыв тишины
Сигнал пришел в 11:07. Не сирена - резкий, дробный звонок полевого телефона В-10. Звук, как удар стеклореза по льду. Отец сбросил чашку. Чай растекался по карте Амура. Он сорвал трубку:
- Слушаю.
Мышцы на его скулах заиграли. Глаза сузились до щелочек. Бросил в трубку одно слово:
- Понял.
Щелкнул рычагом телефонного звонка - три коротких, один длинный. Сигнал 'Тревога' для штаба.
Развертывание
Гарнизон взорвался движением:
Отец: Рывком накинул шинель. Зеленые петлицы, погоны полковника. Схватил чемоданчик (внутри - коды, карты секторов стрельбы). Кобура с ТТ на поясе. Без слов выбежал. 'Уазик'-командирский уже ревел у крыльца, мотор не заглушался.
Штаб полка: Офицеры - кто в шинелях, кто в фуфайках - бежали к зданию штаба. Двери распахнуты настежь. Секретарь майор Сизов нес под мышкой папку с грифом 'СС' - план прикрытия границы.
Парк: Гул тягачей АТС-59. Механики-водители, в одних тельняшках, лезли в кабины. Заводились дизели. Черный дым стелился по снегу. Расчеты грузились в кузова, принимали ящики со снарядами. Звякали затворы орудий.
Ожидание на грани
Мы с матерью стояли у окна. Она сжимала подоконник, костяшки пальцев белые. Я прилип к стеклу.
- Даманский? - спросила она тихо, будто боясь, что услышат за окном.
- Не знаю, - соврал я. Все знали. Радио 'Маяк' шипело о провокациях.
За окном:
Колонна тягачей с орудиями выползла из парка. Стальные стволы Д-20, длиннее автобуса, смотрели в серое небо.
'Уазик' отца метнулся вперед колонны. Фары мигали.
Рев моторов заглушил все. Стекла дрожали.
По улице метались жены офицеров. Одни плакали, другие кричали что-то вдогонку уходящим машинам.
Отбой
Они вернулись через шесть часов. Без выстрелов. Колонна втягивалась в парк медленнее, чем уходила. Дизели хрипели устало. Солдаты молча разъезжали орудия по местам. Лица серые, усталые. Не горечь - пустота.
Отец вошел в дом. Снял шинель. Пахло соляркой и холодным металлом. Бросил чемоданчик на стол. Тот гулко стукнул.
- Не дошли, - сказал он в пространство. Голос хриплый. Кончилось... там.
Он сел. Достал пачку 'Астры'. Рука дрогнула, когда чиркал спичку. Первый раз видел, чтобы у него дрожали руки.
- Китайцы? - спросила мать.
- Наши... - он резко выдохнул дым. - Пограничники. И их. Много. Мертвых. На льду.
Он больше не говорил. Смотрел на свою тетрадь с карандашными танками. Я сидел напротив. Мои 'гаубицы' были раздавлены красным ластиком - неудачный ход утренней игры. Теперь эта игра казалась глумлением.
Послесловие
Наутро полк жил по расписанию. Учения, политинформации, наряды. Только в парке орудия стояли как-то понурее. А у отца в глазах поселилось что-то новое. Тяжелое. Как снаряд, который так и не выстрелил, но навсегда остался в казеннике.
ИСТОРИЧЕСКИЕ ОПОРЫ:
152-мм гаубица Д-20: Основное орудие советской дивизионной артиллерии (принята на вооружение в 1955). Расчет 8 человек, скорострельность 5-6 выстр/мин. Тягач АТС-59.
390-й артполк: Условный номер. Типичная структура для дивизии/армии в ЗабВО.
Даманский инцидент: 2-15 марта 1969. Пограничный конфликт на острове Даманский (р. Уссури). Пик боев - 2 и 15 марта. Потери сторон (официально на 15.03): СССР - 31 погибший, КНР - 248.
Тревога в гарнизоне: Реальная практика при обострении на границе. Части ЗакВО, ДВО, ЗабВО приводились в повышенную боеготовность. Ожидание приказа на выход.
Командирский чемоданчик ('Чемоданчик боевой работы'): Сейф-папка для секретных документов (карты, коды, планы боевого применения). Обязательный атрибут командира.
Сигнализация: Полевой телефон В-10 (индукторный вызов). Сигнал 'Тревога' - условные звонки по внутренней связи штаба.
Униформа 1969: Открытые погоны на повседневной форме введены в 1969. Петлицы на шинели - зеленые (общевойсковые). Пистолет ТТ.
'Красный Кут научил меня видеть свет в метели. Даманский - ценить тишину меж выстрелов. Возможно, вся наша история - это попытка расслышать в грохоте гаубиц эхо той фразы: 'Лучшая пушка - не стрелявшая'. Как и лучшая любовь - недолюбленная, лучшая жизнь - недоисполненная...'
УРОК АРИФМЕТИКИ
(Белогорск, март 1972)
Кабинет математики пах мелом. Мария Ивановна писала на доске формулу:
S = πr²
- Площадь круга, дети, - говорила она, - как жизнь. Главное - найти центр...
Потом я узнал
(Белогорск, март 1969)
В дверь постучали. Вошёл капитан с пустыми глазами, за ним - женщина в форме военкомата.
- Мария Ивановна...
Она обернулась. Мел замер у буквы "r".
Розовые щеки побелели, будто припорошенные инеем Даманского.
Морщины у глаз углубились за секунду - как рытвины от снарядов.
Рука отпустила мел. Он разбился о пол, осыпав сапог капитана белой пылью.