Разумеется, Аню угораздило влюбиться в самого красивого мальчика в классе. Одно только имя чего стоило! Фарух. Оно было унаследовано от восточного деда, вместе со смуглой кожей и масляными арабскими глазами. Ребята звали его Фарой, но звучало это нисколько не насмешливо, а даже как-то уважительно, поскольку сложения красавец был атлетического, роста высокого и, поговаривали, что дерется отчаянно и хитро, используя "ненашинские" приемчики, привезенные с летних каникул в дедовском ауле. Аня, конечно, самого процесса никогда не видела, зато видела поверженных жертв, приходивших на следующий день в класс с выразительными лиловыми отметинами. Однако восточная свирепость прорывалась наружу нечасто, а в остальное время Фара был патологически застенчив, и постоянно получал выговоры от военрука за отсутствие командного голоса, которым должен был отдавать распоряжения взводу десятого "а".
-- Громче! -- Орал на него ВэЭн, -- Равнясь! Смиррррно! Понял?
Фара кивал, но команды его звучали скорее просительно виновато, а у Ани захватывало дух от таких интонаций. Так в ее любимых романах или фильмах герой спрашивал у надменной героини, до которой не дорос происхождением, может ли он надеяться на взаимность, достоин ли целовать подол ее платья, а в более смелом варианте, и ее саму. Героиня, женщина прогрессивная и пылкая, обычно отметала сословные предрассудки и, запрокинув голову, шептала, что о таком не спрашивают и что она любит настойчивых и дерзких. И в герое просыпалась дерзость, наверное, также как в Фаре просыпался восточный пыл и ярость в драках. Размечтавшись под умоляющую команду "Шагом марш!", Аня, замыкающая классный строй со своим метром пятьдесят два, никогда не попадала "в ногу" и тоже получала свою порцию выговоров от военрука. Но тут ВэЭн был более деликатен, он знал, что обращается к будущей золотой медалистке, которой ни в коем случае нельзя вывести четверку в четверти, даже если она перепутает дуло с прикладом. Однако Аня умудрялась не допускать столь постыдных промахов и, если мысли ее не были заняты Фараоном, как она назвала для себя любимого, то выполняла команды толково и к тому же неплохо стреляла.
Любовь к Фараону была для Ани мучительной и сладкой, именно такой, какой полагается быть первой настоящей любви. Она ни словом не обмолвилась о чувствах даже самой близкой подружке Лариске, но знал о них, разумеется, весь класс. Самое постыдное в этом было то, что Фара тоже был влюблен, но не в Аню. Он любил сразу двоих: Юльку Звягинцеву из параллельного класса и учительницу литературы Наталью Каримовну. Юлька, всегда гладко причесанная, такая же отличница, как и Аня, но с червоточинкой четверок по точным наукам, Фару не любила и, вообще, личностью была темной. Девчонки шептались, что у нее роман с одноклассником, да не простой, а самый что ни на есть взрослый, и что у них уже все было, и Юлька страшно боится, что после этого кавалер непременно бросит ее. С Фарой она дружила, сделав его кем-то вроде наперсницы, или жилетки для девичьих слез. Аня подозревала, что держит его Юлька при себе исключительно из-за бойцовской репутации, стараясь подстраховаться надежным защитником на случай, если ее будут бросать.
С Натальей Каримовной все было по-другому. Вообще сейчас, когда Ане было столько же, сколько Наталье Каримовне тогда, она понимала, что Фара обладал грубым мужским обаянием, харизмой, что безотказно действовала на женщин, делая их рабынями того будущего мужчины, который угадывался во вчерашнем мальчике. Недаром ведь даже желчная техничка по прозвищу Шапокляк никогда не гоняла Фару к директору, если заставала курящим в непролазных дебрях своего гардеробного царства. Однажды она даже попросила у него прикурить и посетовала на низкую зарплату. Но все эти первичные половые порывы были чужды тогдашней Аньке, мечты которой, из-за элементарной нехватки информации и природной трусости, не шли дальше поцелуя. Но зато какого поцелуя! Чаще всего ей почему-то представлялся полутемный Эрмитажный зал с волнующими неизвестностью Роденовскими любовниками. Зал был пуст, и только Анька с Фарой переходили от одного изваяния к другому, говоря о чем-то возвышенном. А потом, в тупике красной галереи Фараон произносил своим умоляющим командирским голосом заветное "можно?", и Анька запрокидывала голову.
И ни при чем тут были все теоретизирования с уроков биологии или этики и психологии семейной жизни, и даже ни при чем были сбивчивые рассказы подружек, которые "знали". Это все было не то, это было всеобщими, всепланетными буднями, которые никак не могли вторгнуться в Анькино воображение. В любимых романах именно поцелуй был высшим счастьем, верхом наслаждения, которое способен подарить мужчина, не считая, конечно, счастья материнства. Это нынче сексуальное просвещение граничит с насилием, и это потом, на Анькину студенческую юность, придется великий пролом, в который хлынет ранее запретная эротика во всех видах, а пока самой сексуальной сценой, виденной в кино, был поцелуй Зорро-Делона и его возлюбленной, а самым возбуждающим литературным произведением был рассказ Цвейга "Амок". Анька даже читала его тайно, когда дома не было мамы, чувствуя странный стыд от необъяснимого прилива жара к низу живота, какой бывал у нее, когда в ванне она мягко прикасалась мочалкой к лобку.
