В переулке воцарилась тишина, только доносился мерный стук копыт с Волхонки.
Илья продолжал держать ладонь у лица. Щека под ней горела и припухала. Товарищи растерянно смотрели на него.
- Ну и... - начал было Сережа, блондин. - Не ожидал от гимназисточки. Совсем не ожидал. - Он поправил фуражку, вернув ее в уставное положение.
Рыжий Митька зло сжал губы:
- Она что, совсем? С книгами в рожу. Так же и убить можно.
Он оглянулся туда, где недавно мелькнуло ее пальто, и вдруг подумал, что, наверно, переборщил он с этим карканьем. Хотел рассмешить друзей, а вышло - глупо вышло. Не зря мать говорила ему: 'Митя, ты не злой, ты ветреный'. Он помотал головой, отгоняя неприятное чувство.
Илья молчал. Он все еще ощущал движение своей руки - как она сама пошла вперед, как в Егорьевске, когда сын дворника, маленький Петька, упал с крыльца, и он поднял его, не думая. Там, в родном городе, этот жест - поднять упавшего - был естественным. Тут же, в сумраке московского переулка, он был инородным телом. Нелепым, чужим.
Илья не чувствовал под пристальными взглядами приятелей ни злости, ни уязвленного самолюбия - такие эмоции редко им овладевали. Он чувствовал другое - похожее на то, что происходило на уроке физики, когда учитель ставил опыт и получал результат, не совпадающий с тем, что было в учебнике.
В гимназии, куда его устроили хозяева матери, у которых она служила горничной, все было регламентировано негласным уставом. Толкнуть плечом в коридоре - утверждение первенства. Перебить с ироничной улыбкой - 'проверка на прочность'. Но драться - не дрались; драка считалась признаком уличной шпаны, а не будущего инженера или чиновника. Даже Митька, отец которого служил в управе, позволял себе лишь насмешки. Педсовет за драку исключал без разговоров. Случись отчисление - хозяева матери, оплачивавшие его обучение, не дали бы больше ни гроша, и вся эта его выученная московская жизнь, ради которой мать гнула спину на купеческую семью, полетела бы в канаву.
- Приложи снег и держи подольше, - сказал Сережа, кивая на сугроб. - А то в гимназии решат, что ты дрался. А ты же не дрался. Тебя ударили. Это, брат, совсем другая статья.
Илья кивнул, зачерпывая ладонью холодный снег. Драка - это взаимность. А тут все произошло без его участия. Он оказался не участником, а мишенью.
Парни разошлись у выхода на Остоженку. Сережа свернул к Пречистенским воротам - там была колониальная лавка его отца, Митя зашагал вдоль каменных новых домов Пречистенки, а Илья пошел к Гагаринскому переулку, где снимал каморку у учительницы словесности в женской гимназии.
Он поднялся по скрипучей лестнице на второй этаж, толкнул тяжелую дверь и прошел в свою комнату. Она была маленькая - четыре шага в длину, три в ширину. У стены стояла узкая кровать, над ней - книжные полки. Учебник Гано по физике, 'Рефлексы головного мозга' Сеченова, Тимирязев по физиологии растений. Рядом - первый том Брема старого издания. И художественные - Толстой, Достоевский, потертый Чернышевский и Лесков. На эти тома опиралось все его московское существование. У окна - стол, на нем - стопка тетрадей. Стул, вешалка, умывальник.
В комнатке было тепло - горничная хозяйки уже затопила. Илья снял шинель и повесил на вешалку. Шинель была не новой, но тщательно вычищенной, с легким блеском на локтях и воротнике. Он купил ее на Сухаревке в прошлом году, взамен старой, из которой вырос. Мать на каникулах ушила сукно в талии, подогнала под него как умела. А в этом году он как-то разом дорос до нее, плечи заполнили весь положенный простор, рукава стали впору. Если не перерастет себя за оставшиеся полтора года - доносит до выпуска.
Илья поправил воротничок рубашки, умылся и прошел в столовую.
Там уже был накрыт стол к ужину. За ним сидели двое гимназистов - сын мелкого сенатского чиновника Гриша, и Петя - у которого мать шила платья для богатых заказчиков. Хозяйка - Анна Васильевна - прямая, с гладко зачесанными седыми волосами, разливала суп из супницы. На середине стола стояло блюдо с ломтями черного хлеба.
Анна Васильевна налила сначала Грише, потом Пете, и только потом - Илье. В этом не было злого умысла - просто так повелось с самого начала.
Илья принимал это спокойно, как и местный бедный стол. Он привык к калорийной, сытной пище в Егорьевске - к картошке с салом, рыбным похлебкам. Но он умел терпеть голод так же, как усталость, и никогда не жаловался.
Между тем разговор зашел о даче. Гриша рассказывал, как летом отец привез оттуда ягоды, которые 'не кислые, а с хвойным привкусом'.
Илья мог бы сказать, что это брусника - он видел описание в ботаническом атласе. Но промолчал. Слова без опыта в этом доме ценились меньше, чем честное молчание. Он выучил этот уклад в первый же месяц.
Когда он приехал в Москву три года назад после смерти отца-приказчика, он знал только три правила: не знаешь - молчи, бьют - терпи, дают - бери, пока не передумали.
Но здешний мир был устроен куда тоньше. Здесь не били по лицу - 'били' длинной паузой в разговоре. Не кричали - просто смотрели мимо. Не отталкивали - не замечали.