При этом Аня осталась совершенно равнодушной к шелестящему шепоту Лариски, рассказавшей, как она гладила "это самое" у своего приятеля по художественной школе. Лариску душили впечатления от пыльных занавесок в закутке, где хранились гипсовые фигуры для натюрмортов, и где этот приятель прижал ее к холодно-крашеной стенке, целуя и больно придавливая грудь. Анька только удивилась: "Ты сама стала его трогать?". Лариска закивала, а Анька пожала плечами. Нет, это было не для нее, это быт без шелестящих шелковых юбок, безумной любви, жара тел, которые... Тут ее воображение останавливалось, как у европейца, который никогда не смог бы вообразить себе кенгуру, не увидев его. Даже рисунков, виденных в передаваемой под партами книжке брата Сони Берштейн, учившегося на врача, ей было недостаточно. Вернее, она в них не верила. Анька верила в недосказанность романов и фильмов. В романтику собственного воображения.
Но вернемся к Наталье Каримовне, угадавшей в Фаре его мужскую харизму. По литературе у него всегда была твердая четверка, сочинения он писал неплохо, а вот стихи наизусть, да еще перед классом, читать никак не соглашался. Читал после уроков, в пустом кабинете, лично Наталье Каримовне и подолгу еще задерживался там.
И тут забавное у них получилось трио. Анька, чуравшаяся, как все подростки, семейных откровений, прониклась интересом и доверием к Наталье Каримовне, которая часто позволяла ей писать сочинения не на скучные, стандартные темы из методичек, а на придуманные самой же Анькой. И та вдохновенно распространялась о перспективах Печорина в настоящем времени, сравнивала шекспировских героев с литературными типажами девятнадцатого века, а потом подолгу отстаивала свои наивные сентенции перед литераторшей. Неожиданно они стали почти что подругами, и именно Наталье Каримовне Анька открылась в своей любви к Фараону. Она плакала и злилась, говоря о Юльке Звягинцевой, а Наталья утешала ее, выдавая секреты Фариной неразделенной любви, к которой сама же безотчетно ревновала. Она, чувствуя мстительную радость, рассказывала зареванной Аньке, что Юлька нисколько не любит Фару, а только использует его, говорила, что Анька в тысячу раз более достойна любви, но по-женски предостерегала свою ученицу от "необдуманных порывов". Анька уходила успокоенная, а Наталья Каримовна оставалась в полном смятении, понимая, что испытывает недопустимое удовольствие, имея возможность говорить о Фарухе с влюбленной девочкой. Перечислять его достоинства и трезво оценивать недостатки, умалчивая, конечно, кое о чем, чего по-девчоночьи наивной и по-девичьи созревшей Аньке знать было не надо.
Аньку было жалко. Девочка не очень симпатичная, с кашей из грез в голове, да еще и отличница, что было явным минусом в глазах одноклассников, не имела никаких шансов добиться взаимности у Фары. И если бы Наталья Каримовна думала иначе, то вряд ли предложила Аньке роль тургеневской героини в постановке отрывка из "Отцов и детей", готовящейся к Неделе русского языка и литературы. Базарова должен был играть Фара, который способен был наступить на горло собственной застенчивости исключительно ради Натальи Каримовны. Процесс вечерних репетиций, часто затягивавшихся на долгие часы, был упоителен для всех троих. Анька оказалась неплохой актрисой, но Наталья Каримовна часто заменяла ее, чтобы показать, что и как нужно делать. Кульминацией репетируемой сцены было, конечно же, признание в любви. В момент душевного порыва, Фара-Базаров берет Аньку-Одинцову за руки, целует. Поцелуй отцензурили, взятие за руку было не запрещено. И так почти каждый вечер Анька и Наталья Каримовна выслушивали от Фары признания в любви. Взятие за руку пока лишь обозначалось, как вынимание какого-то цилиндрика из приклада при разборе автомата.
Постановка готовилась с размахом, для Аньки и Фары взяли костюмы из районного народного театра, правда, сделали это перед самой премьерой, и ловкая учительница домоводства едва успела подогнать Аньке по талии старинное платье, и закрепить на живую нитку слишком уж глубокое декольте. Когда Анька взглянула в высокое зеркало, она обомлела. Именно такой видела она себя внутренним взором: гордая посадка головы, прямая спина, прическа по моде далекого века. Анька прошлась туда-сюда, изящно приподняв подол и... запрокинула голову давно придуманным жестом, чуть прикрыв глаза.
Сцену играла, как под гипнозом, думая лишь о том миге, когда Фара, словно срисованный с ее воображения, произносящий именно то, что мечтала услышать Анька, должен будет взять ее за руку. Еще фраза, потом еще, сейчас он шагнет к ней, а она к нему. Анька делает шаг и... безнадежно запутывается в подоле роскошного платья, забыв его подобрать. Дальше все происходит как в замедленной съемке. Аньке казалось, что она взлетела над сценой и в мыслях уже нарисовалась сцена падения в Фараоновы объятия, когда она увидела, что опешивший партнер, протянув было к ней руки, тут же отдернул их и сделал шаг в сторону.
Анька растянулась во весь рост, изрядно приложившись щекой к неровным доскам сцены, и как-то вдруг сразу поняла, чего боится Звягинцева. Как же ненадежен оказался Анькин идеал, неуверенно переступающий ботинками прямо перед ее расквашенным носом.