В Первую мужскую гимназию его устроили купцы Петуховы, у которых его мать служила горничной. Они же исправно вносили плату за обучение со словами: 'Мы верим, что мальчик оправдает'. В этих словах Илья слышал не надежду, а условие. Он был не стипендиатом, за которого ходатайствует благотворительное сообщество, а вложением, с которого ждали отдачи. Мать говорила: 'Повезло нам'. А он знал: повезло - значит удачу могут и забрать назад, если он окажется неудобным или не окупит этих затрат. Поэтому и учился так, словно от каждого ответа у доски зависело его будущее. Собственно, так и было.
Первые недели в гимназии он то и дело попадал впросак. Вежливо поблагодарил учителя за двойку, на что тот усмехнулся: 'Вы издеваетесь, господин Арсеньев?' На благотворительном базаре в гимназии ушел, не дождавшись выхода директора - и услышал в спину 'Провинциал. Не воспитан'. Назвал одноклассника Пашу Савицкого на 'вы' - на что тот фыркнул: 'Мы же не в театре, где ты, месье, подаешь лакеем пальто'.
Илья не обижался на такое. Он просто фиксировал чужие повадки и запоминал их. Что наклон головы Гриши Олсуфьева при встрече с инспектором - не поклон, а жест признания статуса. Короткое 'простите' Сережи Аросимова - не настоящее извинение, а проявление светского приличия.
Он не стремился 'стать своим'. Он просто не хотел создавать диссонанса. Соблюдая чужие законы, он платил за право быть незамеченным. Порядок, в котором его одноклассники жили с детства, он выучил как иностранный язык. Свободно говорил, но с акцентом, который другие не слышали, но сам он слышал его всегда.
После ужина он помог отнести посуду - он всегда так делал, и Анна Васильевна принимала это как должное.
Потом вернулся в свою каморку. Зажег лампу. Фитиль нехотя схватился, и когда Илья опустил стеклянный цилиндр, залил стол желтым светом.
Он раскрыл тетрадь для конспектов по ботанике. Латинские названия растений плясали перед глазами, не складываясь в смысл. Между буквами проступало ее лицо.
Илья видел много гимназисток. На благотворительных базарах, в читальне, в садах. Они все казались одинаковыми - хрупкие, говорящие тихими голосами, словно извиняясь за свое существование. Именно таких искали его одноклассники - чтобы гулять вместе по бульварам, провожать до крыльца, заводить понятные всем романы.
Но эта девчонка не вписывалась в эти сюжеты. Она не была ни жертвой, которую следовало бы опекать, не была и барышней для пустых светских разговоров. Она оказалась фактом. Вызовом.
Он думал не 'какая смелая', а 'какая настоящая'. Она не закричала, не расплакалась, не бросилась прочь. Она ответила. И ее удар был не истерикой, а веским доводом.
Он вспоминал, как снежинки искрились на ее ресницах в свете газового фонаря. Как она поднялась из сугроба - не по-девичьи, а зло, резко, чего не ожидаешь от упавшего лицом в снег. И губы ее были плотно сжаты.
Илья коснулся щеки. Было не больно, а странно-тепло.
Он закрыл тетрадь, не написав ни строчки. Лег на свою узкую кровать, закинув руки за голову. На потолке перед его глазами была трещина, напоминающая формой изгиб реки Цны на карте.
В памяти всплыл другой день. Осенью его, как одного из самых рослых и хорошо сложенных, а главное - надежных, отправили в числе других отобранных воспитанников гимназии на благотворительный вечер в женской гимназии Алферовой на Пречистенке. Он случайно услышал, как про него говорили: 'Арсеньев не подведет. Не наклюкается пунша, не скажет глупостей, донесет до кареты, если что'. Им нужен был тот, кто не опозорит родную Первую гимназию перед чужим заведением.
На вечере были танцы. Он танцевал вальс с гимназисткой в белом платье, говорившей заученные комплименты: 'Вы так уверенно ведете!' А Илья просто вызубрил механику движений на обязательных уроках танцев как латынь. Он вежливо улыбался ей, но ее лицо стерлось из памяти в тот же вечер.
А эта - запомнилась.
Он понимал, что его руку она, скорее всего, приняла за насмешку или покровительство. Но он думал даже не о жесте, а о том, что эта девочка вообще не стала играть по правилам, которые он учил все эти три года. Она просто взяла и ударила его. И все вокруг вдруг дало сбой.
Илья вспомнил, как видел ее уже как-то в читальном зале Румянцевского музея. Она сидела за столом у окна, совсем одна, уткнувшись в книгу, пока ее подруги хихикали и переговаривались. Она как будто не замечала никого вокруг, слегка шевелила губами, хмурилась. Он тогда подумал: странная, слишком серьезная для их компании.
А теперь понимал - она не просто читала. Она искала в книгах оружие. И сегодня применила его, достав до него углом тяжелого переплета.
Он долго не мог уснуть. За окном мерно стучала колотушка ночного сторожа, лаяла собака, потом все стихло. И в этой тишине вдруг пришла мысль: а что если это привычное, удобное существование самому по себе - еще не все? Вдруг в другом может быть своя, непонятная ему еще сила?
Но тут же оборвал ее. Нечего и думать о таком. Рассуждения о людях - роскошь для тех, кто может себе это позволить. А у него есть только учеба, репетиторство, зубрежка до темноты и необходимость держаться.
Он закрыл глаза. И за веками вместо темноты остались черные косы на белом снегу.